Пробило одиннадцать часов. В половине двенадцатого менялись часовые.
— Обычно Австриячка прогуливается с двенадцати до часу, не так ли? — спросил Диксмер у Тизона, который в это время проходил мимо кабачка.
— Точно, с двенадцати до часу. — И он принялся напевать:
В свою очередь поднялась мадам,
Тарам, там там, там там.
Солдаты знали эту грубоватую песенку и встретили ее обычными ухмылками.
Диксмер объявил, что часовые меняются, и теперь их черед стоять на постах до половины второго. Он велел всем поторопиться с завтраком, затем подал знак Морану, чтобы тот взял оружие и, как было условлено, отправился на последний этаж башни, дежурить у той самой будки, в которой прятался Морис, когда заметил подаваемые королеве сигналы из окна дома на улице Порт-Фуэн.
Если бы в момент, когда Моран получил этот приказ, который он так ждал, кто-нибудь взглянул на него, то наверняка отметил бы смертельную бледность его лица, обрамленного черными прядями волос.
Вдруг вокруг Тампля раздался шум, и вдалеке послышались крики и рев.
— В чем дело? — поинтересовался Диксмер у Тизона.
— Да так, мелочи, — ответил тюремщик. — Этот бриссотинский[39] сброд перед тем как отправиться на гильотину решил устроить нам небольшой бунт.
Шум становился все более угрожающим. Было слышно, как подкатывали артиллерийские орудия. Мимо Тампля с воплями пробежала толпа:
— Да здравствуют секции! Да здравствует Анрио![40] Долой бриссотинцев! Долой роландистов![41] Долой мадам Вето!
— Хорошо орут! — сказал Тизон, довольно потирая руки, — Пойду открою окно, чтобы мадам Вето могла полностью насладиться любовью, которую питает к ней ее народ.
И он направился к башне.
— Эй, Тизон! — крикнул кто-то мощным голосом.
— Да, генерал, — резко остановившись, ответил тюремщик.
— Сегодня никаких прогулок, — приказал Сантерр. — Узницы не должны покидать своих комнат.
Приказ не подлежал обсуждению.
— Хорошо! — сказал Тизон. — Это прибавит им огорчений.
Диксмер и Моран мрачно переглянулись, потом в ожидании времени теперь уже бессмысленного караула, прогуливались от кабачка до стены, выходящей на улицу Порт-Фуэн. Моран измерял это расстояние шагами — каждый шаг равнялся трем футам.
— Сколько? — спросил Диксмер.
— Шестьдесят или шестьдесят один фут, — ответил Моран.
— И сколько понадобится дней?
Моран задумался, затем тростинкой начертил на песке какие-то геометрические знаки, которые тотчас же стер.
— Не менее семи.
— Морис будет здесь через неделю, — прошептал Диксмер. Итак, за эту неделю обязательно нужно помириться с ним.
Пробило половину двенадцатого. Моран взял ружье и, вздыхая, в сопровождении капрала пошел сменять часового, который прохаживался на верхней площадке башни.
Глава XIV
Самопожертвование
На следующий день после событий, о которых мы рассказали в предыдущей главе, то есть 1 июня, в десять часов утра Женевьева сидела у окна на своем привычном месте. Она спрашивала себя, почему вот уже три недели как дни стали для нее такими грустными, почему они тянутся так медленно, и почему вместо того, чтобы с нетерпением ждать наступления вечера, теперь она ждет его со страхом?
Ночи ее тоже были печальными. А прежде они были прекрасны: она вспоминала прошедший день и мечтала о завтрашнем.
Ее взгляд упал на ящик с чудесными цветами — это были красные гвоздики. Зимой этот ящик стоял в помещении, где под временным арестом оказался Морис, теперь же она перенесла его в комнату, чтобы распустившиеся цветы радовали ее взор.
