— Пойдем, Анхен в светелку. Хочу груди твои возвышенные зреть! — царь становился нетерпелив, не в силах унять огонь, бушевавший в его чреслах.
— Ах, герр Питер, как можно предлагать такое скромной девушке, ведь у вас же есть царица! — не сдавалась Анхен.
— Царица? — Петр остановился внезапно. По сторонам огляделся. Крикнул в дым табачный. — Ромодановский! Князь-кесарь!
— Я здесь, надежа-царь! — вынырнул из облака голова всему приказу Преображенскому.
— Повелеваю, — произнес царь. Шатнуло сильно. За плечи женские схватился. — Царицу Евдокию завтрева в монастырь. Туда ж где и сестрица моя злобная Софья обретается. Пущай в соседних кельях побудут. Вечно. А моей Евдокии — дуре богомольной туда и дорога. — засмеялся. Остальные подхватили.
— Будет исполнено, царь-государь! — Ромодановский поклонился чинно. Не взирая на тучность.
— Брось! — Петр нахмурился. — аль запамятовал, что на соборах наших всепьянственных равны все. Окромя Бахуса. Он здеся наиглавнейший. Неча кланятся.
— Не буду, Петр Алексеевич — Ромодановский исчез поспешно с глаз.
— Ну, Анхен, довольна теперь? — длань царская за корсаж лезла, мяла и тискала груди девичьи.
— Ну, герр Питер, не при всех же! — взмолилась Анхен.
— Алексашка! — гаркнул.
— Здеся, Петр Лексеевич! — денщик вынырнул. — Чего изволите?
— Вон всех! Гони! Царь почивать будет.
— Сей момент, мин херц! — и гостям, — Вон пошли, все, все вон. — И сам выталкивал сопитухов в шеи.
— Пойдем, Анхен, — поцелуи царские не прекращались. Красавица увлекла Петра за собой по лестнице. В светелку завела. Корсаж ослабила, грудь выпуская на свободу. Царь зарычал от удовольствия, прильнул к красоте женской. Не снимая с себя одежды, на кровать завалил Анхен, юбки задрал на голову и враз овладел красавицей. После откинулся и захрапел пьяно. В двери показались кудри чьи-то. Анхен испуганно юбки одернула:
— Кто там? — шепотом.
— Я это, Меньшиков. — денщик в проеме показался. — Спит государь?
— Спит. А тебе-то что? — недовольная вторжением.
— А то, что я денщик евоный. И ухаживать за всем обязан. Разоблачить надобно государя, дабы почивал покойно. Ему завтрашний день всей Россией управлять. Ты что ль ухаживать будешь?
— Почему бы и нет? — возмутилась Анхен.
— Э-э, — отмахнулся от нее Меньшиков, — твое дело бабье, государю по-бабски услужить, коль он интересом воспылал. Сполнила и все. Отвали покуда в сторону. Надобно будет — позовем ищо. А покудова, брысь отсель, я разоблачить государя намерен и сон евоный сохранять.
Анхен фыркнула, поднялась и вышла.
— Во-во, и дверь прикрой. Тихохонько. — ухмыляясь напутствовал ее денщик царский. Раздев царя, бормотавшего чего-то во сне, накрыл одеялом, а сам на полу пристроился. Не забыв подушку прихватить лишнюю. Под голову себе. Не кулак же подсовывать.
Проснулись поздно. Петр сел на кровати. По сторонам озирался: Где это я? Увидел Меньшикова на полу растянувшегося, телом дверь перегораживая. Усмехнулся про себя:
— Стережет, яко пес верный. — ногой босой дотянулся, пнул слегка:
— Эй. Алексашка!
— Чевой, Петр Лексеевич? — пробормотал денщик не поворачиваясь к царю.
— Давай, вставай, квасу холодного принеси. — Петр руками пошарил, одежду разыскивая. Нашел, одеваться начал:
— Башка трещит, мочи нет. Говорю тебе — вставай! Квасу неси.
Меньшиков вскочил быстро, глаза опухшие протер кулаками. Зевнул широко, зубы здоровые блеснули. Рот раззявленный перекрестил мелко. Пробормотал:
— Да уж. Вечор прошлый славное воздаяние Бахусу было…
— Сам головой чувствую — согласился Петр, чулки натягивая. — Я ничего там не вытворил?
— Не-а-а — опять зевнул Меньшиков, — ты, государь, лишь девку помял Монсову слегка, а так ничего боле.
— Анхен? — Петр лоб наморщил, вспомнить пытался, — ну и где ж она?
— А я прогнал, царь-батюшка. Дабы почивать тебе не мешала.
— Ну и дурак!
Меньшиков надулся, башку в сторону отвернул.
