— Я не могу! — Ксенофонт ударил себя кулаком по голове.
Нестерпимо это. На виноградниках у него все и началось когда-то с Дикой. И не поверишь, что всего-то в прошлом году. Будто сто лет минуло. И что еще позавчера, ну каких-то полтора дня назад, она была жива, улыбалась и готовилась стать его женой. А вчера ее похоронили. Пятнадцать раненых, одна убитая — такой урон понесла Зенодотия…
— Дадим им бой! — крикнул атлет.
— Да, иного выхода нет, — кивнул Аполлоний печально. — Не сдадимся Крассу! К чему же тогда наша память о прошлом, обычаи, слава? Мы все-таки македонцы. Все погибнем? Что ж, может быть. Зато о нас никогда не забудут.
…Выйдя из города, эллины встали македонской фалангой — сомкнутым строем шеренг, расположенных одна за другой, в каждой по сто человек. В трех первых рядах находились молодые гоплиты, в двух последних — воины старшего поколения.
С краев их прикрывали два десятка сирийских лучников из соседнего селения, давних приятелей.
Фаланга эта, конечно, жалкое подобие тех, какие водил Александр, но уж сколько людей набралось. Даже меньше одной полной римской когорты. В легионе же — десять когорт…
Легат Октавий с недоброй усмешкой следил, как греки готовятся к бою. Опытный военачальник, он видел их войско насквозь.
В македонской фаланге, в отличие от еще более старой, дорийской, лишь первый ряд бойцов снабжен щитами. Остальные идут, перекинув через плечи передних тяжелые копья — сариссы, которые с каждым рядом длиннее. Их приходится держать обеими руками, потому у этих воинов нет щитов. Они защищены лишь панцирем и шлемом.
Это на руку противнику.
Правда, вид у них грозный. Вся мошь фаланги и состоит в способности, ощетинившись лесом копий, нанести с ходу лобовой удар.
Но в тесном сомкнутом строю фаланги и слабость ее. Она неповоротлива, громоздка. И уязвима с флангов. Кучка пеших лучников — не прикрытие. Чтобы сохранить равнение, следует шагать всем в ногу, затылок в затылок, что в рукопашном бою, с его неожиданностями, не всегда удается.
Давно устарел такой военный строй. Оружие тоже по нынешним временам неуклюжее, устаревшее.
Оно, должно быть, еще со времен Александра лежало в арсенале и редко находило себе применение. Городские ворота можно стеречь просто с палкой в руках. Копья, щиты и мечи доставали порой, когда молодежь учили ратному делу.
Учили тоже по-старому…
Фью-фе, фью-фе! — резко запели флейты.
Их четко-однообразные звуки придают размеренность шагу. Эллины грохнули копьями о щиты и тронулись с места — будто часть городской стены, отвалившись, покатилась на вражеский лагерь.
Хор крепких крутых голосов торжественно-угрожающе затянул эмбатерий:
Чеканя шаг, вышли греки из-под затененной стены, и солнце сверкнуло на медных гребенчатых шлемах, на сильных плечах, закованных в бронзу. Но лица были покрыты синей тенью, и от них веяло смертным холодом.
Казалось, могучий эллинский вал сейчас раздавит, растопчет врасплох застигнутых римлян. Но Октавий держал на сей случай наготове четыре когорты. О том, что он их бросает, по существу, на горстку бедных, плохо вооруженных людей, Октавий не думал. Противник есть противник.
Запел римский рожок.
Две когорты уступом, одна за другой, молча, без лишнего шума, твердым «полным» шагом двинулись навстречу фаланге. Еще две, разойдясь, выжидательно остановились на своих «градусах». Их задача — в самый разгар сражения охватить неприятеля с двух боковых сторон.
Как бы удивившись тишине, умолкли греки.
— Эй, жених!
Солнце светило римлянам в глаза, но противники сошлись уже так близко, что Тит, шагавший в первом ряду первой когорты самым крайним справа, сумел разглядеть Ксенофонта.
