Синее безмолвие - Карев Григорий Андреевич 3 стр.


— Друг, — спросил Прохор по телефону Бандурку, — скажи, любезный, Качура подняли уже на палубу или нет?

— Нет, — как из-за стенки донесся голос Бандурки, — все еще ищет.

— А нашел он что-нибудь?

— Да какой из него находяга! Он до тридцати пяти лет невесту себе не смог найти, а ты хочешь, чтобы он на дне моря нашел чего-то.

— Неужели не нашел?

— Так ты же тоже ничего не нашел. Так поменяйтесь находками, вот здорово будет.

Тут только Прохор вспомнил, что до сих пор ни сложном ее обмолвился ни о барже, ни об обнаруженных им металлических россыпях. Вот это диво! Может, и Качур так же забыл доложить? «Ладно, — решил про себя Прохор, — пойду на поверхность, доложу сразу». Он привязал за кнехт баржи конец тонкого пенькового троса. К этому тросу там, наверху, привяжут буй и, когда будет нужно, по нему сразу найдут баржу.

— Поднимай меня, Бандурка. Выхожу наверх! — крикнул в телефон Прохор.

Ближе к поверхности стало сереть, как бы светать над головой. Прохор подтянулся на спусковом конце, перевернулся навзничь, посмотрел вверх, чтобы, чего доброго, не трахнуться шлемом о днище судна. Посмотрел и глазам своим не поверил: у самого винта «Руслана» прицепилась кукла в скафандре. Спусковой конец и шланг-сигнал вглубь уходят, во тьме пропадают. А кукла висит у винта и только слегка руками шевелит.

— Стоп! Останови подъем! — крикнул Прохор Бандурке и потихоньку начал подплывать к гребному винту.

Кто же это мог бы прохлаждаться под водой? Слышал Прохор от старых водолазов, что иные ловкачи ухитряются даже курить под водой — запрячет в белье сигареты и спички, потом высвободит из рукава руку, просунет ее под шеей в шлем, зажжет и курит. Были и такие водолазы-лихачи, что даже борьбу затеяли на дне морском. Но кому нужно прохлаждаться, прицепившись к гребному винту? Однако подплыть незаметно Прохору не удалось. Заметил его водолаз, взобрался на винт, сел, ждет. Через иллюминатор Прохор увидел знакомое лицо — узкое, красное, с войлочными усиками под сплюснутым носом. Он, Качур. Забрался под корму, прицепился к гребному винту и командует: «Потравить конец — иду вправо», «Выбрать конец — иду влево», «Дать больше воздуха — хочу подвсплыть», «Дай меньше воздуха — хочу на глубину пойти». А сам холостой конец в глубину спускает, воздух через золотник стравливает, благо пузырьки воздуха лопаются под кормой, с палубы не видно. На спасателе думают, что человек вон сколько морского дна обшарил, а он и с места не двигался, и на дне, может, не был.

Качур и Демич поднялись на палубу почти одновременно. Прохор нарочно замешкался с раздеванием, чтобы вместе с Качуром идти докладывать капитану.

— Прямо под нами баржа, рядом — металла много, — ни глазом не моргнув, доложил капитану Качур.

Вот тебе и на! Значит, был он на дне, значит, видел все. Зачем же комедию ломал?

Качур вынул пачку черных сигарет, протянул капитану:

— Закуривайте, Виктор Владимирович. Заграничные, у знакомых морячков достал.

— Да мне курить, знаешь, небось, врачи запретили.

— А вы не курите, только так, дымок понюхайте. Он белатом да берстером пахнет…

Олефиренко помял в пальцах сигарету, поднес к пшеничной щеточке усов, сладко потянул носом воздух. Серые глаза вспыхнули молодым огнем:

— Действительно белатом, материковым ветром с Аравийского полуострова, пахнет.

— Да, да, Виктор Владимирович, знойным ветром Аравии пахнет. Кому-кому, а вам знаком этот ветер. Помните:

Гарматаны, белаты, бризы —

Все ветра всех морей и стран —

Мне бросали соленые брызги,

Угоняя корабль в океан.

Качур был явно в ударе, читал выразительно, с подъемом, широким жестом длинной руки будто распахивая перед Прохором и капитаном океанские просторы:

Я под бурями годы прожил,

Пересек всех широт параллели,

Все шторма мне дубили кожу,

Все грома надо мной гремели.

