Иголка любви - Нина Садур 5 стр.


— Что он там делает? — почему-то тревожно спросил он.

— Не знаю, — сказала Ира пристыженно. — Плавает, измеряет что-то.

И они посмотрели друг на друга с недоумением, как будто обознались на улице, подумали — знакомы, но нет — обознались. «Вот это да, — подумал он. — Вот это Ира. Взяла, треснула мужа по башке и сидит на моей табуретке». Ира нахмурилась, отвела глаза. Взгляд ее наткнулся на бутылку.

— Давай выпьем водки, а? — сказала Ира. — Только ты меня не торопи, я буду пить, как умею. А? — И она совсем по-новому, тревожно и юно улыбнулась ему.

Очень не понравилась ему эта улыбка. Он не любил узнавать о своих старых знакомых что-нибудь неожиданно новое. Для неожиданно нового существуют новые знакомые.

— Давай выпьем, — сказал он слегка в нос и красиво откинул голову, поглядел на Иру, прикрыв глаза.

Она фыркнула, потому что он был милый.

— Не мешай, Марек, — сказала она жалобно, когда он налил водки и, подавая, скорчил еще одну гримаску. — Я подавлюсь так…

Но он был неумолим.

— Тебя все любят, — сказала Ира, с завистливым любопытством оглядывая его. — И родственники, и знакомые души не чают! Ну перестань! — Она снова фыркнула и с трудом отвела от него глаза. Поглядела в рюмку, будто на дне был сюрприз, выпила ее судорожными глотками. Удивленно задохнулась, а потом прислушалась к себе, склонив красивую головку к плечу. То, что она услышала, ей неожиданно понравилось. Она воодушевилась и попросила: — Давай снова выпьем, а? — И они снова выпили, и он тревожно тыкал вилкой в жестянку с рыбками, украдкой наблюдая за Ирой, а Ира очень смешно съела ломтик лимона с корочкой. И на какой-то миг стала даже обаятельнее Марека. Его лукавые повадки каким-то образом впитались тонкой Ириной кожей, и вот теперь раскрывалась Ира по-новому, вся пропитанная им. Будто это он немножко сам пришел к себе в гости.

Они еще раз выпили, Ира раскраснелась, щеки ее разгорелись, а рот стал как слабая роза.

— Вот это да! — сказала Ира. — Ух ты! Вот это да! Эх, рояль бы сюда!

И он понял, что это всё.

Антоновой становилось то хуже, то лучше. Антонова не хотела выздоравливать, и он, останавливаясь у ее кровати, устало придумывал какую-нибудь не использованную еще шутку и гримаску, небрежно поглядывал по сторонам, словно удивляясь: как им нравится лежать тут? Антоновой становилось то хуже, то лучше. Ее сердце сопротивлялось жизни, отказываясь стучать нормально, испуганно захлебывалось от каждого всплеска извне.

Со стопроцентной гарантией он мог сказать, что Антонова выйдет из больницы, если поместить ее, Антонову, в условия, приближенные к райским. Райские условия он представлял так: сверкающие чистотой маленькие уютные палаты на одного человека. Больница ловко замаскирована домашним уютом. Каждый входящий к больному несет в своем сердце горячую, сладкую любовь к больному…

Можно было отдать Антонову в терапию, но он никогда никому не отдавал своих больных.

Несовершеннолетняя совсем поправилась и даже чуть пополнела. Бабушка закармливала ее вкусными вещами, и несовершеннолетняя лопала целый день и тайно бегала курить. Еще она звонила. Один раз она говорила с каким-то Аликом, и голос ее звенел злыми словами. В тот день несовершеннолетняя плохо ела, много курила и слонялась по коридору, шарахаясь при виде каталки и путаясь под ногами у сестер. Что-то она становилась все несовершеннолетней. В больнице она не красилась, нормально питалась и пила кефир. От этого все детство, загнанное внутрь, робко пробивалось наружу, и округлые щеки несовершеннолетней зарозовели, как и должны были в идеале.

«Ну вот и прекрасно, — думал он самодовольно. — Дашевский даже детский сад спасает».

Марек пригласил Вовку после работы к себе домой. Едва вошел, тут же устало плюхнулся на диван и помахал Вовке: ты, мол, сам разбирайся. Вовка с любопытством оглядывал пространство. Заметил наконец банку с Васей и оживился — пахнуло родным.

— А ничего ты живешь, Марек, — сказал Вовка. — Хорошо.

— Слушай, Вовка, там же бражка еще осталась, — вспомнил он.

— Какая бражка? — оживился Вовка.

— Я сам варю бражку, — сказал Марек и побежал на кухню, а Вовка побежал за ним, налетая на него и оттаптывая ему ноги. Но он не стал выдавать рецепта бражки, а поил доверчивого Вовку и пил сам. Бражка была лиловая, как слабые чернила. Но им понравилось.