— А, так ты уцелел?! — вскричал Ксенофонт, потрясенный.
И, нетерпеливый, горячий, весь налитый ненавистью, он, пожалуй, слишком рано метнул одно из двух своих копий в обидчика.
Жестокий удар! Несмотря на дальность, копье Ксенофонта с хрустом вошло в большой деревянный римский щит, обтянутый толстой воловьей кожей и обитый по краю железом.
Тит даже почувствовал левой рукой, у локтя, острие наконечника. Будь такой удар нанесен с более близкого расстояния, острие пробило бы ему руку. Скажите, как обозлен молокосос…
— Хорошо! — крикнул Тит одобрительно.
Он мгновенно перекинул пилум из правой руки на сгиб левой. Резко выдернул меч из ножен, сделал легкий поворот вправо, чтобы не открыться врагу. И, пригнувшись, одним взмахом перерубил древко вражеского копья у самой втулки наконечника.
Благо весь наконечник, со втулкой и острием, был не длиннее двух ладоней.
— Ха-ха! — Тит спрятал меч, вновь схватился за пилум и, готовясь, взвесил его в руке. Ах, родной. Тяжелый, острый и безотказный. — Несчастный ты «грэкус»! Уж если я тебя клюну, то клюну…
Греки не зовут себя греками. Это римское слово. Они — эллины.
Тит рванулся вперед. Узкое жало пилума, брошенного могучей рукой, звонко чмокнув, пробило насквозь небольшой круглый эллинский щит, обшитый тонкой листовой медью.
Наконечник пилума под тяжестью древка изогнулся крючком, и пилум повис на щите молодого зенодотийца, как волк на груди быка. Ксенофонт пытался его стряхнуть, но крючок крепко засел в медной обшивке.
Перерубить железный наконечник грек не мог, а короткое древко не достанешь. И возиться с этой проклятой штукой, чтобы извлечь, ему некогда — к атлету уже подступает с обнаженным массивным мечом лихой легионер.
Щит, только что спасший его, тотчас же сделался обузой, он стал мешать Ксенофонту.
Юный грек злобно ударил Тита вторым копьем. Но удар пришелся по ловко подставленному умбону — округлому выступу на железном листе в середине ромейского щита, и наконечник со скрежетом скользнул в сторону.
В тот же миг, подскочив, Тит наступил и придавил левой ногой древко пилума, кровожадно присосавшегося к щиту Ксенофонта.
Острая боль взвинтилась в левой руке, раненной в ночной потасовке. «Не удержу», — подумал юный грек обреченно. Все стало теперь бесполезным, ненужным.
— Сопляк, — прошипел Тит ему в лицо через верхний край своего щита. — Это ты позавчера грохнул меня по кумполу? Молись Артемиде! Пришел тебе конец…
Он топнул ногой — и Ксенофонт с криком выпустил щит.
В то же мгновение Тит, недосягаемый за своим огромным щитом для чужого меча, проворно нанес открывшемуся Ксенофонту знаменитый длинный колющий удар, расчистивший для Рима половину мира. Тяжелый меч, с хрустом звякнув, пробил медную кирасу и глубоко проник в левую часть живота, в живую горячую плоть.
Легионер добил упавшего грека:
— Ты не позволил мне поцеловать твою невесту? Так получай же!..
Когда все кончилось, Красса перенесли в Зенодотию, в дом стратега Аполлония. В бывший дом бывшего стратега…
Триумвир не принимал участия в бою. Он даже не видел его. Ибо сразу после купания в речке охватил старика нестерпимый озноб. Красс, бессмысленно озираясь, дрожал и стучал зубами, когда снимали с повозки.
Его уложили в срочно разбитой палатке, укрыли дюжиной суконных плащей. Красса кидало то в жар, то в холод. Грудь разрывает хриплый кашель, из ноздрей струится мерзкая слякоть.