— Чего морду воротишь? Раз царь сказал, что дурак, знамо так оно и есть. Вон сколь раз тебе говорю: квас тащи, а ты все в носу ковыряешься.
— Сей момент, Петр Лексеевич! — Меньшиков метнулся к двери и загрохотал башмаками по лестнице.
— Эх. Алексашка! — ухмыльнулся довольно царь. Опять лоб наморщил. Тщился про ночные забавы вспомнить. Про Анхен белокурую. Груди помнил женские бесстыже оголенные, а боле ничего. Как провал.
— Вот и квас, Петр Лексеевич. — Меньшиков уже стоял на пороге светелки с большим ковшом запотевшим в руках.
— Давай! — протянул руку. Горло все пересохло. Язык с трудом ворочался. Пил долго и жадно. Тушил пожар внутрях бушевавший. Оторвался, наконец. Выдохнул облегченно:
— Ну что там? Внизу-то?
— Да ништо! Князь-кесарь Ромодановский тебя дожидается. Дело у него срочное до особы твоей. Да шотландец старый Патрик Гордон просил передать. Яко ты царь проснешься, так его известить. Тож поговорить хочет. О делах воинских.
— Иди, скажи князю Федору Юрьевичу, что спускаюсь. А Патрику передай — сам зайду. Пусть и Лефорта позовет. Потолкуем. Да, вот еще, — Меньшиков в дверях обернулся, — ты…это, скажи-ка Анхен… — замялся, слова подбирая, — пущай в палаты царские переедет. Понял?
— Дак, как не понять. Сполню! — Денщик вышел. По лестнице спускаясь, раздумывал:
— Не хватало девку нам немецкую во дворец волочь. Царя и так антихристом зовут на каждом углу московском, а тут и вовсе. Окромя староверов и все попы наши взвоют, с патриархом Андрианом вкупе. Не годиться. Надо придумать, чтоб девка здесь осталась. Пущай на Кукуе царь ее навещает. Тут и балуется.
«Он не хотел подражать Европе. Он хотел, чтобы Россия была Европой»
Иосиф Бродский, «The City of Mistery»
Князь-кесарь Федор Юрьевич Ромодановский ни свет ни заря встал. В попойках царских он лишь для вида участвовал. Да и Петр Алексеевич не трогал боярина старого. Не карал, как других, чарой штрафной в полведра. Иных и до смерти споить мог. А князя не трогал. Умом понимал, кто в государстве заместо царя справиться. Только он! Это ему было приказано два года назад, когда царь уезжал по Европам странствовать с посольством великим: «Править Москвой! А всем боярам и судьям прилежать до него, Ромодановского. К нему съезжаться всем и советовать без промедления. Когда он захочет!». Тогда ж и титул дал князя-кесаря.
Власть великую имел князь-кесарь. И не только от доверия царского, а еще от того, что приказом Преображенским заведовал. Страшными делами приказ занимался. Одна изба Съезжая чего стоила. Нехорошее место. Пытошное. Сколь людей загублено там, запытано насмерть. А казнено сколько? Смертям предавали лютым, изощренным. Голову срубить, аль повесить — то дело плевое. И конец для человека легкий. Хрясть топором — и все. А вот на кол посадить, да медленно, чтоб под тяжестью своей человек сам себя казнил, разрывая все внутренности, иль за ребро, на крюк железный подвесить, пусть висит, повялится, покуда не сдохнет, — тут Ромодановский выдумщик был. Жестокости неимоверной человек. Одним словом, Рюриковичей потомок. От одного из предков своих — Иоанна Васильевича Грозного совсем недалеко ушел. Детей малых именем его пугали. Да что там дети, всяк боялся боярина свирепого.
А вот царя молодого и сам Ромодановский остерегался. Горяч был царь Петр Алексеевич. Не угодишь чем, в запале и сам мог голову оттяпать. Вспыльчив. Вот и сидел боярин дородный, подбородок острый рукой зажав, взгляд тяжелый в пол вперил. Думал, как доложить царю, что вчера заместо плахи повесили многих. Не справились палачи. Совсем из сил выбились. Головы-то рубить, не капусту шинковать. Приказал тогда князь-кесарь солдатам-преображенцам вздернуть оставшихся еще в живых стрельцов. По-быстрому. То нарушение государева указа было. Приказал царь всю площадь Красную кровью залить. Чтоб название соответствовало. Чтоб вся Москва содрогнулась и крепко запомнила. Вешать в другой день должны были. Ан вон как вышло. Ослушание оно чревато было гневом царским. Вспомнил тогда Ромодановский, как боярин Шеин царя ослушался и казнил раньше, чем велено было. При всех избил. Шпагу рвал из ножен. Заколоть хотел. Насилу жив остался боярин. Хорошо Меньшиков вмешался. Успокоил царя. Вот и думал Ромодановский, морщил лоб покатый, как пред царем повиниться. Вчера-то боязно стало. Хмелен был сильно царь. Буянить стал бы.
