Лишь русские, со своей обширностью и безразмерностью, с мечтательностью и жалостливостью, даже со своей треклятой обломовщиной, способны на Державность. При всей своей анархичности и вольнодумстве остаются слугами государевыми. Помните Лермонтова: "Слуга царю, отец солдатам…" Ведь не в упрек же сраженному полковнику было сказа
Владимир Бондаренко. «НАРОД ВСЕДЕРЖИТЕЛЬ»
От автора
Откликнитесь, господа любезные, ибо хочется, чтобы у наших монархов были в свите и достойные люди — не только Малюты Скуратовы или Бироны, а истинные слуги государевы из достойных людей. Заранее готов простить им мелкие прегрешения, коли будут стойко отстаивать интересы государя Петра Великого…Так что — ждем-с
«Содрогаюсь, рассказывая…»
Так, если верить Вергилию, говорил Эней, описывая гибель Лаокоона и его сыновей
Все было зловещим. Ночные осенние сумерки отступили, вместо них на площадь, от храма Василия, не торопясь, вползало облако утреннего тумана, заполняя собой все пространство. Он был не настолько плотным, но все виделось расплывчатым и неясным. Словно не наяву, а во сне должна была свершиться сия расправа. В серой пелене качались купола собора, что грозный Иоанн воздвиг в честь взятия Казани, но злобно оскалились зубцы на кремлевских стенах и башнях, промеж них бревна торчали с петлями висельными. То воля царская жестокая и страшная была. Господь в ужасе спрятал свои храмы, укутал туманом, чтоб не видели лики святых горе людское. Толпа стояла молча. Зеваки праздные, состоятельные горожане и захребетники, вольные и крепостные, заезжие и люд московский: купцы и ремесленники, воры и приказчики, лоточники и крестьяне из ближайших деревень, все собрались здесь. Особняком в толпе держалась родня осужденных. Бабы их повязали платки темные, детишек к себе прижимали. Многие стояли со свечами зажженными. Тихо, как слезы, падали капли расплавленного воска. Молчали все, лишь изредка крестились на купола неясные, да с ноги на ногу переминались. Смотрели прямо перед собой на стены каменные, незыблимые, на строй солдатский, в несколько шеренг поставленный, толпу от Кремля ограждать. Все на чудо надеялись. Может отменит казни царь-государь, явит народу милость свою? Молчали и солдаты полков нового строя, в платье чужое, немецкое одетые. Взирали на народ строго и внимательно, на ружья свои опираясь. Октябрьское утро было на удивление теплым. Но туман пронизывал, вместе с влагой нес холод смертельный, пробиравшийся сквозь полотно холщовое рубах и сарафанов, сквозь сукно мундирное.
Безрадостно взошло солнце. Не согрело, а лишь осветило тускло. Блеснули и замерли зловеще лучи утренние на багинетах солдатских ружей. Туман не отступал. Послышался скрип. Сначала тихо, потом все настойчивее и пронзительнее.
— Везут! — общим вздохом пронеслось по толпе и опять стихло.
Что-то темное и страшное завиднелось во чреве тумана. Оно увеличивалось в размерах, в звуках, ощущалось дуновением ветра, возникшего невесть откуда, и заставившего всех съежиться. А ветер действительно поднялся и стих тут же, сорвав занавесь призрачную. Словно сделал свое черное дело и убрался восвояси, от греха подальше. И разом открылась картина страшная.
На телегах скрипучих, в строю пешем предстали зрителям стрельцы полков московских — Чубарова, Колзакова, Черного, Гунтертмарка и других. По цвету кафтанов различали. На казнь осужденные. Полки разные, а конец-то общий. Кто мог — шел сам, кого ноги не держали после пыток ужасных, тех везли в телегах. Рядом палачи с подручными шагали. По рубахам красным видно было. Топоры свои на плечах несли. А вокруг мундиры зеленые преображенцев да семеновцев, верных слуг государя. Из потешных полков, что забавы ради создал царь Петр Алексеевич. А кафтаны стрелецкие привычные глазу московскому внутри кольца плотного из мундиров иноземных. Не вырваться! Да и сил нет. Все жилы пытками вытянуты, суставы дыбой вывернуты, кости дубинами перебиты, ноги огнем обожжены. Руки не поднять со свечой погребальной. А мостовая торцовая на площади вся песком речным, да опилками засыпана. Знать много кровушки будет. Повсеместно колоды дубовые расставлены.
