– Позвольте представить. Профессор, перед вами – мой друг и товарищ Джордж Линкольн, американский полицейский. Линкольн, это профессор дон Сантьяго Рамон-и-Кахаль.
– Очень приятно, – сказал профессор, впиваясь проницательным взглядом в Линкольна. Жиденькие волосы на его голове плавно переходили в не менее жидкую седоватую бороду.
– Насколько я знаю, вам приносили мою визитную карточку и записку, в которой я объяснил причины нашего к вам визита, – продолжил Геркулес. – Мы, похоже, отвлекли вас от очень важной работы…
– Не беспокойтесь. Я читаю газеты, и меня все это приводит в ужас. Я лично знаком и с профессором фон Гумбольдтом, и с профессором Франсуа Аруэ.
– Тогда вам, возможно, хорошо известно и то, какие исследования они проводили здесь, в Мадриде? – нетерпеливо спросил Линкольн.
Профессор жестом показал своим гостям, чтобы они следовали за ним, и затем, пройдя вглубь лаборатории, уселся за стол в удобном кожаном кресле. Геркулес и Линкольн сели на стулья напротив и стали ждать, когда профессор заговорит первым.
– По правде говоря, мои дружеские отношения с этими двумя профессорами ограничивались тем, что я бывал вместе с ними на нескольких вечеринках да случайно встречал их пару раз где-то еще. Мадрид не более чем большая деревня, – профессор опустил взгляд, словно о чем-то задумался, и в лаборатории снова воцарилась тишина. Солнечные лучи как бы нехотя проникали в лабораторию, и на дальней стене возникла тень головы ученого.
– Но вам, видимо, известно хоть что-нибудь о том, какими исследованиями они здесь занимались, – не унимался Линкольн.
– Вам и самим наверняка известно, в каких областях работали фон Гумбольдт и Франсуа Аруэ. Этот немецкий профессор – выдающийся историк, специализирующийся на истории Португалии, а особенно на португальской колониальной экспансии конца пятнадцатого и начала шестнадцатого веков. Многие из его коллег утверждают, что он – лучший специалист по жизни и деятельности Васко да Гамы.
– Васко да Гамы?
– Васко да Гама был португальским мореплавателем, который самым первым обогнул Африку и доплыл до Индии.
– Простите мне мое невежество, – пробормотал Линкольн, от смущения еще больше начиная коверкать испанские слова.
– Невежество, если не стремиться в нем погрязнуть, является стимулом для процесса познания. Вам не за что просить прощения. Ну что ж, как я вам говорил, профессор Гумбольдт натолкнулся на важные сведения о Васко да Гаме и причинах его первого путешествия в Индию. Единственное, что мне сказал профессор Гумбольдт по этому поводу, когда мы случайно встретились с ним на какой-то вечеринке, – это то, что он вот-вот сделает грандиозное открытие относительно тех рукописей, которые Васко да Гама привез в Лиссабон. Эти рукописи, кстати, на протяжении нескольких столетий считали бесследно исчезнувшими.
– А профессор при этом не уточнял, что это за сведения, на которые он натолкнулся? – снова вступил в разговор Геркулес, выходя из состояния рассеянной отчужденности, в которое он обычно впадал, когда начинал о чем-то напряженно размышлять.
– Нет. Мне кажется, он и сам толком не знал, какое открытие вот-вот сделает.
– А что вы можете сказать о профессоре-французе Франсуа… – Линкольн, начав говорить, запнулся.
– Франсуа Аруэ, – подсказал Рамон-и-Кахаль с безупречным французским произношением.
– Ну да, Франсуа Аруэ.
– Боюсь, что о профессоре Аруэ я знаю еще меньше. Он – молчаливый и довольно замкнутый человек. Мне как-то раз довелось сидеть рядом с ним – точнее, за соседним столом – в библиотеке «Атенеума».[17] Мы тогда с ним вежливо поздоровались, но ни о чем не говорили.
– Жаль, – вздохнул Линкольн.
– А вы случайно не обратили внимания на то, что он тогда читал? – поинтересовался Геркулес.
– Я что, по-вашему, должен был за ним подсматривать?
– Нет. Просто все научные работники отличаются большим любопытством: и все-то им всегда нужно знать, – ответил с легкой улыбкой Геркулес.
Доктор впился холодным взглядом в лицо нахального собеседника, а затем и сам улыбнулся.
– Да, я пару раз посмотрел украдкой на то, что лежало перед ним на столе. Там были книги и какие-то документы. В основном это были фундаментальные труды, посвященные индоевропейскому языку – как, например,
фон Шлегеля.
– Извините, как называлась эта книга? – переспросил Линкольн.
– «О языке и мудрости индийцев», – перевел с немецкого название книги профессор.
– А какие еще книги там были? – спросил Геркулес, что-то записывая в маленький блокнотик.
– Труд Пикте, –
– а также несколько документов и рукописей. Мне показалось, что это были копии каких-то текстов на санскрите.
