Мысль показалась ему удачной, тем более что погода стояла хорошая, в лесу было тенисто, земля покрыта мягким мхом. Пробивавшиеся сквозь листву жаркие лучи солнца, которое уже начало скрываться за холмы Марли, высушили траву, и земля источала сладостный весенний аромат, в котором разом смешиваются запахи цветов и трав.
Наступил тот час, когда с небес на землю нисходит благостная глубокая тишина, само небо начинает темнеть, а цветы, смыкая лепестки, прячут в своих чашечках уснувших насекомых. Золотые мухи, жужжавшие весь день, укрылись в дуплах дубов; умолкшие птицы забились в листву деревьев, откуда раздавалось лишь хлопанье их крыльев да порой переливчатый посвист дрозда или робкая трель малиновки.
Жильбер чувствовал себя в лесу как дома: тут ему знакомы были и каждый звук, и даже его тишина. Поэтому, недолго размышляя и не давая детским страхам овладеть им, он зашагал по вереску, усеянному сухими листьями, оставшимися с прошлой осени.
Более того, вместо тревоги Жильбер испытывал огромную радость. Полной грудью вдыхал он раздольный чистый воздух и чувствовал, что на сей раз он восторжествовал, как и подобает стоику, избежав ловушек, расставленных для тех, кто слаб душой. Что за беда, что у него нет ни хлеба, ни денег, ни крова? У него осталась милая его сердцу свобода, и он беспрепятственно мог наслаждаться ею!
Отыскав себе мягкое ложе меж замшелыми корнями гигантского каштана, Жильбер улегся и, уставившись в ласковое небо, не заметил, как уснул.
Разбудил его птичий гомон — уже начинало светать. Приподнявшись на локте и слегка оцарапав его о твердое дерево, Жильбер вглядывался в синеватый полумрак, окутавший перекресток, где сходились три лесные тропки, влажные от росы; иногда по ним, прижав уши, прыгали пугливые кролики, а то мчавшаяся на точеных стальных ногах любопытная лань вдруг замирала посреди дорожки и, увидав незнакомое существо, лежащее под деревом, приходила к выводу, что ей лучше пуститься наутёк.
Поднявшись с земли, Жильбер почувствовал голод: как мы помним, накануне он отказался отужинать с Самором и, следовательно, после завтрака в версальской мансарде во рту у него не было и маковой росинки. Увидев над собою кроны деревьев, этот бесстрашный исследователь лесов Лотарингии и Шампани решил было, что пробудился после ночной охоты на дичь для Андреа где-нибудь в чаще Таверне или роще Пьерфита.
Однако, если бы это было так, Жильбер увидел бы рядом с собой попавшуюся на манок куропатку или сбитого с ветки фазана, а сейчас около него лежала лишь шляпа, изрядно обтрепавшаяся в пути и пропитанная утренней росою.
Значит, все происшедшее с ним — не сон, как ему показалось при пробуждении. Были на самом деле и Версаль, и Люсьенна, были и триумфальный въезд в один из этих городков, и поспешное бегство из другого.
К тому же возвращению молодого человека к реальности способствовал голод, который разыгрывался все сильнее и сильнее.
Жильбер машинально огляделся в поисках ягод ежевики и терна или хрустящих на зубах лесных корешков, которые, может быть, и не так вкусны, как репа, однако лесорубам весьма нравятся, и, приходя утром с топором на делянку, они с увлечением ищут их. Но время для этих лесных лакомств еще не наступило, да и видел Жильбер вокруг лишь ясени, вязы, каштаны и вековые дубы, которые любят песчаную почву.
«Ну и ладно, — сказал он себе, — пойду прямиком в Париж. Мне осталось пройти три-четыре, самое большее — пять лье, это займет часа два. Два часа можно потерпеть, когда знаешь, что потом терпеть уже не придется. В Париже еды хватает всем; первый попавшийся ремесленник не откажет честному и трудолюбивому юноше в работе и куске хлеба. Оказавшись в Париже, я всегда добуду себе дневное пропитание — так чего же еще мне нужно? Ничего — при условии, что каждый день я буду нравственно возвышаться, образовываться и приближаться к цели, которой решил достичь».