Это Морис научил ее ухаживать за цветами в этом деревянном ящике. Она сама их поливала, подрезала, подвязывала под руководством Мориса. Во время его визитов ей нравилось показывать ему цветы, которые росли, благодаря их совместному любовному уходу. Но, с тех пор как Морис перестал приходить, за бедными цветами некому было ухаживать, увядающие бутоны желтели, и полузасохшие цветы свисали по обе стороны ящика.
Взглянув на это плачевное зрелище, Женевьева поняла причину своей печали. Ей подумалось, что дружба схожа с цветами, если ее питать своими чувствами, то сердце от этого расцветает, потом какой-нибудь каприз или несчастье срезает эту дружбу на корню, и бедное сердце, жившее этим, сжимается, изнемогающее и увядшее.
Молодая женщина ощутила ужасную тоску. Чувство, которое она хотела побороть в себе и надеялась, что добилась в этом успеха, кричало, что оно умрет только вместе с ее сердцем. Она была в отчаянии — эта борьба становится для нее все невыносимее. Она склонила голову, поцеловала один из увядших бутонов и заплакала.
Ее муж вошел, когда она вытирала глаза.
Но занятый своими мыслями Диксмер не заметил, какую мучительную боль только что перенесла его жена, не обратил внимания на ее покрасневшие веки.
При появлении мужа, Женевьева быстро поднялась, подбежала к нему и повернулась так, чтобы окно оказалось у нее за спиной.
— Ну как? — поинтересовалась она.
— Ничего нового. К ней невозможно приблизиться. Ей ничего невозможно передать, невозможно даже увидеть ее.
— Как! — воскликнула Женевьева. — Это все из-за этого бунта в Париже?
— Да! Именно из-за него надзиратели стали вдвое недоверчивее. Они боятся, что во время всеобщей неразберихи кто-нибудь попытается вновь проникнуть в Тампль. В то время, когда Ее Величество должна была подняться на верхнюю площадку башни, Сантерр отдал приказ, запрещающий прогулку и королеве, и мадам Елизавете, и принцессе.
— Бедный шевалье, он должно быть очень расстроен.
— Узнав, что мы лишились такого шанса, он пришел в отчаяние. Он до такой степени побледнел, что мне пришлось увести его оттуда из боязни, что его состояние может нас выдать.
— Но, — робко спросила Женевьева, — разве в Тампле не было никого из ваших знакомых из муниципальной гвардии?
— Там должен был дежурить один наш знакомый, но он не пришел.
— Кто же это?
— Гражданин Морис Линдей, — сказал Диксмер тоном, которому постарался придать видимость безразличия.
— А почему он не пришел? — спросила Женевьева, в свою очередь делая такое же усилие.
— Он болен.
— Болен?
— Да, и даже серьезно. Вы знаете, что он истинный патриот, и, несмотря на это, вынужден был уступить свое дежурство другому.
— Боже мой, Женевьева, вы теперь осознаете, — продолжил Диксмер, — что он, по всей вероятности, избегает встреч и общения с нами.
— Я думаю, друг мой, — ответила Женевьева, — что вы преувеличиваете сложность ситуации. Мсье Морис может не приходить сюда из-за своих капризов, и не видеться с нами из-за каких-то пустяков, но тем не менее, он нам не враг. Ведь холодность не исключает вежливости, и я уверена, что своим визитом вы прошли половину пути к примирению.
— Женевьева, — сказал Диксмер, — для того, что мы ждем от Мориса, нужна не вежливость, а настоящая глубокая дружба. Эта дружба разбита, и надеяться не на что.
Диксмер глубоко вздохнул, и его лицо, обычно такое безмятежное, омрачилось морщинами.
— Нет, — робко произнесла Женевьева, — если вы считаете, что мсье Морис так нужен в ваших делах…
— Я не представляю успеха без его помощи, — ответил Диксмер.
— Тогда почему вы не попытаетесь еще раз посетить гражданина Линдея?
Ей казалось, что если она назовет молодого человека по фамилии, то ее голос будет менее нежен, чем в том случае, если бы она произнесла его имя.