— Вот это ты даешь, Марек! — вскрикивал Вовка после каждого стакана, а он самодовольно хмыкал.

Так они хохотали и пили бражку, как вдруг в дверь позвонили.

— Тихо, Вовка, — нахмурился он сразу. — Кто-то пришел.

Вовка решил спрятаться, но он стал объяснять Вовке, что сам у себя в доме хозяин, а в дверь терпеливо и скорбно звонили — знали, что рано или поздно откроют. Он и открыл. И скис. Потому что это пришел Витька. Увидел, что у него свет среди ночи, и пришел. Он заглянул в скорбные Витькины глаза и пустил его. Витька пошел в комнату, а Марек бессильно плелся за ним. «Если парень в горах не ах», — пел в комнате Вовка.

— Тише, Вовка, — сказал Марек. — Тише, не пой при нем.

И Вовка испугался и замолчал.

— Марк, Марк, — сказал Витька и стал качать своей головой. — Неужели ты бросил Иру?

— Тебе какое дело? — запальчиво крикнул он, но уже усталость обдала его, сдавила своими клешнями. — Какое ему дело, Вовка! — крикнул он слабеющим голосом.

— Не знаю! — испугался Вовка. — Кто он такой? Что он тут командует?

— Я не командую, — мягко протестовал Витька. — Я рву себе сердце! Гляжу на Марека и рву.

— Зачем? — тупо удивился Вовка.

— Не знаю, — растерялся Витька и потер себе грудь. — Я очень переживаю за Марка. — И губы его дрогнули.

— А чего за него переживать? — простодушно удивился Вовка.

Скорбные Витькины глаза метнули в Вовку синие вспышечки.

— Как? — шепнул Витька. — Вы его друг, и вам все равно?

— Чего? — насторожился Вовка.

— Как чего? — подобрался Витька.

— Я с Мареком работаю вместе! У него все нормально! — крикнул Вовка. — Все нормально! — Два раза крикнул.

— У него все рушится! — настаивал Витька. — Вся его жизнь летит по осколочкам. В разные стороны!

— Куда? — испугался Вовка. — Чего врешь! Марек еще хоть куда! Да на Марека все отделение молится, — немного преувеличил Вовка. — Вот так на него смотрит. — И он показал как. — Правда, Марек?

— Тише, тише, — сказал Витька. — Не надо его будить. Лучше так, сами побеседуем.

Вовка помолчал, напряженно что-то обдумывая.

— Нет, надо с Мареком, — решился он. — Марек!

Но Марек им не откликнулся.

Не было никакого Марека.

Роман был.

III

Витька пришел к Рите и рассказал, скорбно отводя глаза, что Марек бросил Иру. Женщину, с которой жил пять лет. Он ее бросил, Иру, Витя встретил ее в центре на «Пушкинской», и она призналась, что больше не живет с Мареком. Улыбка у нее была шальная. Он, Витька, обратил внимание, какая шальная, как пьяная роза была улыбка. А сама Ира — под ручку с морским офицером. «Так, — сказала Рита. — Вот он какой, я знала, он всех бросает. Он порядочных женщин швыряет, как шлюх, в объятия морских офицеров. Он плевать на них хотел. Так». Губы у нее потемнели, и под глазами сразу же выступили черные тени, словно крылья были под глазами. Витька отвел скорбный взгляд и покачал головой. Все как-то печально получалось в этой жизни. Витька посмотрел на Романа.

Роман сидел на горшке и читал.

— Он не ценит! — разгоралась Рита. — Что надо? Красивая, молодая, одетая! Интеллигентная, пианистка! Боже мой, что еще надо!

— Неизвестно, — говорил Витька. — Заелся, уже сам не понимает, куда катится.

Роман читал книгу про Колобка. Книга был малышовая, но с большими буквами, за это он ее читал. Колобок тоже все время катился, как дурак, и его съела Лиса. Роман всегда нервничал, когда подбирался к Лисе, и старался отдалить встречу. Иногда просто откидывал книгу и начинал нервно расхаживать по комнате, думая о том о сем. Романа давно не стригли, и его глаза смотрели сквозь светлые заросли, ему это нравилось, как будто он сидит где-то в кустах и всех видит, а его не видят. Поэтому Роман только для вида читал про Колобка, а сам смотрел на дядю Витю. Роман его ненавидел. И жалел. Немного. И свою маму жалел. Очень. Но любил. И он не понимал, почему их всех жалеет, раз одну любит, а другого ненавидит. И уставал оттого, что не понимал, как это ему удается. Мама была даже красивее Маши, но мама была высокая, и не всегда можно было достать до ее лица — она не любила нагибаться к Роману. А Маша была как он сам, и ее теплое личико было всегда честно против его лица, и он за это гладил Машу по щеке. И Маша не ябедничала, а улыбалась, и ей нравилось, и она вспыхивала от удовольствия и говорила, что скоро у нее будет коса. И Маша любила Романа. А больше его не любил никто. Даже мама. Мама любит Романа, но ей не дают его любить, и она кричит на него. Она не знает, что, когда на него кричат, у него внутри кто-то умирает и он летит куда-то вверх тормашками вместе с этим мертвым внутри. Маша никогда не кричит на него и всегда слушает про Марека и любит Марека и его усы. Сейчас дядя Витя мучит маму, и мама станет переживать, когда дядя Витя уйдет. Можно сделать вот что… Взрослые не дерутся. Но они делают вот что.

