— Попробую.
— Стало быть, собака эта живая. Ну, полай, полай, — добавил старик, зловеще ухмыльнувшись, — чтобы убедить господина Ашарата, что ты жива.
Он надавил псу на какой-то мускул, и тот залился лаем или скорее завыл.
— Теперь, Ашарат, пододвинь этот хрустальный колокол, вот так, и накрой им собаку. Кстати, я забыл тебя спросить: в какого рода смерть ты веришь сильнее всего?
— Не понимаю, что вы имеете в виду, учитель; смерть есть смерть.
— Справедливо, и даже очень. Я тоже придерживаюсь такого мнения. Ну, ладно, раз смерть есть смерть, откачай воздух, Ашарат.
Бальзама принялся вертеть колесо насоса, соединенного трубкой с колоколом, и оттуда с тонким свистом стал постепенно выходить воздух. Маленький пес сначала заволновался, забеспокоился, стал тыкаться мордой в стенки колокола, потом поднял голову, шумно и тяжело захрипел и, наконец, рухнул, бездыханный и раздувшийся.
— Вот собака, погибшая от удушья. Хорошая смерть — легкая и быстрая, не правда ли? — спросил Альтотас.
— Согласен.
— Собака умерла по-настоящему?
— Без сомнения.
— Ты, кажется, не очень-то в этом убежден, Ашарат?
— Да нет, напротив.
— Ты сомневаешься, потому что знаешь мои возможности, верно? Думаешь, что я научился возвращать жизнь в неповрежденный организм, вдувая в него воздух, словно в бурдюк, а?
— Ничего я не думаю, просто вижу, что собака мертва — вот и все.
— Ладно, для пущей надежности умертвим ее еще раз. Подними колокол, Ашарат.
Бальзамо убрал хрустальный колпак, предварительно впустив под него воздух. Собака лежала неподвижно, глаза ее были закрыты, сердце не билось.
— Теперь возьми скальпель и, не трогая гортани, рассеки собаке позвоночник.
— Я сделаю это, но только потому, что вы приказываете.
— А также чтобы добить бедное животное, если в нем вдруг еще теплится жизнь, — ухмыльнувшись, по-стариковски упрямо, добавил Альтотас.
Бальзамо одним ударом рассек собаке позвоночник дюймах в двух от мозжечка; открылась кровоточащая рана. Пес, а точнее, его труп не шевельнулся.
— Да, собака явно умерла, — проговорил Альтотас. — Не дрогнула ни одна жилочка, ни один мускул, ни одна частичка плоти не отозвалась на это новое насилие. Не правда ли, собака мертва окончательно?
— Я готов признать это столько раз, сколько вам будет угодно, — нетерпеливо огрызнулся Бальзамо.
— Вот перед тобой безжизненное, навсегда замершее животное. По твоим словам, ничто не может одержать верх над смертью. Ничто не может вернуть бедному животному жизнь или хотя бы признаки жизни — ведь так?
— Ничто и никто, кроме Бога.
— Да, но Бог не проявит непоследовательности и этого не сделает. Бог в своей высшей мудрости убивает, он делает это по какой-то причине или ради какой-то пользы. Так сказал какой-то убийца — не помню, как его звали, — и сказано это очень верно. Смерть выгодна природе. И вот перед нами совершенно мертвый пес, из которого природа извлекла свою выгоду.
Альтотас пристально уставился на Бальзамо. Тот, уже устав от бесконечных повторений, ограничился простым кивком.
— А что ты скажешь, если эта собака откроет глаз и посмотрит на меня? — спросил Альтотас.
— Это меня несказанно удивит, учитель, — улыбнувшись, ответил Бальзамо.
— Удивит? Это отрадно!
С этими словами, за которыми последовал фальшивый и зловещий смешок, старик пододвинул к собаке какой-то аппарат, состоявший из металлических пластин, разделенных суконными прокладками и погруженных в банку с подкисленной водой, из которой тянулись два провода — полюса батареи.
— Ты хочешь, чтобы открылся правый глаз или левый? — спросил старик.
— Правый.
Два провода, разделенные кусочком шелка, прикоснулись к шейному мускулу. Мгновенно правый глаз собаки открылся и посмотрел на Бальзамо, который в ужасе попятился.
— А теперь откроем ей пасть, хочешь?