— Нет, — ответил Диксмер, покачав головой. — Я сделал все, что в моих силах. Новый визит может показаться ему странным и возбудить подозрения. И потом, видите ли, Женевьева, в этом деле я вижу глубже, чем вы: в сердце у Мориса рана.
— Рана? — спросила очень взволнованно Женевьева. — О, Боже! Что вы хотите сказать? Говорите же, друг мой!
— Я хочу сказать, и вы в этом убеждены, также как и я, Женевьева, что причина нашего разрыва с гражданином Линдсем не только каприз.
— Что же еще вы считаете причиной разрыва?
— Возможно гордость, — живо ответил Диксмер.
— Гордость?..
— Да, он оказывал нам честь. По крайней мерс он так думал, этот парижский буржуа, этот полуаристократ, судя по тому как он одевается, полуаристократ, скрывающий свою чувствительность под маской патриотизма. Он оказывал нам честь, этот республиканец, всемогущий в своей секции, в клубе, в муниципалитете, жалуя дружбой фабрикантов-кожевенников. Может, мы не всегда шли ему навстречу, может быть, в чем-то мы забывались?
— Но, — вновь заговорила Женевьева, — если мы не всегда шли ему навстречу или в чем-то забывались, то, мне кажется, ваш визит должен был искупить эту вину.
— Да, но только в том случае, если вина исходила от меня. А если она исходила от вас?
— От меня! Ну, в чем я могла провиниться перед мсье Морисом, друг мой? — удивленно произнесла Женевьева.
— Ах, да кто знает? Но разве не вы первая обвиняли его в капризах? Я возвращаюсь к моей первоначальной мысли. Вы, Женевьева, виновны в том, что не написали Морису.
— Я! — воскликнула Женевьева. — Вы так думаете?
— Я не только в данный момент так думаю, — ответил Диксмер, — я много об этом думал в течение трех недель, пока длится наш разрыв.
— И?.. — робко произнесла Женевьева.
— И считаю этот шаг просто необходимым.
— О нет! — воскликнула Женевьева. — Диксмер, не требуйте от меня этого.
— Вы же знаете, Женевьева, что я никогда и ничего от вас не требую: я только прошу. Вы слышите? Я прошу вас написать гражданину Морису.
— Но… — произнесла Женевьева.
— Послушайте, — перебил ее Диксмер, — или у вас были серьезные причины для ссоры с Морисом, потому что по отношению ко мне он не высказал никаких претензий, или ваша ссора — простое ребячество.
Женевьева ничего не ответила.
— Если эта ссора — ребячество, было бы безумием так ее затягивать. И если даже была серьезная причина, то, исходя из положения, в котором мы сейчас находимся, мы тем более не должны — хорошо поймите это — считаться ни с нашим достоинством, ни с самолюбием. Не будем взвешивать все «за» и «против». Пересильте себя, напишите записку гражданину Морису Линдею, и он вернется.
— Но, — сказала она, — нельзя ли найти другого, менее компрометирующего средства для того, чтобы вернуть полное согласие между вами и мсье Морисом?
— Компрометирующего, так вы сказали? Но, напротив, это как мне кажется, самое естественное средство.
— Но не для меня, друг мой.
— Вы очень упрямы, Женевьева.
— Но согласитесь, что вы сталкиваетесь с моим упрямством впервые.
Диксмер мял в руках носовой платок, которым уже несколько раз вытирал вспотевший лоб.
— Да, — сказал он, — и именно поэтому я очень удивлен.
— Боже мой! — сказала Женевьева. — Диксмер, неужели вы и правда совсем не понимаете причин моего упрямства и хотите заставить меня говорить?
Она уронила голову на грудь, ее руки безвольно повисли вдоль тела.
Диксмер, казалось, сделал над собой неимоверное усилие, взял за руку Женевьеву, заставил ее поднять голову и, посмотрев ей в глаза, рассмеялся. Его смех показался бы Женевьеве крайне неестественным, если бы в тот момент она не была так взволнованна.