Жильбер ускорил шаг: он хотел выбраться на большую дорогу, но никак не мог сориентироваться. В Таверне и окружавших его лесах молодой человек всегда знал, где восток, а где запад, каждый луч солнца указывал ему время и направление. Ночью Венера или Сатурн — хотя юноша и понятия не имел, как они называются, — становились ему путеводными звездами. Но в этом новом для него мире Жильберу были равно незнакомы и обстоятельства, и люди, поэтому ему приходилось наугад нащупывать путь среди тех и других.
«По счастью, — подумал он, — я видел тут где-то столбы, на которых указаны дороги».
Он дошел до перекрестка с этими столбами.
Их там было три: один указывал дорогу на Маре-Жон, другой — на Шан-де-Лалуэт, третий — на Тру-Сале.
Продвинулся вперед Жильбер совсем немного; около трех часов, он, оказывается, кружил по лесу, возвращаясь от Рон-дю-Руа к перекрестку Принцев.
Пот струился у него по лицу, раз двадцать он скидывал кафтан и камзол и взбирался на какой-нибудь высоченный каштан, однако, вскарабкавшись на верхушку, видел лишь Версаль — то справа, то слева, словно какой-то рок неумолимо гнал его туда.
Едва не сходя с ума от ярости, не осмеливаясь выйти на большую дорогу (в убеждении, что за ним гонится вся Люсьенна), Жильбер, пробираясь сквозь чащу, в конце концов миновал Вирофле, затем Шавиль, затем Севр.
На Медонском замке пробило половину шестого, когда он добрался до монастыря капуцинов, расположенного между Севрской мануфактурой и Бельвю; там, взобравшись на крест и рискуя сломать его и быть за это, подобно Сирвену[123], приговоренным парламентом к колесованию, Жильбер увидел Сену и дымившие трубы первых домов предместья.
Однако по берегу Сены через городок, прямо мимо этих самых домов, проходила большая дорога в Версаль, которой он так стремился избежать.
На миг Жильбер забыл и про усталость, и про голод: сквозь утреннюю дымку он увидел на горизонте огромное скопление зданий и, поняв, что это Париж, двинулся в том направлении, пока не почувствовал, что окончательно выбился из сил.
Произошло это в Медонском лесу, между Флери и Плесси-Пике.
— Ладно, — оглядевшись, пробормотал он, — стыдиться здесь нечего. Я обязательно встречу какого-нибудь труженика, идущего на работу с большой краюхой хлеба. Я скажу ему: «Все люди — братья и поэтому должны помогать друг другу. У вас хлеба больше, чем вам нужно для завтрака да и вообще на весь день, а я умираю с голода». И тогда он отдаст мне половину.
От голода настроение Жильбера делалось все более и более философическим, и он продолжал рассуждать:
— В самом деле: разве не все на земле у людей общее? Неужели Господь, этот вечный источник всего сущего, отдал одному воздух, животворящий землю, а другому — землю, рождающую плоды? Нет, просто некоторые люди захватили землю и плоды ее в собственность, однако в глазах Всевышнего, равно как и в глазах философов, никто ничем не владеет: тот, у кого что-то есть, просто взял это в долг у Бога.
Со всей врожденной сметливостью Жильбер лишь подытожил неотчетливые и смутные идеи, витавшие в ту пору в воздухе и проникавшие в головы людей, словно облака, которые стягиваются на небе в одно место, а собравшись, рождают бурю.
— Иные, — продолжал рассуждать на ходу Жильбер, — удерживают силою то, что принадлежит всем. Прекрасно, значит, у них можно отнять то, что они обязаны разделить с другими. Если у моего брата есть излишек хлеба и он отказывается дать мне кусок — что ж, я силой возьму у него ломоть, следуя закону, которым руководствуются животные, — источнику здравого смысла и справедливости, ибо он зиждется на естественных потребностях. Конечно, я поступлю таким образом, если только мой брат не скажет мне: «Хлеб, что ты требуешь, предназначен для моей жены и детей», или: «Я сильнее тебя, и сам съем весь свой хлеб».
И вот, обуреваемый такими чувствами, подобно молодому волку, Жильбер вдруг вышел к прогалине, посреди которой виднелся ржавый пруд, окаймленный по берегам камышом и кувшинками.
На травянистом склоне, спускавшемся к воде, по которой бегали длинноногие водомерки, сверкали, словно россыпи бирюзы, цветы незабудок.