— Плахи — догадались многие.
— Ах, — разом колыхнулась толпа, вперед было подалась. Солдаты сдвинулись плотно, на шаг назад отступили, багинетами ощетинились. Прямо в груди людские лезвия направили. Опять замерла толпа на мгновение. Затем зашевелилась внутри себя, но не давила, а сжалась как-то, заговорила разом, рыданья послышались.
Внезапно на площади появилось несколько человек, в иноземном платье, уверенно направившихся к толпе осужденных. Среди них один особливо выделялся, высоченный, взгляд пронзительный, усы острые торчащие, кудри лохматые из-под шляпы треугольной торчали. На нем был также как и на всех темный кафтан заморского покроя, короткие штаны, переходившие в приспущенные чулки и грубые башмаки. Левая рука покоилась на эфесе огромной шпаги, а правой он сильно размахивал при ходьбе. Его шаг был размашисто широк, так что прочим приходилось почти что бежать, дабы поспеть за ним. Рядом вприпрыжку шел еще один. Ростом высоким, но помене, плечистый, светловолосый, лицом круглый. Остальные отставали покуда.
— Царь! — пронеслось по толпе.
— А с ним кто? — шеи вытягивали, высматривая.
— Денщик царский. Алексашка Меньшиков. — отвечали, кто поближе стоял.
— А прочие? — не унимались сзади.
— Стольники царские разные.
— Знамо начнут сейчас. О, Господи! — перекрестились многие.
Сын дворянский (из мелкотравчатых) Петька Суздальцев, шестнадцати лет от роду, сначала шею, как и все тянул, стараясь рассмотреть царя получше. Не видно! На плечи товарищей своих оперся, высунулся над головами. Недоросли дворянские и купеческие, друзья по забавам всяким, еще затемно собрались сегодня на площадь Красную. Из любопытства. Поглазеть, как казнить будут стрельцов мятежных. В толпу затесались, ждали со всеми вместе.
— Что тама, Петька? Видать царя-то? — снизу сопели натружено.
— Ну говори! Не молчи! — требовали нетерпеливо.
— Видел. — спрыгнул на землю Петька.
— Что видел-то? — несколько голов к нему потянулись. Сблизились в кружок.
— Царя.
— Ну и каков он?
— Он… — задумался Петька — высок.
— И все? — разочарованно.
— А вы подымайте меня и на плечах держите. Тогда сказывать буду. — сообразил Суздальцев. — Чуток лишь выскочил на головами, много что ль разглядишь.
— Давай! — двое сдвинулись, плечи подставили. Вскарабкался недоросль, устроился поудобнее, на головы руками оперся, будто в кресле.
— Только, чур, без утайки — снизу требовали.
— М-м — лишь промычал, глазами вперившись.
Царь решительно подошел к кольцу охраны, окружавшей стрельцов. Солдаты расступились. За Петром вошла вся свита внутрь. Преображенцы сомкнулись.
— Топор! — бросил коротко. Со стороны кто-то тут же подал царю услужливо. Петр осмотрел лезвие придирчиво, потрогал, ногтем провел, остроту проверяя, потом поднял глаза на приговоренных. Смотрел долго, ненавидяще. Губа верхняя усами жесткими поросшая краем вверх поползла. По сторонам глянул, плаху высматривая. Шагнул к ближайшей. Воткнул топор в дерево. Шляпу скинул, кафтан наземь сбросил, рукава рубахи белой засучил. Поплевал на ладони. Растер. Взялся за топорище. Выдернул.
— Давай вяжи первого! — приказал. Алексашка Меньшиков, денщик царский, неотлучно подле него отиравшийся, кивнул, отскочил в сторону и знаком показал преображенцам на ближайшего стрельца. Те навалились втроем на несчастного.