Раб Эксатр поил полководца отваром сушеной крапивы. И клал ему на нос примочки из настойки ее семян на виноградном соку, предварительно уваренном до половины прежнего объема. Все это зелье везли в обозе лекари легиона.
Красс, беспомощный, красный, метался на ложе, хватал Петрония за руки:
— Что? Ну что?
Военный трибун, находясь при нем неотлучно и получая вести от связных, терпеливо докладывал:
— Пошла на сближение первая когорта…
— Справа от нее, чуть позади, идет вторая…
— Первая завязала бой…
— Вторая умышленно медлит. Все как следует…
— Первая теснит неприятеля…
— Неприятель теснит вторую…
Узнав, что «грэкусы» бьют и гонят вторую когорту, Красс ударил Петрония кулаком по лицу. Как в свое время сенатора Анния. Но в кровь не смог разбить. Силы не те…
— Октавий! Где Октавий?
Даже здесь, в глухой кожаной палатке, отдавался шум сражения: многоголосый гвалт, стук и треск, звон и скрежет. Отдавался в ушах. Отдавался в мозгу. Будто стучат по затылку…
— Третья двинулась в обход! — донес взволнованный связной. — Четвертая справа сделала охват…
Красс заплакал.
— Все как следует. — Петроний заботливо отирал ему слезы.
…На плечах немногих уцелевших греков легионеры ворвались в Зенодотию и опустошили ее. Грудных детей и дряхлых стариков убивали на месте. На что они, кто их возьмет? Хватали тех, кто годился на продажу.
Лишь один старик был пощажен: стратег Аполлоний, — на него наложили оковы.
Солдаты, на правах победителей, живо обшарили дома и склады и забрали все мало-мальски ценное, что в них нашлось. Кое-где из-за какой-нибудь яркой вазы возникала драка.
Многие, зная, что самое дорогое эллины прячут в храмах, ринулись к святилищу Артемиды. Но квестор Кассий уже выставил здесь охрану. Самое дорогое? Оно принадлежит самому главному. То есть Марку Лицинию Крассу.
— Где он был, когда у ворот мы рубили греков и греки рубили нас? — возмущенно кричали солдаты, но от храма откатились.
— Приготовься. Будешь записывать, — кивнул Красс рабу Эксатру.
«Крепкий все же старик», — подумал Эксатр уважительно.
Проконсулу заметно полегчало. Он глубоко, насквозь, пропотел. Раб Эксатр выжал хворь из него, как фуллон — сукновал выжимает воду с мочой из шерстяной толстой ткани. Мочу, долго выдержав, добавляют в чистую воду, чтобы лучше смыть с ткани грязь. Дело известное. В Риме об этом даже стихи сочиняют шутливые.
И все — крапивный отвар.
«Жаль, что ты не ел ее весной. Кто ест весной зеленую крапиву, предохранен на целый год от всех болезней. Ваше ж, римское средство! Лукулл его знал. В наших краях нет крапивы».
— Пленных: тысяча двести. Сколько за голову дашь? — обратился проконсул к торгашу Едиоту, который с маркитантами и прочим сбродом сопровождал в обозе римское войско.
Красс не спеша, выжидательно — он вновь стал самим собой — подошел к неглубокой нише в стене. Разговор происходил на террасе с белой решеткой. Римлянин взял футляр со свитком, небрежно брошенный на палку.
Дом подвергся разгрому, но на старинный свиток с письменами никто не позарился. Римские солдаты не читают книг. Хорошо уже, что не сожгли.
Проконсул, томясь, вынул бурый валик и развернул его. Торгаш помалкивал.
— Ну? — не выдержал Красс.
Война — дело доходное. И, пожалуй, не столько для тех, кто воюет, сколько для тех, кто греет руки на ней. Едиот тронул пейсы — локоны на висках:
— По три драхмы, если дозволит Яхве.
— Что? — удивился проконсул. И стиснул свиток, как рукоять меча.
