— Тю, — подумав, вспомнил отец, — так ведь казнь там ныне назначена. Стрельцов мятежных. И куды вас дурней понесло? Ведь говаривал тебе, сколь раз, держись от стрельцов подале. Не то ныне время. — хотел было встать с лавки, еще разок огреть сына, да передумал. Почесал в затылке.
— Ты и сам, батюшка, в стрельцах был. — оправдывался отрок.
— Не в стрельцах, а в рейтарах конных, дурень! Стрельцы вечно к бунту склоны были. Тогда столб вколотили на площади Красной, думали забудется им, как царей младых Ивана да Петра пужали дикостью своей. Бояр верных царям на части рвали. Ноне снова супротив государя выступили. Им вишь ли царевна Софья боле нравиться. А бабам Россией не володеть! Не было такого. И не будет. Забыли стрельцы, что они сперва наперво слуги государевы. Забыли, как крест на верность целовали. То бояре Софьины воду мутят. Не нравиться им царь Петр. Мол все с иноземцами дружит. Видал я их…иноземцев. Толковые. На войне особливо. Не то, что наши-то, как Бог на душу положит, воюют. Помню, как в степи крымские с князем Голицыным таскались. Отметина на всю жизнь, — на рукав пустой показал, — прости их Господи. — перекрестился. И изрек неожиданно:
— Придумал. Оженить тебя, надобно! Глядишь и дурь молодецкая выйдет. На жену потратишь. — усмехнулся отец.
— Да не хочу я, батюшка. — отрок возразить пытался.
— Цыц! Не твово ума дело. Родительское. Матушка твоя, царство ей небесное — перекрестился Иван Федорович — рада была б дитя свое неразумное женатым видеть.
Загрустил Петька. Матушку вспомнил. Прошлой зимой схоронили. Простыла сильно, да в горячке в три дня упокоилась. Ласковая матушка была. Все любила вихры Петькины приглаживать. Да в макушку целовать. Мальчонка-то бедовый рос. Все с ватагой по садам соседским лазал. Яблоки да вишни воровали. А то курицу утянут и на Яузу иль на Москву-реку. Там кострище разведут, на древнем капище Велесовом, что ныне Васильевским лугом кличут, пируют беззаботные.
— На ком оженить-то хотите, батюшка? — спросил, переминаясь с ноги на ногу.
— Да присмотрел я тебе дочь купеческую. На Усретенке, у нас в Земляном городе. В доме стрелецкого сотника Шилова. Купец там проживает Савва Тимофеев Беженов. У него дочь на выданье. Хороша собой. Лицом чиста и кругла, телом добротна. Под тебя дурня самая пара.
— А ежели не по нутру она мне будет?
— А кто спрашивает тебя-то? Меня вона батюшка мой Федор Кузьмич оженил и все тут. И что, спрошу я тебя, плохо мы с матушкой прожили? А, Петька? Ответствуй!
— Нет. Хорошо. — кивнул головой отрок.
— То-то. Родители не ошибаются. — назидательно. — Стерпиться-слюбиться, глядишь и детки пойдут. Дело дурное, не хитрое. — засмеялся отец.
— Не хочу жениться. Что мне девок мало? Я в солдаты запишусь. — исподлобья глядючи молвил Петька.
— Я тебе покажу солдаты. — Отец рассерчал не на шутку. Со скамьи поднялся. — Давно розог не получал, стервец? Куда, паршивец? — уже в спину крикнул, убегавшему со двора сыну. — Только вернись вот! Запорю, ей Бог, запорю. — Уже спокойно, усмехнувшись в бороду:
— В меня! Весь в меня, паршивец. В солдаты задумал… Рановато покамесь. Подучить тя надобно.
Петька забор махом одним перескочил и по переулкам кривым к реке Москве подался. Там ватага вся собралась. Обсуждали казнь увиденную. Гришка Звягинцев сын сотника полка Чубарова горячился. Сам роста малого, а плечах сажень косая.
— Пошто всех стрельцов под одну гребенку? Вона отца мово тоже взяли в приказ Преображенский. А он ходил стрельцов своих отговаривал.
— А супротив воеводы Шеина он тоже ходил со своими? — язвительно заметил Петька.
— Ходил. Так куды он без них?
— Вот за то и поплатится. — вспомнил слова отцовы.
— Это как? — взвился Гришка.
— А неча было крест сперва царю Петру целовать, а после бунтовать. — отрезал Суздальцев.
— А ты что? За антихриста энтого? — Гришка налетел, за ворот рубахи Петькиной ухватился. Дракой запахло. Другие дети стрелецкие с травы приподнялись. Насупились.