Я понял в чем дело, — сказал он, — вы правы, я был слеп. С вашим редкостным умом, дорогая Женевьева, с вашим благородством, вы попались на банальность, вы испугались, как бы Морис не влюбился в вас.
Женевьева почувствовала, как смертельный холод пронзил ее сердце. Эта ирония мужа по поводу любви Мориса, любви неистовой силы, которую, зная характер молодого человека, она ценила и в глубине сердца сама разделяла, боясь признаться в этом самой себе, ошеломила ее. Ей даже не хватало сил взглянуть на мужа. Она чувствовала, что не может что-либо ему ответить.
— Я угадал, не так ли? — продолжал Диксмер. — Но успокойтесь, Женевьева, я знаю Мориса. Это непримиримый республиканец, в сердце которого может быть только одна любовь, любовь к родине.
— Сударь, — воскликнула Женевьева, — вы уверены в том, что сказали?
— Ну, конечно, — ответил Диксмер. — Если бы Морис любил вас, то вместо того, чтобы ссориться с вами, он удвоил бы заботу и предупредительность по отношению к тому, кого намеревался обмануть. Если бы Морис любил вас, он не отказался бы так легко от титула друга дома, с помощью которого и совершают подобные измены.
— Заклинаю вашей честью, — воскликнула Женевьева, — не шутите этим, умоляю Вас!
— А я и не шучу, сударыня. Я говорю, что Морис не любит вас, вот и все!
— А я, — покраснев, воскликнула Женевьева, — говорю вам, что вы ошибаетесь.
— В таком случае, — ответил Диксмер, — Морис, у которого хватило сил скорее удалиться, чем обмануть доверие хозяина, — честный человек. А честные люди теперь редкость, Женевьева, и нужно стараться сблизиться с ними. Женевьева, вы напишете Морису, не так ли?..
— О! Боже мой! — только и произнесла молодая женщина.
И она уронила голову на руки. Тот, на которого она рассчитывала опереться в минуту опасности, вместо того, чтобы поддержать ее, еще и подталкивал к краю пропасти.
Диксмер с минуту смотрел на нее, потом попытался улыбнуться.
— Хватит, дорогая, — сказал он, — не будем больше говорить о женском самолюбии. Если Морис захочет сделать вам какое-то признание, так же как и в первый раз не обращайте на это внимание. Я вас знаю, Женевьева. У вас достойное и благородное сердце. Я уверен в вас.
— О, Боже! — воскликнула Женевьева и, сделав шаг, поскользнулась так, что коленом коснулась пола. — Кто может быть уверен в других, когда никто не уверен в себе самом?
Диксмер побледнел так, что казалось вся кровь отхлынула у него от лица к сердцу.
— Женевьева, — сказал он, — я виновен в том, что заставил вас пройти через все муки, которые вы только что испытали. Я должен был сказать вам сразу: Женевьева, мы живем с вами в эпоху великих пожертвований. Женевьева, ради королевы, нашей благодетельницы, я бы пожертвовал не только рукой, головой, но даже и моим счастьем. Некоторые отдадут за нее свои жизни. Я же сделаю для нее больше, ради нее я рискну своей честью, моя честь, если она будет поругана, будет еще одной слезой, которая упадет в океан печали, готовый поглотить Францию. Но моей чести ничего не угрожает до тех пор, пока ее охраняет такая женщину, как Женевьева.
Диксмер впервые раскрыл себя полностью.
Женевьева подняла голову, взглянула на него полными восхищения глазами, медленно встала и подставила лоб для поцелуя.
— Вы этого хотите? — спросила она.
Диксмер утвердительно кивнул головой.,
Глава XV
Богиня Разума
Как сказали накануне генералу Сантерру, Морис действительно был серьезно болен.
С тех пор как больной не выходил из своей комнаты, Лорэн регулярно навещал его и делал все возможное, чтобы хоть как-то развлечь друга. Морису по-прежнему нездоровилось. Есть такие болезни, когда не хотят поправляться.
Первого июня Лорэн пришел около часа.