— Не надо, Арсен Васильевич, хватит, — остановил его Олефиренко. — Не время сейчас, да и…

Капитан не договорил, но Прохор и без слов понял: тоскует Виктор по дальним походам, по океанским ветрам. А Качур снова вынул пачку черных сигарет и положил ее на стол перед капитаном:

— Возьмите, Виктор Владимирович…

— Да нельзя же мне курить.

— А вы не курите. Просто так держите их в кармане, чтобы иногда вспомнить исхоженные рейсы да ветры, трепавшие снасти в плаваниях.

«ТЫ МНЕ НРАВИШЬСЯ, ТОВАРИЩ ДЕМИЧ!»

Перед ужином Прохор улучил минуту, когда Качур на спусковой станции остался один, подошел, спросил:

— Зачем ты, Арсен, это сделал?

— Чего сделал? — продолжая вытирать ветошью руки, отозвался Качур.

Отблески садящегося в море солнца падали на его непокрытую голову, лицо, голые, облепленные крупными веснушками плечи, и Прохору показался Качур рыжим, как ржавое болото.

— Что же, мне хорошему человеку пачку сигарет подарить нельзя?

— Я не об этом.

— О чем же?

— Зачем обманывал?

Маленькие черные зверьки метнулись и спрятались в темных глазницах, выглядывали оттуда колюче и хитро. Качур разогнул свое длинное тело, отбросил паклю, взял лежавший на помпе водолазный нож, попробовал пальцем лезвие и кивнул Прохору на банку:

— Садись, если пришел говорить по-хорошему, в ногах все равно правды нету.

— Ты скажи, зачем ты это сделал?

— Да тебе-то какое дело? Зарплату ты получишь за месяц полностью, и то, что я малость отдохнул, на твоем заработке никак не отразится. Понял?.. А разве ты не хотел бы, чтобы тебе за работу платили в два раза больше?

— Ну, положим, хотел бы.

— Во! Вот это людской разговор!.. — Зверьки почти вылезли из нор-глазниц, осмелели, нахально лупились на Прохора. — Если бы я сразу, как только нашел баржу, доложил и вышел наверх, сколько бы мне записали? Десять минут. А так — больше часа глубоководной работы. Понял? А если бы тебя черти не понесли на глубину, то, может, в следующую субботу я и еще часик добавил бы… А кроме тебя лезть некому было больше: те — молодые еще, а Олефиренко после болезни только в случае крайней нужды под воду лезет. Понял?

— Так сегодня же субботник, вообще-то ничего не платится за работу.

— Это правда… Правда, да не вся. Подводные часы в книжку все равно пишутся. Часик к часику, часик к часику, глядишь — и сотня. А за тысячу часов — премия, почет, стаж… Э, брат, не одними наличными жив человек! Оно, конечно, в рабочее время еще выгоднее.

Качур мягчал, теплел, становился приторно слащавым, только колючие звереныши были все такими же настороженными, и Прохору казалось: достаточно повысить голос, сделать резкий жест или просто сказать неосторожную фразу, как они снова задрожат, заметаются и спрячутся в темные норы глазниц.

— Вот и считай: не будь ты таким горячим да глупым, какой бы та баржа нам урожай принесла — и часов в водолазной книжке, и готовых деньжат. А деньжата, они, брат, тово, им не надо ждать, пока коммунизм придет, они и сейчас могут тебе и изобилие, и счастье предоставить. Они ведь всесильные, деньжата-то. У тебя, небось, после службы их не шибко много?

— Не много, — признался Прохор.

— Ну, вот… А тебе семьей обзаводиться, костюмчики-пальтишечки, блузочки-платьишечки, хатку свою надо. А хатку в нашем городе можно по-разному получить. Понял? Для этого, милок, тысячи нужны. А тысячи эти, знаешь, где валяются? Возле той самой баржи, которую ты сегодня видел. А как те тысячи собрать да в карман положить — это уже не твоя забота — держись за Качура, он знает…

— Качур!

Качур отмахнулся от него, как от назойливой мухи.

— Я тоже был в твоем положении: другие в новых костюмах гуляют, а я — старый пиджачишко латаю; другие винцо заедают мясом, а я — черняшку запиваю квасом; другие в театр в субботу, а я — на сверхурочную работу. Понимаешь: бычки, и те обходили мои крючки. Рядом стоит, бросает — не сурмана, так кнута вынимает, а я туда же брошу — вытащу не бычка, а вошу… Вот как бывало. Поначалу тоже, вроде тебя, думал трудом нажить я деньги, и уважение. Так у нас же так: разорвись надвое, спросят, а почему не начетверо? Понял я, что от трудов только руки пухнут, а не кошелек.