— Мы должны быть слугами государевыми, а не изменщиками крестоцелованию своему. Да убери ты руки, Гришка! — не желая покудова драться, тихо сказал, но твердо. Бойцы-то все они были знатные. Не раз выходили в кулачные побоища вместе. Дрались по всякому. Толпой, рядами, в одиночку.
— Антихристу слугами? — распалился совсем сынок стрелецкий.
— Убери ручонки! Тебе сказано, малец, — Петька оттолкнул Звягинцева, — и не смей про государя нашего напраслину молоть. — Суздальцев всего-то на год старше был Гришки. Обиды ради сказал, ибо сам наливался злостью драчливой.
— Ах, ты гад! Это я малец? — Гришка вдарил, в зубы целя, да не тут-то было. Увернулся Суздальцев, бою кулачному обучен. За рубаху нападавшего дернул, ногу выставил, и покатился Гришка прямо по откосу в воду речную. Только брызги серебристые рассыпались.
Петька сверху засмеялся:
— Охолонь покуда!
Сзади навалились. Братья Фроловы — Семен и Андриан, тож дети стрелецкие, полка Остафьева на руках повисли, а Фомка Ершов, с полка Вишнякова, со всей дури в спину сапогом въехал. Аж в глазах от боли потемнело. Ноги подкосились, голову запрокинул. А тут и Гришка из воды выбрался. Снизу набегая, кулачищем вкатил. Да под дых. Теперь вперед Петьку перегнуло. Ртом воздух хватал, аки рыба. А Гришка опять снизу сунул, только зубы лязгнули. Сразу солоно во рту стало. Крик сзади отвлек напавших. То Васечка Ярцев малый на Ершова кинулся. В подмогу. Мала передышка, да хватило Петьке. За братьев Фроловых ухватился, да двумя ногами в грудь со всей силы Звягинцеву вьехал. Слышно было, как ребра затрещали. Завыл звереныш. Оторопели Фроловы, хватку ослабили, а тому только этого и надобно было. Вывернулся из рук их цепких, за шеи ухватился, лбами саданул. Искры из глаз посыпались. Развернулся. Дюжий Ершов от Васеньки отцепиться не мог. Впился малец, как клещ. Детина его кулаками охаживал. Еще малость и забьет совсем. Взял его Петька за кудри густые каштановые, поворотил к себе мордой, да об колено приложил с хрустом. Один разок, потом другой. Так и оставил пузыри кровавые в траву пускать. После осмотрел поле бранное. Гришка на земле скрючился, бока обхватив. От боли подвывал тонко. Братаны Фроловы только в память приходить начинали. Сесть пытались. Головами бычьими мотали осоловело. Фомка Ершов так и лежал ничком. Васенька Ярцев, сынок купеческий, помощник единственный, всхлипывал тихонько, кровь из носа разбитого утирал.
— Ничо, Васька, — Петька его утешил, за плечи обнял, — до женитьбы пройдет! Пойдем ка к дому поближе. Там и умоемся. Аль к девкам заглянем, они тебя перевяжут. Пожалеют нас с тобой. Приголубят. — Засмеялся задорно. Васька повеселел. Носом шмыгать перестал. Так и пошли, обнявшись.
«Что было пороками, то ныне нравы»
Сенека
Увозил Меньшиков Петра от площади Красной в миг ставшей одним огромным местом лобном. Усадил в карету. Царь в угол забился. Ноги длинные под себя поджал. Трясло его мелко. Денщик проворный сперва кафтаном прикрыл царя, что не забыл с собой прихватить, когда с площади уходили. А сверху еще и шубу накинул.
— Трогай! — в окно крикнул.
— Н-но. — послышалось вслед за щелчком кнута. Карета дернулась. Рядом и позади драгуны полка Ефима Гулица поскакали.
Алексашка внимательно следил за царем. Петр полежал, полежал и зашевелился. Откинул шубу, кафтан в рукава надел. В окно уставился. Молчал сосредоточенно.
— Куда поедем-то? А, царь-государь? — осторожно спросил Меньшиков.
— В Лавру. К Троице. — сквозь зубы сжатые выдавил.
Пролетели Земляной город, грохоча по бревенчатой мостовой. Башню Сухареву миновали. На старую Владимирскую дорогу кони вынесли.
— А ну стой! — хрипло произнес царь, что-то заметив в оконце.
Меньшиков высунулся с другой стороны, приказал вознице остановиться. Царь толкнул дверцу и вышел. Денщик за ним. Алексашка по сторонам оглянулся — где они? Карета стояла перед часовней Николо-Первинского монастыря, что расположена с внешней северной стороны ворот Сухаревых.