И Роман встал со своего горшка, от долгого сидения он к нему прилип и сначала встал с горшком, но никто этого не заметил, и он отцепил от себя горшок, поставил его на пол и постоял в задумчивости. Он увидел стул. Стул стоял почти рядом с дядей Витей. Он так разволновался, что забыл надеть штаны, и его зад был отмечен розовым кругом от горшка. Роман развел волосы на лбу, заткнул их за уши и подкрался к стулу. Он подвинул стул к дяде Вите, потом немного дядю Витю к стулу, чтоб ровно стояли, влез на стул, отвел мамину руку, машинально протянутую к нему на случай падения, и (как странно видеть их лица так близко) шлепнул ладонью по дяди-Витиной щеке. Звук получился как «чмок». И сейчас все произойдет!

— Рома, прекрати! — нервно скомандовала мама и натренированно сняла его со стула. — Надень штаны.

— Ромочка, почитай, потом расскажешь, — устало сказал дядя Витя и поскреб свою чмокнутую щеку.

И Роман попятился. А потом вдруг встал и разинул рот. Он ничего не понял.

Марек Дашевский, брошенный Ирой, ощущал подозрительную легкость. Он сам вымыл свою квартиру, все прибрал, расставил, разложил, сам купил разных продуктов и пристроил их в холодильнике и приготовил обед. И сообразил, что Иры больше нет. Он испугался, замер, сжался, прислушиваясь к себе, ожидая подлую, острую боль, которая станет сверлить его, как сверлила в годы его молодости, как, например, с Олей Васильевой. Он даже увидел смутное, странное ее лицо великой грешницы, но лицо было стертое, неточное и ушло сразу же, как он попросил его уйти. Марек посидел, сжавшись в комочек в уголке своей убранной квартирки, и понял — боли нет. Нет ни Иры, ни боли. А он есть по-прежнему. Но он знал, она — боль — коварна, он не делал резких движений. Он осторожно выходил из подъезда в первое свое утро с сознанием жизни без Иры. Он знал: неожиданно она — боль — как сверкнет и вопьется! И он слабо и суеверно перебирал Ирины достоинства, хвалил ее про себя с нежностью (он слышал, что если хвалить, то человек быстрее забывается, а когда ругать, то сильнее помнится). И он припоминал, какая она нежная, добрая, умная, какие глаза, грудь, руки. И вот, уже опаздывая на пятиминутку, он вдруг понял, что у него есть Ирин телефон — на тот случай, если все-таки стрельнет в нем подлая боль. В этот миг все в нем для Иры умерло.

После пятиминутки он совершал обход. Антоновой стало настолько лучше, что он стал думать о выписке. Несовершеннолетняя тоже совсем поправилась. Ее бабушка рассказала, что внучка родила пятимесячного мальчика и она, бабушка, тайно схоронила мальчика в садике за домом. Встала пораньше, пока все спали, и закопала под сиренью. И рассказала еще, как всю ночь просидела на кухне с мальчиком этим, не хотела с ним расстаться.

Смотрела на Дашевского детскими глазами, в них даже горя не было — огромное удивление. И Дашевский откинул голову чуть назад и отчеканил:

— Плод надо было привезти в больницу.

Назвал мальчика плодом, получилось, что мальчик вроде бы ненастоящий, какой-то плод, как опухоль при болезни.

Бабушка наморщила лобик, прислушалась к себе, как в ней отозвалось это «плод» вместо «мальчик».

— Внучку надо оберегать, — чеканил дальше Дашевский. — Нужно ее кормить, кровь восстанавливать, анемия у нее.

Бабушка пожевала губами и согласилась на «плод».

Несовершеннолетняя читала книгу.

— Что читаешь? — спросил он, подходя. Взял у нее книгу, посмотрел сам. «Три мушкетера». — Хорошая книга, — сказал он искренне.

— Хорошая, — вежливо согласилась несовершеннолетняя.

— Тебе не нравится? — почему-то встревожился он.

— Нравится, — согласилась она. — Марк Романыч… — осторожно начала она.