От дум тяжких боярина голос царский оторвал:
— Что не весел Федор Юрьевич? — Петр был настроен благодушно. — Не всю еще крамолу мы с тобой вывели? — рукой махнул вставшему боярину. — сиди, сиди, князь-кесарь, сам знаю, что не всю. Но выведем! Ручаюсь. — Уселся рядом, кваса налил себе, выпил.
— Ну с чем пожаловал, боярин мой верный?
— Повиниться хотел, Петр Алексеевич. — начал осторожно Ромодановский.
— Так винись. — царя не оставляло хорошее настроение.
— Стрельцов вчера не всех казнили на плахе, как ты повелевал. Повесили частью. — и замолчал, выжидая.
— Что с того? Казнили ведь? — Петр думал о чем-то другом.
— Казнили. Всех до единого. — Затряс головой Ромодановский.
— Ну и ладно. Жаль их. — Царь локтем на стол оперся, подбородок на ладонь водрузил. — Свои же, дурни. Православные. От темноты своей бунтуют. Переломим. Но извести придется. С Головиным вот советоваться буду, с Лефортом, как поступать далее следует. Школы надобны начальные, народ наш из тьмы выводить. Науки прививать, что из Греции судьбиной времен выгнаны были, по Европам рассеялись, а в отечество наше не проникли. Нерадением предков наших. Ладно, князь-кесарь, — повернулся к Ромодановскому, — что в приказе Преображенском нового?
— Да особого интересного нет, государь. — плечами широкими пожал боярин, — Стрельцов покуда вылавливаем остатных.
— А окромя того?
— Окромя? — задумался Ромодановский. Вспомнил, — А, донос поступил от полковника Ваньки Канищева из Азова.
— На кого? — быстро спросил царь.
— На воеводу тамошнего. Прозоровского. Дескать, при гостях говорил слова про тебя, государь непристойные, казнит мол сам всех и руками изволит выстегивать, как ему. Государю угодно.
— Что с того, — не удивился Петр. — Правду молвил Прозоровский, что царю руки марать приходиться. А сам-то воевода он справный. По походам азовским помню. Оставь, не трогай его. А доносчика кнутом прикажи попотчевать. Проведал, что не люблю боярство спесивое, токмо Прозоровский не из них. Счеты свести хочет. Кнутом его, кнутом. Еще? — князь-кесарь подумал малость и продолжил:
— Девку одну посадскую взяли. Евдокию Часовникову. Та болтала, что которого-де дня великий государь и стольник князь Ромодановский — усмехнулся боярин, — крови изопьют, того-де дня, в те часы они веселы, а которого дни крови не изопьют и того дни им и хлеб не есца.
— Девку кнутом бить, язык длинный урезать дабы не болтала лишнего, и в монастырь сослать!
— И вот еще… — замялся князь-кесарь.
— Ну, говоришь уж.
— Ты давеча, государь, про жену свою, царицу Евдокию, повелел в монастырь отправить.
— Отправляй, раз повелел. — Петр недовольно наморщился. — Надоела мне. Темная она. С одними попами, да бабами богомольными толкует. Мне другая царица надобна. Чтоб не стыдно было с Европой просвещенной общаться. Чтоб наряды иноземные носила, танцы знала. А то, напялит на себя сарафан, яко рясу монашескую и торчит часами пред иконами. В покоях одни бабки странницы, да юродивые толкутся. Тьфу! — сплюнул в сердцах, — сколь раз уж вышибал. В монастырь ее!
— А патриарх? — осторожненько вставил Ромодановский.
— Сам говорить буду с владыкой. Давно уж собираюсь.
— Тогда вроде б все, государь. — поднялся князь-кесарь из-за стола.
— Ну и ступай себе с Богом. — отпустил его царь. — Я сей час к Патрику с Францем поеду, а опосля с Головиным потолковать надобно. Алексашка! — крикнул денщика.
— Здесь я, Петр Лексеевич! — сбегал с лестницы Меньшиков.
— Куда запропастился?
— Да в светелке смотрел, не забыл ли что! — виновато.
— Поехали к Гордону. — Царь в дверях уже был.
* * *
К Евдокии в тот же день пришли. Добровольно постриг принять она отказалась. Тогда взяли царицу под белые рученьки и запихали в возок крытый. Долго везли ссыльную Евдокию. Наконец, полозья скрипнули в последний раз, и кибитка черная остановилась. Вывели Евдокию на свет Божий. Стояла она перед воротами древними обители монастырской. Три монашки встречали. Все в черном, как сажа, одеянии. Средняя, игуменья — по осанке горделивой догадалась царица. Поклонилась ей:
— Куда ж привезли меня, матушка?