Бальзамо не ответил: он находился во власти крайнего изумления. Альтотас прикоснулся к другому мускулу, глаз собаки закрылся, и тут же отверзлась пасть: у корней острых и белых зубов, словно собака была живой, подрагивала красная десна.
— Вот странно, — не скрывая испуга, пробормотал Бальзамо.
— Теперь ты видишь, как ничтожна смерть: я, несчастный старик, за которым она скоро должна прийти, заставил ее свернуть с проторенного пути, — радуясь изумлению ученика, проговорил Альтотас и, рассмеявшись резким, неприятным смехом, вдруг добавил: — Берегись, Ашарат, эта собака недавно хотела укусить тебя; сейчас она побежит за тобою! Берегись!
И действительно: собака, с рассеченным позвоночником, широко раскрытой пастью и подрагивающими веками, внезапно встала на все четыре лапы и зашаталась; голова ее при этом отвратительно раскачивалась из стороны в сторону.
Бальзамо почувствовал, как волосы у него на голове встали дыбом, лоб покрылся испариной; пятясь, он приблизился к двери, не зная, бежать ему или еще остаться.
— Ну, ну, я вовсе не хочу, чтобы ты умер от страха, пока я тебя просвещаю, довольно этих опытов, — отодвинув труп и прибор, сказал Альтотас.
Гальванический элемент отсоединился, труп рухнул на стол и застыл, такой же жалкий, как и раньше.
— Ну что ты теперь скажешь о смерти, Ашарат? Она стала сговорчивей, не так ли?
— Странно, просто необъяснимо! — подойдя поближе, воскликнул Бальзамо.
— Вот видишь, дитя мое, того, о чем я говорил, можно достигнуть, и первый шаг уже сделан. Разве трудно продлить жизнь, если мне уже удалось победить смерть?
— Но ведь еще не известно, на самом ли деле вы вернули собаку к жизни, — возразил Бальзамо.
— Со временем мы добьемся возвращения к настоящей жизни. Ты не читал у римских поэтов, как Кассидея оживляла мертвых?
— Да, но то у поэтов.
— Не забывай, друг мой, что римляне называли поэтов vates[152].
— Но все-таки скажите…
— Еще одно возражение?
— Да. Если вы сделаете эликсир жизни и дадите его собаке, она будет жить вечно?
— Безусловно.
— А если она попадет в руки экспериментатора вроде вас, который перережет ей горло?
— Вот славно, я ждал от тебя этого вопроса! — радостно захлопав в ладоши, вскричал старик.
— Ну раз ждали, так отвечайте.
— Обязательно отвечу, продолжай.
— Разве эликсир сможет помешать трубе упасть с крыши на голову прохожему, пуле — прострелить солдата навылет, лошади — ударом копыта распороть своему всаднику живот?
Альтотас взглянул на Бальзамо, словно забияка, который собирается нанести своему противнику решающий удар, и заговорил:
— Нет, нет, мой дорогой Ашарат, в логике тебе не откажешь. Ни трубы на голову, ни пули, ни удара копытом эликсир избежать не поможет, пока существуют дома, ружья и лошади.
— Но вы же воскрешаете мертвых?
— На какой-то срок — да, навсегда — нет. Сперва мне нужно отыскать в теле человека место, где помещается душа, а это может занять довольно много времени. Но я в состоянии помешать душе покинуть тело через нанесенную рану.
— Каким образом?
— Закрыв рану.
— Даже если перерезана артерия?
— Конечно.
— Хотел бы я посмотреть на такое.
— Смотри, — предложил старик. И, прежде чем Бальзамо спохватился, разрезал себе скальпелем вену на левой руке.
В теле у старика осталось не так уж много крови, и текла она столь медленно, что до разреза дошла не сразу, однако через некоторое время потекла довольно обильно.
— Боже! — воскликнул Бальзамо.
— Что такое?
— Вы же ранены, и серьезно.
— Что ж делать, раз ты уподобляешься апостолу Фоме: пока не увидишь и не пощупаешь, ни во что не веришь. Приходится дать тебе возможность посмотреть и пощупать.
Альтотас взял небольшой флакон, лежавший у него под рукой, и, капнув несколько капель на рану, проговорил:
— Смотри.
