Иголка любви - Нина Садур 7 стр.


— Я умру?

И он откидывал голову назад… И за миг перед тем, как потерять сознание, она успела вспыхнуть слабым удивлением. И теряла сознание успокоенной…

Он открыл холодильник. Еды не было. Желудок укоризненно сжался. Было немного кофе, он сварил кофе и залез в ванну. Горячая вода успокоила его. Он ощутил нечто вроде даже блаженства. Он решил подремать немного в ванной, пристроив чашку с кофе на табуретке. Он закрыл глаза и тут вспомнил!

Он выскочил из ванны, опрокинул табуретку, чашка разлетелась, он порезался, заматерился, стал судорожно вытираться, топтался на осколках, кровеня пол и вопя. И тут он случайно глянул на себя в зеркало. Зеркало запотело, и он не все увидел. Он увидел свой торчащий ус и почему-то глаз. Глаз был острый и холодный. А ус — мокрый. Ему не понравились эти детали когда-то родного лица, но сейчас не было времени сводить с ним счеты. Он выскочил из ванной, быстро оделся, глянул на часы — было половина второго. Он, не успев высохнуть как следует, натянул шубу и выскочил на улицу. Он знал магазин, который закрывается не в час, а в два, но до него не было времени. Он в отчаянии остановился и тут увидел такси. Он прыгнул в такси и погнался за убегающим временем, как Сван, о котором он ничего не знал. Он догнал свое время, втиснулся в последние минуты, он судорожно стал хватать вина (хорошего, много — он не знал, как пьют акселераты), он осмотрительно схватил много вина, поколебался и купил еще шоколадку. Потом опять вернулся, черт побери, и купил какой-то настоящей еды. Он выскочил из магазина и в отчаянии обвел улицу взглядом. Машин не было. Ему пришлось бежать всю дорогу. И он прибежал с опозданием. Телефон звонил, пока он возился с замками. Он закрывал дверь на несколько замков и не успел к телефону и встал посреди комнаты, совершенно оглушенный и растерянный. Он стоял с сумкой, набитой угощениями, в своей пустой комнате, мокрый от пережитого бега, он стоял как дитя, разинув рот и не веря, что телефон не оживет больше. (Он, телефон, только притворяется, нарочно пугает молчанием, лукаво затаился, а сам готовит яркий, пронзительный, как утренний луч, — звонок.)

Ну кто он такой, маленький, честный Марек Дашевский, что телефон не зазвонит?! Что он такого кому сделал? (Он еще не начал себе ни в чем признаваться, но ярко и неожиданно, как оплеуха, в нем вспыхнули все его подозрения и догадки при первой встрече с ней.) И быть того не могло, что она уже забыла о нем. Было всего двадцать минут третьего.

Боже! Открой мне мою дверь!

И она позвонила.

— Здрасьте, — сказала она.

— Что? — испуганно спросил он. — А?! — заорал так, что она помолчала там, откуда звонила (откуда она звонила? надо было взять ее телефон, а то вдруг бы она не позвонила! Да нет же, позвонила же!). — Ну?! — крикнул он.

— Это Лена Мишутина, — сказал детский голос. (У нее оказался детский голос.)

— А! — сказал он. — Ну, — сказал он. — Ну, как дела?

— Что? — сказали там детским голосом.

— Дела, говорю, как? — весело (успокаиваясь) крикнул он.

— Какие дела? — спросил его детский голос.

— Твои, — сказал он.

— А, мои, — сказал детский голос и помолчал. — А вы разве не зовете меня к себе?

Теперь он молчал.

— Приезжай, — сказал он. — Ты что, конечно приезжай. Поговорим за жизнь. Надо тебе мозги провентилировать. — («Ну, это уж лишнее, — подумал он испуганно, — бред какой-то».)

— А какой у вас адрес? — спросил далекий голос.

— Ах да! — сказал он. — Записывай, — и выпалил свой адрес.

— Я не могу так быстро, — сказал детский голос, удивляясь все больше.

— Ты внимательно записывай, — сказал он, — а не отвлекайся. Поняла?

— Поняла, — покорно ответили ему.

И усердно записали, поминутно переспрашивая. «Как диктант», — подумал он.

Потом они прикинули, сколько на дорогу времени. Получилось, что около часу (она жила в другом конце города). «Но это даже лучше», — подумал он почему-то.