— А-а-а — заорал стрелец, силясь руками вывернутыми отбиться. Да куда там. Скрутили в момент веревкой. В рот кляп забили. Ремнем скрепили. Потащили к плахе царской. Упирался ногами обреченный изо всех сил предсмертных. Сзади подбили. На колени бросили. С размаху лбом ударили об колоду дубовую. Затих. Видно чувств лишился.
— Вяжи следующих — распорядился Меньшиков другим солдатам.
Царь прищурился, прицеливаясь на глазок. Медленно топор поднял, воздух набирая, крикнул преображенцам:
— Поберегись! — те отскочили.
— Ух! — выдохнул, топор опуская резко.
— Хрясь! — голова отлетела в сторону. Ногой спихнул сползающее с плахи тело.
Бросил хрипло:
— Давай!
Стон по толпе пошел.
— Начали!
— Сам царь рубит!
— А-а-о-у — одинокий женский вой истошный разнесся. По-звериному заголосила баба. Тут же ей вторили другие. Шум поднялся над площадью. Солдаты толпу охранявшие побледнели от напряжения. Всматривались зорко не посмеет ли кто прорваться. Казни помешать. Голоса слушали. Приказано было: коли, кто крамолу какую выкрикивать станет, али к бунту подстрекать, вязать тут же. Без промедления. И туда ж. За спины. На площадь. Под топор не мешкая.
Подтащили к царю следующего стрельца. Упирался, как первый. Мычал что-то сквозь кляп в глотку забитый.
— Клади! — Швырнули. Прямо в лужу кровавую, что на колоде деревянной скопилась. Ни засохнуть, не впитаться не успела. Царь ноги пошире расставил. Косил глазом кровавым — снова прицеливался. Обреченный стрелец елозил, ногами сучил. Норовил с плахи свалиться. Да не просто это. Колода широченная, а руки-ноги накрепко веревками пеньковыми связаны. Царь смотрел на попытки безнадежные. Усмешка нехорошая по лицу ползла. Губа верхняя искривилась и вздернулась. Капли пота крупные с кровавыми брызгами бисерными перемешались. Стрелец подергался еще малость, лицом в лужу красную так и ткнулся. Ноздрями кровь чужую потянул, захлебнулся, захрипел. Да не прокашляться! Рот забит кляпом деревянным, ремешком сыромятным поверх бороды стянут. Не вытолкнуть! Глаза от ужаса выпучил. Замер на мгновение.
— Поберегись! — подручным. Отскочили. Размахнулся царь. Опустил топор резко:
— Хрясь! — покатилась. И пошло, поехало.
— Давай! — подтащили.
— Клади!
— Поберегись! — отскочили.
— Хрясь! — покатилась.
— Давай!
— Поберегись!
— Хрясь! — еще одна.
— Давай!
— Хрясь!
— Давай!
— Погоди-ка, государь. — Алексашка за локоть тянул.
— А? — озверело глянул на него Петр. Глаза расширенные не мигающие. Лицо и рубаха кровью забрызгана. Топор страшный на плече. Меньшиков поежился, назад слегка отступил:
— Государь. — повторил тихо. Взгляд Петра стал боле осмысленный. Моргнул.
— Петр Лексеевич, погодь малость, — также тихо и смотря прямо в глаза царю осторожно сказал Меньшиков, — погодь. Дай оттащить тела-то. К плахе не подойти. Рубить не сподручно.
— А? — опять спросил Петр. Перевел взгляд на плаху. Осмотрел. Тела обезглавленные валялись кучей с одной стороны, с другой — головы. Все кровью вокруг залито. Свита замерла побледневшая. Иноземцы, русские все остолбенели. Один Ромодановский, боярин дородный и статный, Преображенским приказом ведавший, расхаживал в стороне. Палачей с подручными к плахам разгонял. Казнь ускорял. Почти восемь сотен голов снести потребно было, а солнце уже высоко поднялось. Недоволен был боярин, что царь вмешался. Дело-то не государево, а палаческое.
Царь оглянулся. Кой где уже рубили вовсю, головы в корзины складывали, тела на телеги освободившиеся забрасывали. Снова посмотрел на плаху царскую. Выскользнул топор из рук. В песок обухом ткнулся. Зашатался царь. Руками лицо закрыл. Меньшиков подскочил. Под локоточек принял и повел, повел прочь.