— Качур!

Он не обратил никакого внимания на возмущение Прохора, на его протест. И вдруг Прохор подумал: «Что-то придает ему наглости, дает ему право поучать меня, командовать мною». Ему стало стыдно и страшно этой мысли.

— Ты мне нравишься, товарищ Демич. Нравишься тем, что умен, — продолжал Качур, еще ближе пододвигаясь к Прохору. — Ты понял, что ждать всеобщего счастья так же глупо, как и рая на том свете. Ты, как и я, хочешь счастья не через сто лет и даже не через двадцать лет, а сейчас, сегодня: сто лет мы с тобой не проживем, а через двадцать лет будем уже старыми. Ты умен, ты хочешь счастья пока молод. Но ты и глуп. Очень глуп, товарищ Демич. И этим ты мне не нравишься. Ты уловил, что в Братск тебе ехать незачем, что не в твоем характере быть первостроителем в тайге? Очень хорошо! Так достань справки, предъяви медицинское свидетельство о том, что тебе и твоим потомкам до тридцатого колена тайга противопоказана, что единственная точка на планете, где твой драгоценный организм может гармонично развиваться, называется Южноморском или, в худшем случае, Ялтой. Этого мало? Присовокупи сюда пачку слезных писем старушки-матери к своему единственному сыну-кормильцу. Брось все эти беспристрастные свидетельства к ногам молодых энтузиастов, отправляющихся на освоение дальневосточной Тьмутаракани, и скажи, скажи проникновенно и слезно, как полагается молодому борцу за цивилизацию сибирских медведей: «Совесть не позволяет мне гармонично развиваться на берегу Черного моря. Пусть лучше съест мое тело таежный гнус, чем вечно будут терзать душу угрызения совести». А что касается старушки-матери, то заяви, что ты ее тоже приносишь в жертву благородному принципу. Если твои справки будут солидными, а слова душещипательными, если все это будет подкреплено ходатайством какой-нибудь организации в том смысле, что ей, этой организации, чистый зарез без такого водолаза, как Прохор Демич, то ручаюсь, что молодые энтузиасты возмутятся твоим поведением, изобличат тебя в забвении сыновнего долга, разъяснят тебе, что пренебрегать советами врачей неразумно и, вздохнув, выразят сожаление, что не смогут взять тебя с собой в Братск…

Качур многозначительно поднял палец на уровень собственного носа и посмотрел на Прохора так снисходительно, будто тот опростоволосился на самом простом деле.

— Так бы сделал Арсений Качур, и за ним осталось бы доброе имя энтузиаста. А что сделал Прохор Демич? Он перед отходом поезда брякнул о своем нежелании ехать в Братск и покрыл свое имя позором, от него отвернулись друзья, его никто не принимает всерьез по месту новой работы. Никто, кроме Арсения Качура. Потому что Качур — добрый, потому что Качур знает, что имеет дело с настоящим водолазом, а не с сопливым салажонком, который пищит от одного упоминания о спуске на глубину более десяти метров.

— Кончил? — спросил Прохор спокойно, хотя все в нем кипело.

— А тебе мало?

— Вполне достаточно. Ты мерзавец и подонок. Понял? Я сейчас пойду и всем расскажу о том, что ты последняя дрянь, а не специалист. Весь мир узнает об этом!

Черные звереныши сперва так удивились, так удивились, что чуть совсем не вылезли из нор-глазниц, но потом дрогнули и вползли в них медленно и основательно, и заблестели оттуда зло и насмешливо. Качур смеялся, тихо шипя.

— Весь мир, всеобщее счастье, человечество! Это неправильно употребляемые слова, это выдумка. Есть только человек-одиночка, есть личное, понимаешь, личное счастье, личное благополучие, личное, понимаешь?

— Вот ты и расскажешь об этом завтра всему экипажу.