И он приготовился ждать час. Он никогда не знал (или забыл), что ожидание может быть праздником. Все обсудится, все, и он даже чуть сожалел, что старой жизни остался час, а не час двадцать, например. Он поставил стул посреди комнаты и сел на него, как на чемодан. И он вспомнил все, что было в его жизни, и в последний раз вспыхнуло в нем лицо полупридуманной Оли Васильевой и ушло от него навсегда. И он покачивался на своем стуле, готовясь прыгнуть в новую жизнь.

А у него был друг Витька — он сидел с раненой ногой у окна. Рита (жена Марека) дала Витьке палочку, и он сидел у окна, сложив руки, и увидел, что Марек задернул у себя шторы на окне среди бела дня. Разволновался. Он осторожно попрыгал по комнате с палочкой, было больновато, но до Марека всего один двор, если хорошо замотать ногу и потихонечку прыгать, с остановками, передышками, то ничего. Он подпрыгал к окну и рассмотрел двор — вон у того столба можно отдохнуть, у того тополя, а там вообще скамеечка. А чтоб залезть на крылечко — кто-нибудь пойдет мимо и поможет. И он стал одеваться, и его жена стала заматывать его укушенную ногу теплым платком поверх штанов. Платок был из козьей шерсти. А сама все время отводила лицо, не хотела смотреть на Витьку. И на все эти сборы ушел ровно час. Так что когда он пересек двор с передышками и остановился у крыльца, то тут как раз и подоспела очень яркая девочка в золотистой шубке. Девочка посмотрела на него с интересом, на его ногу в платке и говорит:

— Вам помочь? Вы залезть не можете?

— Да! — обрадовался Витька и с удовольствием погрузил ладонь в пушистое плечико.

Они вскарабкались на крыльцо и передохнули у дверей. Она даже раскраснелась, бедняжка, запыхалась вся, волосы выбились из-под шапочки. Она надула щеки и смешно фыркнула себе под носик.

— Уф, — говорит. — Устала. Тяжелый вы, — говорит, — дяденька. А как же вы назад слезать будете?

— Слезу, — успокоил ее Витька. — Потихонечку слезу. — И погладил плечико.

Наконец они вошли в подъезд, поднялись по ступенькам и оба остановились у двери Марека. (Витька так и знал!) Они удивленно переглянулись и засмеялись.

Так, смеясь, они ввалились в прихожую к Мареку и стали озираться с удивлением и любопытством, словно их обоих сюда пригласили впервые.

А он сам, он попятился от них и сначала замер, просто обмер, словно сорвался куда-то вниз. Шел-шел, вернее, бежал по ровной, радостной дороге и — сорвался, и даже не ужас летящей в лицо смерти и короткой боли перед ней — а та самая усталость, которая подкрадывалась к нему вот уже много лет и которую он так умело прогонял разными хитростями, — она рухнула на него наконец всей тяжестью. Он видел этих двоих сияющих гостей его жизни, двоих родных ему людей. И у них был разговор.

Они еще там сговорились, по дороге, пока он, как дурак, бегал за угощениями для них, порезался, метался и безумствовал, любя их, страдая и дрожа от ожидания, и вот — заговор, а в заговоре — нож. Ему оставалось только подставить горло и закрыть глаза. Он был один. Он страдающим взором ощупывал Витьку, ее и снова Витьку. И вдруг увидел ногу. Ногу, странно замотанную козьим платком. Он замер. Он не хотел больше надежды. Но он смотрел на ногу. И надежда его не спрашивала — хочет он или нет, с легким треском она расправила свои крылья у него над ухом. Он вспомнил! Он тихо засмеялся. Так тихо, что никто не услышал его смеха.

Они раздевались, помогая друг другу, громко разговаривали и смеялись. Он глядел на них даже с жалостью — он разлучит их, и что они смогут против него по одному? Он разгладил усы. Он глянул на себя в зеркало — лицо было парадным. Он шагнул в освещенный проем прихожей.

— Здравствуй, Лена, — сказал он. — Молодец, что пришла.

— Здрасьте, Марк Романыч, — сказали ему детским голосом.

— Привет, Марек, — сказал Витька.

— Раздевайся, Лена, — сказал он.

— Я уже, — сказал детский голос.

(Надо сосредоточиться.)

— Да, да! — сказал он. — Проходи, проходи. — И пропустил ее в комнату и тут же выставил ногу, как шлагбаум, — загородил дверь. Так что Витьке пришлось бы перепрыгивать, но с такой ногой он не мог. И Витька скорбно поджал губы и закачал головой, отводя глаза.