– На санскрите говорят в Индии, да? – спросил Линкольн.
– Санскрит – а точнее, самскритам – это язык, принадлежащий к индоевропейской семье языков. Он играет в современной Индии примерно такую же роль, какую играет в современной Греции древнегреческий язык: санскрит до сих пор используют в религиозных ритуалах – индуистских, буддистских и джайнистских. А вообще в Индии разговаривают более чем на двадцати двух языках. Само слово «самскритам» буквально означает «искусно созданный»: «сам» – это «искусно», а «Крита» – «созданный».
– А-а, понятно, – сказал Линкольн, с трудом переводя в уме произносимые профессором слова.
– Итак, этот профессор занимался какими-то исследованиями в области индоевропейских языков, – подытожил Геркулес. – Я что-то не вижу никакой связи между исследованиями профессора Аруэ и профессора фон Гумбольдта.
– А что исследовал третий профессор? – спросил Рамон-и-Кахаль.
– Профессор Майкл Пруст – антрополог.
– Антрополог? Интересно. Меня забавляют эти антропологи: их послушать – так никто до них даже и не пытался изучать человека.
– Вы, похоже, не в восторге от антропологии, да? – спросил Геркулес.
– Кто, я? Да я, если разобраться, одной лишь ею всю жизнь и занимаюсь. Человек и только человек является источником всех научных знаний и всего того, что придает жизни смысл. Но что же конкретно изучал наш досточтимый профессор?
– У него в комнате лежали книги нескольких американских антропологов и одного немецкого.
– А вы не помните их названий, дон Геркулес?
– Мое знание немецкого языка явно уступает вашему, а названия тех книг состояли большей частью из каких-то мудреных слов. Я только помню, что среди них имелись произведения Чемберлена, в том числе его главный труд – «Основы XIX века». Я также заметил там несколько статей Фрэнсиса Гальтона.
– А-а, социальный дарвинизм.
– Что-что? – не понял Линкольн.
– После того как Чарльз Дарвин разработал теорию эволюции, некоторые ученые попытались применить эту теорию к человеческому обществу. Особенно отличилась на данном поприще американская йельско-чикагская школа. Чемберлен и Гальтон – то есть те два мыслителя, произведения которых читал профессор Майкл Пруст, – являлись сторонниками теории превосходства одних человеческих рас над другими и евгеники.
– Евгеника – это форма социальной философии, – добавил Геркулес. – Ее сторонники считают, что с развитием человеческого общества нарушился процесс естественного отбора, поэтому для улучшения наследственных признаков людей необходимо производить такой отбор искусственным путем.
– Вы, дон Геркулес, я вижу, весьма хорошо ориентируетесь в данной теме, – усмехнулся профессор.
– В последнее время труды, авторы которых являются сторонниками евгеники, активно обсуждались в кругах мыслящих людей.
– Вы и сами, думаю, не станете отрицать, что некоторые из их идей являются весьма интересными.
– Извините, господа, но я вообще ничего не понимаю. Чем занимаются те люди, о которых вы только что говорили? – спросил Линкольн.
Его собеседники переглянулись, а затем Геркулес жестом показал профессору, что предоставляет ему право дать разъяснения. Профессор, взглянув на Линкольна, подумал, что этому чернокожему вряд ли понравятся идеи, которые выдвигаются в евгенике относительно различия человеческих рас.
– Фрэнсис Гальтон, о котором упоминал ваш товарищ, попытался определенным образом развить теорию, выдвинутую его двоюродным братом Дарвином…
– Не знал, что они родственники, – вырвалось у Геркулеса. – Ой, извините, я вас перебил.
– Так вот, как я вам уже сказал, Гальтон попытался развить теорию эволюции человека и создал на ее основе новое учение, которое назвал евгеникой. Этот термин в переводе с греческого означает «хорошего рода», «породистый». Многие философы и прочие ученые поддержали идеи Гальтона, который считал, что более развитые человеческие сообщества должны отделиться от менее развитых, потому что нельзя позволять им друг с другом смешиваться. Подобные идеи выдвигал еще Платон, и они были реализованы на практике в Древней Спарте. Гальтон подверг жесточайшей критике христианство и его идею милосердия, потому что считал, что это приводит к тому, что слабые люди потребляют то, что предназначено природой для людей сильных. Некоторые подобные идеи реализовывались в Соединенных Штатах: там стерилизовали людей с физическими и психическими изъянами. А еще запрещались браки между здоровыми и больными людьми.
– Но ведь это же недопустимо! – воскликнул Линкольн. – Кто может присвоить себе право решать, у кого есть изъяны, а у кого – нет?
– В Германии совсем недавно появилась организация, называемая Общество защиты расовой чистоты. Подобные организации существуют также в Англии, США и Франции.
– А что по поводу этой евгеники думаете лично вы, профессор? – спросил Линкольн.