— Дурак, тебя же слушать никто не будет. Тебе скажут: это ж разговоры, ты нам доказательства подай. Ты что, за руку меня схватил, свидетелей имеешь? И кто ты такой, товарищ Демич? Ты — дезертир с переднего края, ты отступник, ты маловер и нытик. И зачем тебе нужно, товарищ Демич, компрометировать нашего лучшего водолаза-специалиста, которого мы знаем как активного общественника, отзывчивого товарища, у которого в водолазной книжке записано столько глубоководных спусков, что тебе и не снилось столько. Зачем вам понадобилось, товарищ Демич, клеветать на нашего старшего, нашего бесстрашного, нашего трудолюбивого товарища? Может быть, вы, пользуясь своим личным знакомством с товарищем Олефиренко, хотите снять его фотокарточку с Доски передовых людей порта и повесить туда свою?

— Ты…

— Деточка, я борюсь за звание ударника коммунистического труда. Понял? И я получу это звание, милый мой… Я же испытывал тебя… дур-рак! Я хотел узнать, на какую низость способен тип, предавший своих товарищей, уехавших на Ангару.

— Ах, вот как! — Прохор выругался и неуклюже повернулся, чтобы уйти. Но железная лапа Качура вдруг легла на его плечо.

— И еще помни: бывают у водолазов случаи, когда на большой глубине вдруг лопается воздушный шланг. Лопается начисто, как срезанный. Вот так!

В руке Качура сверкнул нож, и кусок шланга, лежавший на банке, развалился надвое.

НА ТРОЛЛЕЙБУСНОЙ ОСТАНОВКЕ

— Виктор!

Он даже не оглянулся, прошел мимо. Широкая капитанка с узеньким нахимовским козырьком грациозно плыла над легким темно-синим макинтошем и вот-вот могла растаять в вечерних сумерках.

— Товарищ Олефиренко!

Он остановился, нетерпеливо крутя в руке сломанную сеточку каштана с огненно-рыжими листьями.

— Я по делу…

— По делу обычно разговариваю на борту судна.

— Дело очень важное, не терпящее отлагательства.

— Слушаю.

— Качура хорошо знаешь? Что он за человек?

— Водолаз, старший спусковой станции, беспартийный, холост, родителей не имеет. Золотые руки. Хорошо помогает товарищам в овладении специальностью. Занесен на Доску почета…

— Все это я знаю.

— Так в чем же дело?

— Как ты его понимаешь? Ну, ты лично?

— Это уже личные взгляды, а не служебные дела. Хотя могу ответить. Я представлял его на Доску почета. Лично ходатайствовал. Лично!

— Ну, а если этот самый Качур — жулик?

Виктор так резко повернулся к Прохору, что полы макинтоша хлопнули.

— Поймал? Есть доказательства? Или одни разговоры, болтовня, плетка о-бе-эс? Знаешь, есть такое, о-бе-эс: одна баба сбрехала? Так ты не очень слушай. И мне не мешай. Оревуар, как говорят французы…

— Подожди, Виктор. Еще скажи…

— Ну?

— Как ты меня понимаешь? Ну…

— Это уж тебе виднее, дорогой товарищ. Тебе виднее… И не приставай, спешу на свидание. Оревуар!

Он подбежал к тронувшемуся уже с места троллейбусу, вскочил на подножку, втиснулся в живую стену пассажиров.

Прохор видел: дверца медленно, с натугой закрылась. Троллейбус пошел быстрее и скрылся в темноте раньше, чем стих шелест шин по мокрому асфальту.

НЕ БУДЬТЕ РАВНОДУШНЫ, ЛЮДИ!

Ночь была, как в песне поется, — ясная, зоряная, видно, хоть иголки собирай. Только Прохору было и не до ночи, и не до песни, и не до сна. Он лежал в пустом кубрике, навзничь, на неразобранной койке, положив голову на огромные кулаки, и тяжело думал, вглядываясь черными, широко открытыми глазами в такую же черную темноту. Все, кроме вахтенных, ушли на берег, в кубрике было тихо, только мерно гудел вентилятор да в противоположном углу всхрапывал подвыпивший Осадчий.

Говорят, в далекой-далекой стране был случай: кто-то убил доброго, всеми уважаемого и любимого доктора, спасшего многих людей от злой смерти. Вскоре у одного пропащего пьяницы нашли докторские вещи и окровавленную одежду. Весь народ собрался судить злодея. Мудрейших стариков судьями поставили. Долго думали седые головы и определили: «Не может среди нас найтись такого человека, который бы убил нашего друга-доктора. Человек не способен пасть так низко». И весь народ признал приговор справедливым… В том краю, где такая вера в человека, где любят людей больше, чем истину, должно быть, нет униженных и оскорбленных, нет несчастных. Там сердце сердцу светит и греет…

Назад Дальше