— Вот это Лена, — сказал Марек, и голос его зазвенел. — Она моя бывшая больная, она несовершеннолетняя, понял?! Я на ней женюсь. И ты мне не ной, Витька, понял, нет?! Иди, иди! — И он безжалостно стал толкать Витьку и раскачивать его.

Витька хватался за стену и пытался уцепиться за Марека, но он ловко увертывался, подсовывая вместо себя палочку.

— Иди, Витя, — сказал он в последний раз (сосредоточившись на том, чтоб неожиданно поднявшаяся мутная волна усталости не сшибла его). — Иди и приходи завтра. Или послезавтра.

— Хорошо, Марек, — сказал Витька. — Хорошо. Я тебе еще про Ромочку твоего не рассказал. Мда. Хорошенькая у тебя несовершеннолетняя больная. Это не ПТУ.

И Витька ушел. И он закрыл за ним дверь. На все замки. И на цепочку.

А Витька вышел на крыльцо и остановился над скользкими ступеньками. «Я подожду кого-нибудь, — терпеливо подумал он. — Кто-нибудь подойдет и поможет мне спуститься». Он стоял, опираясь на палочку, и смотрел по сторонам. Никого не было. Он посмотрел на небо. А небо посмотрело на него.

Марек, закрыв дверь на все замки, в том числе на цепочку, перевел дух. Это была победа. Настоящая победа. И он заслужил ее. И снова ему показалось на миг, что удастся ему каким-то образом склеить все половины своей жизни и она засверкает, как новенький бокальчик, звонкая и лихая, как ранняя молодость. Как тоска по ней. «Я расскажу ей про свою гитару, — подумал он. — Я ей поиграю на гитаре, и она станет смеяться и плакать. Потому что я плохо играю и еще хуже пою, но все это грустные, хорошие песни моей молодости, их пели честные люди с ярым запалом романтики в груди. Сейчас все эти люди прочно забыты. Она еще ничего не знает — я сам ее всему научу. Она полюбит мои милые чудачества, и мой большой бокал с полосками, и мое навсегда ушедшее детство. Я ей расскажу про свою сумасшедшую бабушку, которая любит меня и терзает. Она не станет хватать меня, я чувствую по ее странному отчуждению, ей не нужно то, что нужно другим от меня, она не станет надевать меня, как пальто из комиссионки, проверять — куда в нем пустят. Она все простит мне».

(В этот миг некто нечаянно очутился рядом с Витькой и протянул ему руку помощи. Но кто это был — не понять, ибо он был замотан до глаз. И о Витьке — всё.)

Он постоял в прихожей, как ныряльщик на трамплине, глубоко вздохнул и нырнул в свою комнату.

Она сидела там, куда он хотел посадить ее. В том самом углу дивана, придвинув к коленям низенький столик с угощениями. Колени, целомудренно сжатые, возвышались над столиком. А руки были сложены на коленях. Она терпеливо ждала его. Она повернула голову к нему, как только он вошел. Она была очень красивая. Незнакомая какая-то, взрослая, ухоженная, молодая. Совсем не девочка, а молодая женщина. Не раздражающе юная, как ее далекий телефонный голос или как тень в домашнем халатике, покорная тень, оплетенная болезнью. Самая настоящая молодая женщина.

Он немного растерялся.

— Ну вот, — сказал он. — Вот как я живу. — И он развел руками и засмеялся, чтоб она увидела — он совсем другой в жизни, в настоящей.

— Хорошо живете, — вежливо сказала она. — Нормально. — И голос у нее все-таки был безнадежно детский. Голос у нее был моложе ее самой. Он, голос, словно отставал от нее, как мысли, и чувства, и желания отстают по телефону от голосов, стынут, замирают где-то посередине провода, сгущаются тромбами, душат отношения говорящих. Тьфу, какой бред лезет ему в голову. Он отогнал от себя бред.

Он вдруг перестал знать, как все это начать.

— Как бабушка? — брякнул он.

Она удивилась. Она вообще была какая-то удивленная. Но это ничего, он отогреет ее, он знает, он все знает. Он вдруг понял, как много в нем сил, бездна сил (и это не усталость к нему подкатывала все годы его беготни, а силы к нему подкатывали), и если он не выплеснет их на эту девочку, замерзнув где-то на обочине, то силы разорвут его.

Она не ответила на «бабушку», и он лихо скомандовал:

— Выпьем!