— Да? — насторожился он.

— Я домой хочу, — сказала несовершеннолетняя.

Это знакомое лицо выздоравливающей. Она уже не зависит от него, отчуждается, он уже не главный член чужой семьи, его слышат вполуха, небрежно пропускают его приказы, слушают всеми силами лишь оживающие связи с тем миром, куда они все уходят и куда не зовут его с собой.

Они все рано или поздно забывают о нем. Потому что боль забывается. А он для них связан только с болью. Он рад, что забывают. Но как странно они все замыкаются, выздоравливая. Словно жил он с голыми людьми и это было не стыдно: было видно всех, и все были вместе без опаски. И вдруг все оделись, кроме него. И смотрят на него. Что-то похожее он ощущал при виде таких лиц выздоравливающих. Но то было смутное, неопределенное какое-то ощущение. И еще досада какая-то.

— Я домой хочу, — сказала несовершеннолетняя.

— Да? — сказал он, приподнимая бровь и засовывая руки в карманы. Он шевельнул усами.

Она фыркнула.

— Да, — сказала она капризно (и даже, кажется, потянулась при этом). — Здесь плохо… — И голос ее дрогнул.

— Чем же тебе здесь плохо? — сказал он.

Она посмотрела на него удивленно: «Дурак, что ли?»

— Здесь же не дом, — сказала она. — И кричат.

Он отвернулся. Он сам знал, что здесь кричат. Он знал, что несовершеннолетним здесь не место.

— Ну хорошо, — сказал он. — Я тебя посмотрю сегодня.

— Ладно. — Она обрадовалась.

— А ты! — сказал он Антоновой. — Ты тоже скоро домой пойдешь. Тише! Тише! Не так шумно! А то не скоро!

И Антонова не посмела даже пикнуть.

Он готовил к выписке троих. В том числе и несовершеннолетнюю. Это было накануне дежурства. Ему почему-то казалось, что ночью будет много поступлений, и хотел освободить места. В том числе и несовершеннолетнюю он хотел выписать, потому что ее бабушка уже сама робко заговаривала об этом, морща детский лобик и странно сверля его переносицу изумленным взглядом. Ей нужно было скорее увидеть измученную внучку. Да, несовершеннолетнюю нужно было выписывать как можно скорее. Он сурово расспросил бабушку об условиях, в которые поместят несовершеннолетнюю, дотошно вникая в подробности, бабушка оживилась, разгорелась в предвкушении предстоящих хлопот (он, красивый, сверкающий, неприступный, чистый, заботится об условиях, он знает что-то, чего она, бабушка, не знает, и выучился этому, как новым пляскам, и ей, бабушке, нужно безропотно пристроиться, повиноваться до последних сил).

Несовершеннолетняя волновалась со страшной силой. Он посмотрел ее на кресле и весело сказал, что все нормально, пойдешь домой сегодня.

И они улыбнулись друг другу, как два человека, которые бок о бок дрались с кем-то сильным и страшным и победили.

«Что было бы, — подумал он, закрывая историю ее болезни, — если б эта несовершеннолетняя, которая не подозревает о мучительных противоречиях, грызущих ее бабушку, обманывается любовно составленными передачами из наивно-румяных блинчиков и курочек, что было бы, если б ее юное эгоистичное сердечко наткнулось на вдруг омертвелую для нее бабушку». И он испуганно подумал, что эти самые акселераты совершенно не умеют жить, чтоб их не любили. Некуда их девать, если их перестать любить. Но ничего этого не будет. Не для того он лечит своих больных. Совсем.

— Вот так-то, несовершеннолетняя, — сказал он самодовольно.

— А я уже завтра буду совершеннолетней, — ни с того ни с сего сказала она, девка эта, Ленка. — Мне завтра восемнадцать лет.

Он посмотрел на нее. Она улыбалась, стояла в своей рубахе, принесенной бабушкой, в чистенькой голубой рубахе цветочками (из рубахи торчала ее шея, нет, она не торчала, ее шея, она была лукавая, изогнутая шея очень красивого молодого существа, а само существо едва сдерживало дрожь в предчувствии предстоящей свободы).

— Да? — сказал он. — Ну-ну, — сказал он. — Ну поздравляю!

Какая она длинная и узкая, эта несовершеннолетняя. Зачем они такие длинные? Куда они тянутся, что хотят увидеть над их головами? Словно кто-то зовет их и они, чтоб разглядеть зовущего, привстают на цыпочки, задирают подбородки…

Аллочка возится с инструментами, чуть ссутулившись. Никто ее не зовет. Вовка на соседнем кресле смотрит больную, ворчит что-то. И его никто не зовет. А эта, на цыпочках, прислушивается к не ощутимому для них всех зову. Зачем она такая? Куда?

Назад Дальше