– Я невролог. Вскрывая череп пациента, я вижу те или иные повреждения и симптомы тех или иных заболеваний, но у меня нет возможности определить, отстает ли мой пациент в развитии, есть ли у него какие-либо врожденные расовые изъяны. Человеческое тело – даже самое нескладное на вид – представляет собой отлаженный механизм, очень хорошо приспособленный для выживания. Меня учили продлевать человеческие жизни, а не прерывать их.
– У меня, дорогой профессор, не идет из головы одна мысль: почему три умных высокообразованных профессора совершили членовредительство? Они ведь, кстати, занимались исследованиями в абсолютно разных научных сферах. Что может быть общего в этих инцидентах?
– Уважаемый Геркулес, эти события нужно проанализировать в противоположном направлении.
– В
Дон Рамон дель Валье-Инклан, придвинув маленький столик к дивану, почувствовал, как сердце у него в груди забилось быстрее. Ему не часто удавалось насладиться покоем. Его супруга большую часть своего свободного времени проводила дома и неизменно начинала ворчать, когда видела, как он лежит на диване, опершись на диванную подушку, и читает газету или же просто смотрит в потолок. Однако сегодняшнее утро было особенным: он держал в руках книги, на поиски которых у него ушло немало времени. Всю прошедшую ночь он не спал и думал лишь о том, как бы ему прочесть их так, чтобы никто не мешал.
Дон Рамон нежно погладил шероховатые и потертые корешки книг и, скрестив ноги, наконец открыл первую из них. Но не успел он прочесть и строчки, как в дверь его жилища кто-то постучал. Дон Рамон чертыхнулся себе под нос, но все же встал и пошел посмотреть, кто там колотит в дверь. Уже в длинном узком коридоре он заметил, что непроизвольно прихватил книги с собой. Дон Рамон зашел на кухню и положил их на стол. В дверь опять постучали, и дон Рамон в сердцах мысленно обругал всех нетерпеливых людей, какие только есть на белом свете.
– Клянусь Юпитером, быстроногий Гектор – и тот не смог бы добежать до этой двери быстрее меня. Кто там нарушает мир и покой этого дома?
– Сеньор Рамон, откройте, пожалуйста, дверь.
– А кто это? – спросил писатель так громко, словно кричал с высоченной стены человеку, стоящему у ее подножия.
– «Что нового, брат Эдмунд? О чем вы так глубоко задумались?» – донеслось из-за двери.
– «Я все думаю, брат, о предсказании, о котором я читал несколько дней тому назад»,[19] – ответил писатель, рассеянно подумав, что цитирование «Короля Лира» Шекспира – прекрасная манера взывания к музам.
Отодвинув засов и открыв дверь, писатель посмотрел на стоящего перед ним странного незнакомца: если бы не черный пиджак французского покроя, дон Рамон подумал бы, что к нему явился ни кто иной, как бог древних викингов Тор. Однако этот высокий светловолосый мужчина скандинавской внешности заговорил с доном Рамоном на прекрасном испанском языке:
– Вы дон Рамон дель Валье-Инклан?
– Он самый.
– Извините за беспокойство, но я – большой почитатель вашего творчества.
– А откуда вы приехали?
– Боюсь, что из довольно далекой страны.
Дон Рамон молча смотрел на бледно-розовое лицо незнакомца, держась своей единственной рукой за ручку двери. Он не испытывал ни малейшего желания приглашать его в дом.
– Из какой именно страны?
– Из Австрии.
– Вы приехали из Австрии, чтобы познакомиться со мной? – недоверчиво спросил писатель.
– Нет, не совсем так. В Мадрид я приехал по делам, а один из моих здешних друзей подсказал мне, где вы живете, и я взял на себя смелость к вам явиться.
– Понятно. К сожалению, должен признаться, что я никого у себя дома не принимаю. Если желаете со мной пообщаться, то могу сообщить, что я – пунктуально, как часы, – прихожу каждый день после полудня выпить кофе в новом кафе «Леванто», которое находится на улице Ареналь.
– Мне неудобно вам докучать, но я уже в ближайшие дни уезжаю в Барселону.
Незнакомец немного подался вперед, встав между краем двери и косяком дверного проема так, чтобы дон Рамон не мог захлопнуть дверь. Писатель невольно отступил на шаг назад. У него появилось какое-то нехорошее предчувствие. Как же отделаться от этого бестактного визитера, не вызвав негативной реакции с его стороны?
– А какое из моих произведений вам нравится больше всего?
– Ваши сонаты, конечно же. Ваши сонаты – это мои самые любимые произведения.
– И какая из моих сонат нравится вам больше всего?
– Мне очень нравятся пять из них. Вы – выдающийся писатель.
– Ну что ж, заходите, – проговорил дон Рамон, широко открывая дверь.
Незнакомец натянуто улыбнулся и решительным шагом вошел в дом.
– Прошу прощения за свой непрезентабельный вид: я не имею обыкновения принимать посетителей у себя дома, – сказал дон Рамон, приведя незнакомца к себе в гостиную. – Вы не станете возражать, если я оставлю вас одного в гостиной, а сам пойду одену что-нибудь более… приличное.