— А мне можно уже? — спросили его.

И сердце его сжалось от умиления и жалости. Она все еще видела в нем врача. Хорошо, ну пусть так. Пусть всегда, всю жизнь она видит в нем врача, могучего доктора, он подлечит ее душу, он будет беречь ее.

— Можно, — смешно сказал он, поднимая брови. — А чего нельзя? — Она фыркнула. Он видел (еще там, в больнице), ей нравилось, как он смешил больных. У нее были внимательные, умненькие, ясные глазки, у Лены Мишутиной. И совсем не было в ней никакого загадочного, тревожного отчуждения. Не было никакой непонятной тайны.

— Ты кушай, — сказал он ласково. — Ты не напрягайся, кушай и кури. Ты ведь куришь! Я знаю!

Она обрадовалась, достала из сумки длинную, как для карандашей, коричневую пачку с сигаретами.

— Ого, — сказал он, — вот это сигареты!

Она вытряхнула из пачки тоже коричневую, словно шоколадный карандашик, сигаретку, и он зажег спичку, поднес. Нежный округлый подбородок осветился пламенем. Сигаретка зарозовела острым (совсем как карандашик) кончиком. Он почему-то отметил, что мундштук обведен золотистой полоской, он почему-то сосредоточился на этой сигаретке, потом тревожно втянул дым — попахивало марихуаной, но нет, все эти американские сигареты с наполнителем. Но он немного отрезвел. Он налил еще вина, и она тоже легко, одним глотком выпила, чуть изогнув шею, и стала снова курить, аккуратно, равномерно выпуская душистый дым, как машина. Она все время молчала, ждала. «Узнать бы, что ее интересует. Расспросить о жизни».

— Что это за сигареты? — спросил он.

— «Феникс», — сказала она.

— Ты знаешь? — Он оживился. — Кто такая была Феникс?

— Кто? — спросила она.

— Ты не знаешь птицу Феникс? — сказал он. — И ты можешь жить спокойно, не зная птицы Феникс?

Она заулыбалась и поскребла коленку.

Он вдохновенно стал рассказывать о птице Феникс. Она слушала со вниманием, глядя на него. И он старался не смотреть на нее, потому что пугался почему-то ее взгляда. Наконец он кончил рассказывать и снова выпил два раза подряд.

— А мне? — вдруг спросил детский голос.

Он дернулся, словно его кто-то позвал. Он как-то подзабыл, что у нее такой детский голос.

— Да ты что? Я забыл налить тебе? — всполошился он.

— Да, — засмеялась она.

— Ты, Ленка, извини, я быстро опьянею, я после дежурства, — сказал он, вдруг испугавшись, что пьянеет. — Ты не обращай внимания.

— Хорошо, — сказала она с уважением к той его жизни, из которой она сама только что выбралась.

И вот они выпили, выпили, выпили.

И наконец он решился. Он встал, прошелся по комнате. Он знал, что имеет на это право, потому что если она закричит вдруг своим невозможно детским голосом, то тут он подоспеет, ослепительный доктор, вечный для нее доктор, мудрый человек, ошибавшийся так много, что ей уже не даст ошибаться, и помощник теперь для нее. Он схватит ее, сожмет и не выпустит, пока она будет биться в горьких детских рыданиях, захлебываясь невыносимой обидой, он выпьет, вытянет из нее стон, застрявший в ее узком горле, чтоб ей дышалось легко и покойно. Он поглядел на нее с невыразимой печалью и тихо спросил, и голос его почти не подвел. Он спросил:

— Лена, кто тот… из-за которого ты ко мне попала?

— А? — не расслышала она, улыбаясь слегка пьяно. — Что?

Он отвел глаза и вздохнул, глянул на нее быстро и украдкой, прикусил губу. Но он снова вздохнул и вскинул голову и открыто посмотрел на нее всем своим лицом.

— Кто тот мерзавец, от которого ты делала такой аборт? — спросил он громко и трезво.

Он ничего не понял в ее лице, в выражении ее лица, когда до нее дошел смысл его вопроса.

— А я не знаю, — сказал детский голос.

— Что? — спросил он, не расслышав и скривившись от желания расслышать. — Что?

И она вдруг улыбнулась. Она улыбнулась. А он попятился.

— Ну что вам надо-то? — удивился детский голос. Над самым его ухом. — Зачем говорить-то? Чего копаться в этом? — изумлялся голос. — Кому это надо?

Назад Дальше