Фон этой живописной картины составляли серебристые стволы высоких осин, стоящих вокруг прогалины, а между ними все густо заросло ольшаником.
На прогалину выходили шесть тропинок; две из них словно бы поднимались прямо к солнцу, золотившему вдалеке верхушки деревьев, остальные же четыре расходились, как лучи звезды, и исчезали в синеватой чаще леса.
Этот своеобразный зеленый зал казался самым свежим и цветущим местом во всем лесу.
Жильбер вошел в него по одной из тенистых тропинок.
Окинув взором до самого горизонта картину, которую мы только что описали, Жильбер перевел взгляд ближе и первым делом в полумраке глубокой ложбины увидел поваленное дерево, на котором сидел человек в сероватом парике и с мягким и тонким лицом; одет он был в кафтан из грубого коричневого сукна, такие же панталоны и серый пикейный жилет. Его стройные мускулистые ноги обтягивали серые бумажные чулки; на носках и пятках запыленных башмаков с пряжками виднелись следы утренней росы.
Подле сидевшего на поваленном дереве человека стояла раскрытая зеленая коробка с только что сорванными растениями. Между коленями у него была зажата палка из падуба: ее округлый набалдашник поблескивал в полумраке, а заканчивалась палка лопаткой дюйма в два шириной и три длиной.
Все эти подробности, которые мы так расписываем, Жильбер схватил одним взглядом, однако прежде всего он обратил внимание на ломоть хлеба; старик отщипывал от него кусочки, ел сам и по-братски угощал зябликов и зеленушек; высмотрев издали желанную добычу, птицы стремительно налетали на нее и с веселым щебетом уносились назад в чащу.
Старик следил за ними живым и благожелательным взглядом; время от времени он запускал руку в узелок, сделанный из клетчатого платка, доставал оттуда черешню и вслед за очередным кусочком хлеба отправлял ее в рот.
— Отлично, это то, что мне надо, — проговорил Жильбер, раздвигая ветки и направляясь к одинокому старику, который наконец вышел из своей задумчивости. Не пройдя и половины расстояния, отделявшего его от старика, молодой человек понял, что тот — человек спокойный и добрый, и сдернул с головы шляпу. Старик, в свою очередь заметив, что он не один, окинул взглядом свою одежду, застегнул камзол и запахнул кафтан.
43. БОТАНИК
Приняв решение, Жильбер подошел к старику. Подойдя, он открыл рот, но тут же снова закрыл, так и не вымолвив ни слова. Решимость его улетучилась, теперь ему уже казалось, что он собирается просить милостыню, а не требовать то, что принадлежит ему по праву.
Заметив робость молодого человека, старик, похоже, почувствовал себя несколько спокойнее.
— Вы хотите что-то сказать мне, друг мой? — положив хлеб на дерево и улыбнувшись, спросил он.
— Да, сударь, — ответил Жильбер.
— И что же вам угодно?
— Сударь, я видел, как вы бросали хлеб птицам, а ведь сказано, что их питает Господь.
— Безусловно, питает, молодой человек, — подтвердил незнакомец, — однако рука человека — одно из средств, которым он для этого пользуется. Если вы хотите меня упрекнуть, то зря: нигде, ни в пустынном лесу, ни на людной улице, брошенный хлеб не пропадает. Здесь его уносят птицы, там — подбирают бедняки.
— Знаете, сударь, — возразил Жильбер, необычайно взволнованный проникновенным и мягким тоном старика, — хотя мы с вами и в лесу, мне тем не менее известен человек, который поспорил бы с птицами за ваш хлеб.
— Это вы, друг мой? — воскликнул старик. — Вы случайно не голодны?
— Очень голоден, сударь, клянусь вам, и, если вы позволите…
С предупредительностью и сочувствием старик схватил ломоть хлеба. Но вдруг, словно передумав, устремил на Жильбера свой живой и проницательный взгляд.
При внимательном рассмотрении Жильбер и в самом деле не очень-то походил на голодающего: кафтан на нем был опрятный, хотя кое-где испачканный землей. Сорочка белая, так как в Версале он надел свежую, только мятая и влажная, ясно свидетельствовавшая, что молодой человек провел ночь в лесу.