Под действием волшебной влаги кровь унялась, края раны стянулись и закрыли вену; порез стал таким узким, что жидкая плоть, называемая кровью, проникнуть сквозь него уже не могла. Бальзамо с изумлением смотрел на старика.
— Это еще одно мое открытие. Что скажешь, Ашарат?
— Вы — самый великий ученый на земле, учитель.
— Если я еще не победил смерть окончательно, то, во всяком случае, нанес удар, от которого ей будет нелегко оправиться, правда? Видишь ли, сын мой, в человеческом теле есть хрупкие кости, которые могут сломаться, я же сделаю их прочными как сталь; в человеческом теле есть кровь, которая, вытекая, уносит с собою жизнь, я же помешаю крови вытекать из тела; плоть человеческая нежна и легко поддастся разрушению, я же сделаю ее неуязвимой, как у средневековых рыцарей, чтобы о нее тупились лезвия мечей и секир. Все это сделает трехсотлетний Альтотас. Дай же мне то, о чем я тебя прошу, и я буду жить тысячу лет. О, мой дорогой Ашарат, все зависит только от тебя. Верни, мне мою молодость, мощь моего тела, ясность мысли, и ты увидишь, испугаюсь ли я шпаги, пули, обваливающейся стены, дикого зверя, который кусается или брыкается. В свою четвертую молодость, Ашарат, то есть прежде, чем я доживу до четырехкратного человеческого возраста, я обновлю поверхность земли и, уверяю тебя, создам для себя и для возрожденного человечества мир по своему усмотрению — без падающих труб, без шпаг, без мушкетных пуль и лягающихся лошадей, и тогда люди поймут, что гораздо лучше жить, помогая друг другу, любя друг друга, чем терзать и уничтожать самих себя.
— Это справедливо и, во всяком случае, возможно, учитель.
— Тогда добудь мне ребенка.
— Дайте мне еще подумать и поразмыслите сами.
Альтотас посмотрел на своего последователя презрительным, властным взглядом и воскликнул:
— В таком случае ступай, я сумею убедить тебя позже, и к тому же человеческая кровь не такой уж ценный ингредиент, чтобы я не сумел заменить ее чем-нибудь другим. Ступай! Я буду искать и найду. Ты мне не нужен, ступай же!
Бальзамо постучал ногою по люку и спустился во внутренние покои — молчаливый, непоколебимый и согбенный под тяжестью гения человека, который заставлял поверить в невозможное и сам творил невозможное.
61. НОВОСТИ
В эту ночь, столь длинную и урожайную на события, когда мы с вами прогуливались, словно принявшие вид облака мифологические божества, из Сен-Дени в Мюэту, из Мюэты на улицу Цапли, с улицы Цапли на улицу Платриер и с улицы Платриер на улицу Сен-Клод, — в эту ночь г-жа Дюбарри занималась тем, что пыталась склонить короля к новой, по ее мнению, политике. Особенно она настаивала на опасности, которая может возникнуть, если позволить Шуазелям занять позиции подле дофины. Пожав плечами, король ответил, что дофина — еще дитя, а г-н Шуазель — старик министр и, следовательно, никакой опасности нет, поскольку одна не умеет работать, а другой — забавляться. Вслед, за этим король, очарованный собственным высказыванием, дальнейшие объяснения прекратил. Г-же Дюбарри это было не безразлично: с некоторых пор она стала замечать за королем известную рассеянность.
Людовик XV был кокетлив. Ему доставляло большую радость давать своим любовницам повод для ревности, но при условии, что ревность эта не переходила в длительные распри и недовольство. Г-жа Дюбарри ревновала — во-первых, из самолюбия, а во-вторых, из страха. Слишком много усилий она приложила, чтобы добиться своего нынешнего положения, да и вознеслась слишком высоко, чтобы осмелиться по примеру г-жи де Помпадур терпеть присутствие других любовниц или даже подыскивать ему новых, когда его величеству становилось скучно, что, как известно, случалось с ним нередко.
Поэтому г-жа Дюбарри, испытывая ревность, хотела докопаться до причин королевской рассеянности. Следующие памятные слова король произнес, ни на секунду не вдумавшись в их смысл:
— Я весьма озабочен счастьем моей невестки и не уверен, что дофин может сделать ее счастливой.
— А почему же нет, государь?
— Потому что в Компьене, Сен-Дени и Мюэте господин Людовик, по-моему, слишком часто поглядывал на чужих жен и слишком редко — на свою.