Петр уже входил в храм. Редкие прихожане в стороны прыснули. Царя распознали. Меньшиков поспешил за Петром, знаком быстро показав, чтобы двое драгун за ним следовали, а остальные на улице караулили.
В маленьком сумрачном храме было тепло. Пахло ладаном, воском, и чуть уловимым запахом просфор. Строгие лики святых смотрели угрюмо с икон. Несколько богомольцев испуганно прижались к стене и постарались незаметно выскользнуть прочь. Старый монах в растерянности застыл перед алтарем. Петр стоял на коленях, прижавшись лбом к полу. Потом распрямился, истово перекрестился троекратно, резко поднялся и прошел, не произнеся ни слова, мимо Меньшикова на выход.
Снова сели в карету.
— Поворачивай взад! — хмуро сказал Петр.
Поехали. Снова царь молча глядел в оконце. Вдруг произнес:
— Кабак!
— Что кабак? — переспросил Алексашка.
— Вон кабак! Стой. — и не дожидаясь пока денщик высунется и прикажет остановиться, на ходу открыл дверцу и выскочил прямо перед кабаком. Споткнулся, но устоял на ногах. Тут же рванул на себя дверь. Какой-то питух попался царю на пороге. Петр отшвырнул его и вошел внутрь. Меньшиков бежал следом. Питух пьяно шатаясь поднимался с земли и что-то нес возмущенно. Меньшиков пнул еще раз ногой. А дальше пьяного подхватили драгуны, отнесли и, раскачав, швырнули на другую сторону улицы.
— Целовальник! — рявкнул Петр, усаживаясь за ближайший стол. Пьяные питухи в углу оглянулись: кто там такой?
Старик-кабатчик, широкоплечий, чуть сгорбленный, с большой окладистой бородой приблизился осторожно. Рубаха-то на груди гостя окровавлена. Взор бешенный.
— Вина принеси! Видишь, царь к тебе в гости заявился. Потчуй! — Петр навалился на стол тяжело. Кулаки вперед выставил. Меньшиков сел рядом — справа от государя. Драгуны в дверях застыли.
— Какой такой царь? Что за царь-то здеся? Который стрельцов… — из угла послышалось.
— Хлебало закрой и сиди мышью! — не отрывая взгляда от царя, резко оборвал пьяниц целовальник. Поклонился в пояс. Питухи замолчали. Старик повернулся к прилавку широкому взял ковш огромный с него, три кружки глиняные, поставил все перед гостями непрошенными.
Петр сам налил. Себе одному. В угол, на икону взгляд бросил. Старинная, вся прокопченная, письма древнего, византийского.
— Помянем усопших рабов твоих, Господи! — выпил залпом и налил тут же опять. Не останавливаясь, выпил вторую кружку. Меньшиков переглянулся с драгунами молча. Петр налил третью подряд, снова выпил. Выдохнул, утер рукавом губы. На целовальника посмотрел. Потом на питухов. Снова на целовальника. Жег огнем взгляд царский:
— Пошто гулящие люди в кабаке царском? Работать не хотят, а пропивают остатное? Всем иноземцам на позор и на руганье? — молчал целовальник.
— Что застыл старик? Царя не видал никогда? Ну, посмотри! Страшен я?
Старик взгляда царского не убоялся. Выдержал. Ответствовал с достоинством:
— Страшен ты, государь! — и к той же иконе повернулся. Перекрестился по-старому, двумя перстами. Прошептал что-то про себя.
Передернуло царя. В ярость вошел. Схватил чашу, прямо в голову запустил целовальнику. Кровью залился старик. На пол упал. Царь вскочил, стол опрокинул. Рванулся к целовальнику. За грудки поднял окровавленного, бил головою об стены, о прилавок дубовый, ревел:
— Сволочь староверская, я дурь-то аввакумовскую выбью из башки твоей поганой. Из всей Москвы выбью. Сожгу! Вместе с вонью вашей азиатской, упрямством татарским. Ненавижу болото боярское, да ханское, гнездо смутьянское. Не токмо стрельцам, всем головы отрывать буду. Передушу всех, паршивых. — Питухи, как прилипли к скамьям, бездыханные. Протрезвели в раз.
Меньшиков насилу оторвал царя от бездыханного тела старика.
— Сжечь сие гнездо осиновое! Вместе с пропойцами. — тяжело дыша приказал царь, — в Кукуй едем, Алексашка, собор соберем всепьянейший.