Кроме того, изящные руки с длинными пальцами выдавали в Жильбере человека, предающегося по преимуществу размышлениям, а не занятого физическим трудом.
Жильберу хватило такта, чтобы понять недоверие и колебания незнакомца, и он поспешил помешать тому сделать выводы, которые, как он понимал, окажутся не в его пользу.
— Я испытываю голод, сударь, если не поем двенадцать часов, — объяснил он, — а сейчас уже сутки, как у меня не было ни крошки во рту.
Правдивость слов молодого человека подтверждалась выражением его лица, дрожью в голосе и необычной бледностью.
Старик более не колебался или, вернее, перестал опасаться. Он протянул юноше хлеб и платок, в котором лежала черешня.
— Благодарю, сударь, — проговорил Жильбер, отодвигая платок, — благодарю вас, мне вполне достаточно хлеба.
Он разломил его на две части, одну взял себе, а другую возвратил обратно, после чего сел на траву неподалеку от старика, рассматривавшего его со все возрастающим удивлением.
Трапеза длилась недолго. Хлеба было немного, а на аппетит Жильбер пожаловаться не мог. Старик не тревожил его ни единым словом, лишь молча, украдкой поглядывал на молодого человека, делая при этом вид, будто поглощен растениями и цветами, лежавшими в коробке: они, словно желая вдохнуть свежего воздуха, распрямлялись и поднимали свои благоуханные головки к жестяной крышке.
Увидев, что Жильбер направился к пруду, старик с живостью воскликнул:
— Не пейте здесь воду, молодой человек, она заражена гниющими останками растений, а на поверхности плавает лягушачья икра. Съешьте лучше несколько черешен — они освежат вас не хуже воды. Берите, прошу вас, я вижу, что сотрапезник вы ненавязчивый.
— Это верно, сударь, навязчивость противна моей натуре; я ничего так не боюсь, как показаться навязчивым. И я только что доказал это в Версале.
— Ах, так вы идете из Версаля? — разглядывая Жильбера, спросил незнакомец.
— Да, сударь, — ответствовал молодой человек.
— Это богатый город. Чтобы умирать там с голоду, нужно быть или очень бедным, или очень гордым.
— Я, сударь, и беден и горд.
— Вы что, повздорили со своим хозяином? — неуверенно осведомился незнакомец, вопросительно глядя на Жильбера и одновременно продолжая раскладывать в коробке растения.
— У меня нет хозяина, сударь.
— Друг мой, это ответ человека излишне тщеславного, — откликнулся незнакомец, надевая шляпу.
— И тем не менее он верен.
— Нет, молодой человек, у каждого из нас есть хозяин, и лишь гордыня заставляет вас утверждать, будто у вас его нет.
— Как это?
— Видит Бог, все мы — старые и молодые — подчиняемся закону некой высшей власти. Одни покоряются людям, другие — принципам, и самый строгий хозяин — не обязательно тот, кто приказывает и заставляет повиноваться окриком или ударом.
— Пусть так, — согласился Жильбер, — но в таком случае мною правят принципы — это я готов признать. Принципы — вот единственный повелитель, которому мыслящий человек может повиноваться без стыда.
— И каковы же ваши принципы, интересно знать? На мой взгляд, вы еще слишком молоды, чтобы иметь сложившиеся принципы.
— Я, сударь, знаю, что все люди — братья, что каждый человек при рождении принимает на себя определенные обязательства по отношению к своим собратьям. Я знаю, что Господь вложил в меня некое достоинство, и как бы ни было оно ничтожно, я, признавая достоинство других людей, имею право требовать от них, чтобы они признавали и мое, если, конечно, я его не преувеличиваю. А раз я не совершаю ничего несправедливого и бесчестного, я вправе требовать к себе известного уважения, хотя бы потому, что я — человек.
— Вот оно как. Стало быть, вы учились? — полюбопытствовал незнакомец.
— Увы, нет, сударь, я лишь прочел «Рассуждение о неравенстве» и «Общественный договор». В этих двух книгах заключено все, что я знаю и, быть может, о чем мечтаю.
При этих словах молодого человека глаза незнакомца вспыхнули. Он сделал невольное движение и чуть было не сломал бессмертник с блестящими лепестками, который никак не желал укладываться вдоль стенки коробки.