— Если бы ваше величество сами не сказали мне об этом, я ни за что бы не поверила — ведь у дофина очень хорошенькая супруга.
— Она несколько худа.
— Но ведь она так юна!
— Да, но посмотрите на мадемуазель де Таверне — ей столько же лет, сколько и эрцгерцогине.
— Ну и что же?
— А то, что она на диво хороша.
Глаза графини сверкнули, и король, поняв свою оплошность, поспешил ее исправить:
— Но вы, милая графиня, в шестнадцать лет, я уверен, были пухлы, как пастушки нашего друга Буше.
Эта мелкая лесть несколько разрядила обстановку, однако удар уже был нанесен. Г-жа Дюбарри перешла в наступление и принялась жеманиться:
— Неужто она и в самом деле хороша, эта мадемуазель де Таверне?
— Откуда мне знать? — ответил Людовик XV.
— Ну как же? Вы ее превозносите и не знаете, хороша ли она?
— Я знаю лишь, что она не худа, вот и все.
— Значит, вы все-таки рассмотрели ее?
— Ах, дорогая графиня, вы загоняете меня в ловушку. Вы же знаете, что я близорук. Мне бросились в глаза ее формы, но тщательнее я не всматривался. А дофина показалась мне костлявой — вот и все.
— Вы обратили внимание на формы мадемуазель де Таверне, потому что ее высочество дофина изящна, а мадемуазель де Таверне вульгарна.
— Вот еще! — воскликнул король. — В таком случае, Жанна, вы, выходит, не изящны? Да вы просто издеваетесь надо мною.
— Хороший комплимент, но, увы, в нем скрыт еще один, предназначенный вовсе не мне, — пробормотала себе под нос графиня и громко добавила: — Я очень рада, что дофина подбирает себе привлекательных фрейлин. Двор, состоящий из старух, — это ужасно.
— Кому вы это говорите, друг мой? Только вчера я беседовал об этом с дофином, но, похоже, новоиспеченному супругу это безразлично.
— А кстати, она возьмет к себе эту мадемуазель де Таверне?
— Кажется, да, — отозвался Людовик XV.
— Так вам об этом уже известно, государь?
— По крайней мере разговоры были.
— Но она ведь бедна.
— Зато благородного происхождения. Эти Таверне Мезон-Руж — фамилия весьма достойная и давно служат королям.
— Кто их поддерживает?
— Не знаю. Но они — нищие, как вы сами только что сказали.
— Значит, не господин де Шуазель, потому что тогда у них было бы уже несколько пенсий.
— Графиня, не будем говорить о политике, умоляю вас.
— Стало быть, то обстоятельство, что господин де Шуазель вас разорил, — это политика?
— Разумеется, — ответил король и встал.
Через час, находясь уже в большом Трианоне, его величество радовался тому, что сумел внушить ревность, однако время от времени, подобно г-ну де Ришелье, когда тому было тридцать лет, повторял:
— До чего, в сущности, утомительны ревнивые женщины!
Как только король ушел, г-жа Дюбарри тоже встала и прошла в будуар, где ее поджидала Шон, горевшая от нетерпения узнать новости.
— Последние дни ты пользуешься бешеным успехом, — начала она. — Позавчера представлена дофине, вчера приглашена за ее стол.
— Вот уж невидаль!
— Как! Разве ты не догадываешься, что сейчас по Люсьеннской дороге летит сотня карет, чтобы увидеть твою утреннюю улыбку?
— Меня это только злит.
— Отчего же?
— Оттого, что все это — потерянное время: этим утром я не стану улыбаться ни каретам, ни людям.
— О, графиня! Никак собирается гроза?
— Вот именно, черт возьми! Где мой шоколад? Немедленно принесите!
Шон позвонила, и появился Самор.
— Мой шоколад, — повторила графиня.
Самор гордо и неторопливо, нога за ногу, удалился.
— Этот бездельник хочет уморить меня голодом! — воскликнула графиня. — Сто плетей ему, если не побежит!
— Мой не бегать, мой губернатор, — величественно проговорил Самор.
— Ах, губернатор? — воскликнула графиня и схватила небольшой хлыст с рукояткой из позолоченного серебра, служивший для поддержания мира между ее спаниелями и грифонами. — Сейчас ты у меня получишь, губернатор!