— Сей миг, Петр Лексеевич. — Меньшиков уводил царя прочь. Пьяницы бежать было собрались, да драгуны сабли выдернули. Порубили всех в раз. На улицу вышли, дверь аккуратненько за собой притворили, да подперли бревном под руку подвернувшимся. Кто-то сбегал в лавку ближайшую — огня поднес. Подпалили кабак. Вместе со всеми, кто остался. Жив, ли мертв. Не важно. На том свете разберуться! Перекрестились, в седла запрыгнули. И отправились верхом восвояси, карету царскую догонять.
В доме Монсовом, в слободе Кукуевой, собор собирался всепьянейший. Царь сам встречал гостей вопросом:
— Пьешь ли ты? Также как веруешь?
Ответ должен был быть утвердительным.
— Пью, как верую, отец протодьякон! — так величать царя на соборах было сказано.
Меньшиков тут же вручал гостю чашу винную со словами:
— Бахусова сила буди с тобой! Аминь!
Собрались все близкие. Трубками дымили. Иноземцы, самые дорогие царю — Патрик Гордон и Франц Лефорт расселись по бокам, русские далее. Всех в клубах дыма сизого и не разглядеть.
— Славим Бахуса питием непомерным! — гремели стаканы.
— Трезвых грешников отлучим от всех кабаков в государстве! — снова звон стекла сдвигаемого.
— А инакомыслящим еретикам-пьяноборцам — ана-фе-ма-а-а! — нараспев доносилось из тумана табачного.
Алексашка крутился рядом, следил, чтоб вино подносили вовремя. Петр совсем опьянел. Обнимал за плечи Лефорта с Гордоном, жаловался:
— Любо мне здесь, у вас в Кукуе. Яко в Европу съезжу. Опостылела мне Москва. Дух прокисший ее, боярской спесью наполненный, татарскими ханами провонявший. Не хотят в Европах жить, противятся, бунтуют. На плаху готовы толпами идти, яко бараны глупые. В темноте и невежестве своем рады жить. Ни света, ни учения им не надобно. Вырву! — кулаком ударил, что стекло на столе зазвенело. Все притихли и оглянулись, — вырву корень московский, боярский, как бороды, с клочьями. Всем головы снесу, а своего добьюсь. Ибо не понимают, яко дети — уже спокойно, прочувственно, — яко дети малые, неучения ради, никогда за азбуку не примутся, когда от мастера не приневолены будут. А коли выучатся, то благодарны будут. А пока что все неволей делать-то приходиться. — голову опустил.
— То правда, герр Питер — кивали согласно иноземцы. Встрепенулся вновь:
— Ведь правитель должен промышлять своим подданным всякое наставление к благочестию, из тьмы кромешной неучения путь к просвещению указать. Должен сохранять подданных, защищать и содержать в беспечалии. Нет, они на печи сидеть хотят. Почему? Скажи, Патрик? — тряс за плечо шотландца.
— То правда сэр, — отвечал Гордон невозмутимо.
— А-а, — махал рукой Петр. — все едино ломать надобно.
Перед столом все крутилась красотка Анна, дочка хозяйская. Графины ловко подменяла опорожненные на полные. Бедрами крутыми виляла. Из-под чепца локоны белокурые выбивались постоянно. Убирала их кокетливо. На царя глазами голубыми зыркала. Над столом наклонялась, все плечами водила. Груди полные соблазнительно зайчиками прыгали чуть корсажем прикрытые. Тяжелел взгляд царя. На грудь высокую смотрел заворожено. Засопел Петр. Грузно подниматься стал из-за стола. Лефорт заметил, крикнул:
— Эй, хозяин, герр Монс, музыку! Герр Питер танцевать хочет.
Заиграли. Царь, пьяно шатаясь, подошел к красотке. Обнял. Зашептал на ухо:
— Пойдем в светлицу.
Отбивалась слабо, зубы ослепительные в улыбке скалила:
— Что вы, герр Питер! Как можно предлагать такое!
Царь неуклюже закружил ее в танце. Пьян был сильно. Прижимал все сильнее, лапал везде. Целовать норовил в губы. На корсет наткнулся. Защекотал усами в ухо:
— Что такие ребра жесткие у тебя, Анхен?
— Тож ус китовый в корсаже! — смеялась красотка, от губ царских уворачиваясь. Чепец сбился и упал, волосы льняные в косы заплетенные обнажая.
— А зачем он тебе-то? — дышал перегаром.
— Чтоб грудь женская возвышеннее была. — притворно покраснев, поясняла Анна, все стараясь руки царские от зада своего оторвать.
— Куда ж возвышеннее, Анхен?
Лишь смеялась красотка в ответ, довольная.