Толпа шаталась от ужаса происходящего, от запаха дурного, от крови парной, мук посмертных человеческих, накрывших площадь. Женщины опускались на землю, кто чувств лишившись, кто просто от бессилия. Даже рыданья стихли.
Петька Суздальцев вцепился пальцами побелевшими в волосья своих сотоварищей. Дар речи потерял от увиденного. Те скинули его с себя. Трясли, спрашивали чего-то. Да бестолку. Рукой махнули обижено. Сами стали друг другу на плечи взбираться. Правда, спускались вниз такими же. Молчаливыми. Как Суздальцев. Кто визгливо крикнул неподалеку:
— Антихрист! Царь — антихрист! Горе вам люди православные, ибо антихрист пришел!
Недоросли дворянские оглянулись невольно на кричавшего. К нему уже подбирались солдаты, багинетами толпу раздвигая. Позади виднелся сержант с алебардой.
— Сами видели, православные, — надрывался голос юродивого, — и-де дня прожить не может царь, чтоб крови ему не попить!
— Тук! — глухой удар приклада, и солдаты поволокли обмякшее тело за собой. На площадь.
— Бежим — шепнул Суздальцеву самый младший из всей ватаги сын купеческий Васька Ярцев. Он-то и не видел ничего толком, токмо глядя на побледневших приятелей своих испугался. Петька кивнул молча и стал пробираться сквозь толпу. За ним остальные потянулись.
Эх, переулки московские! Кривые да тесные, с горки на горку кренделями пролегли. Одни тупичками закончатся, другие к воротам Сретенским выведут. Неслась по ним ватага мальчишечья, мимо теремов боярских да купеческих, заборами высокими огороженных, мимо домов посадских со ставнями резными, мимо церквей многочисленных. Лай собак дворовых вслед доносился, да курицы случайно на улицу выбравшиеся с кудахтаньем разлетались. Подальше, подальше от страшного места.
Дома Петьку кулак ждал отцовский.
— Где, дурень, шляешься? — да по шее, по шее.
— На площадь Красную бегали, батюшка! — от ласки родительской уворачивался Петька.
— И неча от кулака отцова морду воротить! То наука великая. Враз разума добавляет недорослю любому. — Суров был Иван Федоров Суздальцев в воспитании. Рука-то одна, да управлялся ловко. В походе злосчастном на Крым другой лишился. Князь Василий Голицын, полюбовник царевны Софьи Алексеевны, тогда полки русские повел. Дипломат был знатный, а полководец никудышный. Налетела татарва тучей несметной, когда брело войско московское из сил выбиваясь по степям бескрайним, солнцем выжженным. В схватке короткой, сабельной, не уберегся сотник. Досталось крепко. Из правой руки так саблю и не выпустил, а по левой вжигнула сталь басурманская и отсекла напрочь. Убогим калекой Иван Суздальцев из похода вернулся. С культей заместо руки. Правда, оправился быстро. Со службы отпустили, вознаградив щедро, так что сыном, да хозяйством занимался. Жили Суздальцевы с небольшим, но достатком. Дом на Москве имели, в Земляном городе, да деревеньку Ликовку. Маленькую такую, зато неподалеку. С пятью десятками крестьян. Рядом большое село располагалось — Валуево. То была вотчина князей Мещерских. Но соседи знатные не обижали воина увечного, а наоборот помогали чем. При случае. Отец Петьку в строгости воспитывал, искусству ратному обучал с малолетства. К коню приучал, к бою сабельному. Шустрый мальчишка рос, порой и получал тумака отцовского. За гулянки с ватагой мальчишек соседских. За синяки в драках заработанные, за гулянки ночные по девкам посадским. Но отец посердится, да отходит быстро. Вот и сейчас уселся на лавку. Коренастый, широкоплечий, борода лопатой, лицом светел. Сын-то копия отцова. Только глазами серыми в мать. А так все отцово. Стать, лицо, лоб широкий, подбородок гордый, пушком юношеским чуть поросший, нос прямой, с горбинкой малой — где-то кровь турецкая подмешалась в родословной. Вылитый отец! Только руки две, а не как у батюшки. Рукав пустой.