— Под Суздаль, сестра Елена, под Суздаль. В монастырь Покровский. — поклонилась в ответ игуменья.
— Уж и имя мне другое дали. — усмехнулась горько Евдокия. И пошла внутрь ограды монастырской… Захлопнулись ворота крепкие за царицей. Солдаты в караул встали. На долгие двадцать лет. Обречена была царица опальная на заточение вечное, на скуфейку черную. Но не старалась найти здесь смирение Елена, монашка новоиспеченная, как Петр хотел. Против мужа своего ополчилась. Возненавидела. И за то, что сына лишил, и за то, что Русь старую попрал. Переписку тайную вела. С царевичем Алексеем, сыном своим, с теми, кому дела петровские поперек горла встали. А помимо этого, в келье монашеской сидючи, и счастье нежданное встретила. Полюбилась царица бывшая с капитаном Степаном Глебовым, что в Суздаль приезжал за рекрутами. Жаркая и страстная любовь та была ночами темными монастырскими. Какие письма писала Глебову несчастная женщина!
«О свет мой, что буду делать я, если останусь на земле одна, без тебя? Носи хотя бы то кольцо, которое я тебе подарила. И люби меня, хоть немножечко. Мое все, мой обожаемый, моя лапушка, ответь мне. Приходи ко мне завтра, не оставляй умирать от тоски».
В 18 году всех и взяли. Царевича Петр сам до смерти запытал. Евдокию пожалел. А как узнал из бумаг допросных, что два года жила царица ссыльная с офицером полюбовно взъярился. Ревность вдруг обуяла. Дескать, даже брошенная верность хранить ему одному должна была. Пытали Глебова. Хотели добиться, что он тоже к заговору причастен. Вынес все капитан, ни в чем не признался, никого не выдал. Казнили его лютой смертью. На кол посадили. Дело зимой было, так чтоб подольше не умирал любовник Евдокии, шубу надели, шапку и сапоги теплые. Двадцать семь с половиной часов мучался, бедный. А царицу кнутом наказали и еще дальше отправили. В другой монастырь, в лесах ладожских затерянный. Как Петр умер, Екатерина, опасавшаяся его жены первой, приказала в Шлиссельбургскую крепость заточить несчастную. Так и жила Евдокия, одинокая и больная. Лишь Бога молила, чтоб смерть послал ей быструю. Но пришел день, загремели засовы камерные и распахнулась дверь узилища. Она была свободна. Умерла Екатерина. На престол вступил внук Евдокии Петр II. В Москву привезли, почести немыслимые оказывали. Но была Евдокия уже старой и усталой. Не надобно ей ничего было. Сама пожелала вернуться к жизни монашеской и скончалась тихо в 1731 году.
* * *
Покуда царь с Ромодановским беседы беседовал, Александр Данилыч Меньшиков девку Монсову отыскал. Это лишь царь с ним: «Алексашка, да Алексашка!» А остальные то почтительно. По имени, по отчеству. В силе был денщик царский. Порой лишь он мог царя остановить, когда взъярится Петр Алексеевич.
Анну в светелке нашел. Где они с царем ночевали. Вернулась откуда то.
— А-а-а, — сказал, — вот ты где.
— Что изволите? — недобро посмотрела.
— А ты, Анхен, поласковей со мной, поласковей. — в угол зажимал.
— С чего это? — руками в грудь уперлась. — Сам герр Питер…
— Что, герр Питер? Помял тебя сегодня? И ты возгордилась, девка? — напирал Меньшиков.
— Да ты! Да я! Герру Питеру… — пыхтела Анхен. Меньшиков с размаху пощечину дал сильную. Немка охнула, на пол села от удара, за щеку схватилась.
— Что герру Питеру? Скажешь… скольких ты в светелке своей принимала? — ухмылялся нагло.
— Да как… — еще раз ударил. Съежилась вся.
— Царю-то может показалось сегодня, что ты до него в девичестве пребывала, Анхен. Он тебя может во дворец позвать к себе жить. Так ты уж сделай милость. Откажись. Придумай что. Аль закон лютеранский не позволяет жить открыто, невенчанной, а для венчания опять таки в нашу веру переходить надобно, аль батюшка тебя не благословляет — хмыкнул. — А то шепну царю, как в полюбовницах у Лефорта состояла, как с Патриком амуры крутила, посланника саксонского, говорят видели. А государь наш вспыльчивый, враз всех в приказ к Ромодановскому отдаст. А там все и сознаются. — улыбнулся слащаво. Как напомнил денщик царский о приказе Преображенском, так девке и плохо стало. Побледнела вся.