Бог весть что значило имя купца на его языке. Вроде бы «вестник». Кого-то или чего-то. Должно быть, каких-то благодатных сил. Эксатр, выжидательно державший стило над писчей доской, не вникая за недостатком охоты в суть его красивого имени, назвал покупателя — для удобства и по созвучию просто:
— Ты что, Идиот?
Кое слово, как известно, происходит от греческого «неуч, невежда, профан».
Но Едиот совсем не идиот. Едиот и сам испугался: ну загнул. Однако торг есть торг.
— Товар-то… порченый. — Он осторожно взглянул исподлобья.
Он имел в виду девушек, побывавших в руках легионеров. Он, будьте покойны, успел их уже осмотреть. В разодранных платьях, иные и вовсе полуголые, они сидели и лежали сейчас в пустых залах Торговой палаты, не смея вслух даже охать.
— Ну, такой товар, — кисло сострил проконсул, — чем больше портишь…
— Хе-хе! Оно так…
«Не прогадать бы», — мучится Едиот. Среди тех, беззвучно рыдающих в залах Торговой палаты, он приглядел немало таких… Каждую можно, отмыв, подлечив, продать, как рабыню для удовольствий, за тысячу драхм.
Красс же человек суровый. Он способен выгнать взашей и за те же три драхмы за голову отдать пленниц другому.
«Ты наша опора в этих местах», — сказал ему давеча Красс.
Не следует с ним усложнять отношений. Потребует по десять драхм за душу — придется платить. На него одного вся надежда теперь на Востоке. Умный, настойчивый, хитрый. Парфяне сюда больше носа не сунут.
И все же Красс недалек! Ибо тщеславен. Когда ты молод, тщеславие — благо. Оно побуждает к труду и подвигу. Но в старости, когда уже все позади, оно смехотворно. И опасно к тому же. Если даже горькие годы не вразумили человека, что жизнь — это прах и суета…
Едиот прикрыл глаза ладонью и прочитал нараспев из «Экклезиаста», переводя тут же на «койнэ»:
— «Что было, то и будет; и что свершалось, то и будет свершаться; и нет ничего нового под солнцем. Случается нечто, о чем говорят: «Смотрите, вот это новое!» Но это уже случалось в веках, прошедших до нас. Нет памяти о прежнем, да и о том, что будет, ничего не останется в памяти у тех, что придут после них».
«Нет минувшего, нет грядущего! — истолковал он по-своему выдержку из Писания. — Есть текущий миг с его выгодой…»
И, помедлив, торгаш внезапно выстрелил из речевого лука словесной стрелой:
— В лагере Лукулла, после знаменитой битвы с Тиграном, раб стоил четыре драхмы…
Он попал точно в цель!
Красс даже вздрогнул, так что свиток в его руках дернулся с резким сухим шорохом. Вечно ему ставят в пример то Александра и Цезаря, то Лукулла с Помпеем.
Но ведь это же правомерно!
Проконсулу вновь стало жарко, будто опять залихорадило. Но жар на сей раз приятен. Внутри от него хорошо. Вот оно, радом, рукой подать, то, к чему он рвется столько лет.
Ничтожных и малых не сравнивают с великими… Лукулл?
— По пять драхм за голову — и забирай всех.
— Что ж, — Едиот опустил ресницы, чтобы скрыть веселый блеск зрачков. — Ради тебя…
— Тысяча двести по пять… — Красс повернулся к Эксатру.
— Шесть тысяч драхм, — записал равнодушно невольник.
Проконсул, довольный, зашелестел темным свитком. Наугад выбрал несколько строк. Из тьмы веков долетел до него мудрый старческий голос:
— Хе! Поэзия. Гесиод. Давно одряхлел ты, чудак. И советы твои уже никому не нужны. — Красс, даже не свернув, запихал свиток в нишу. — А во что ты оценишь это? — Он подвел Едиота к другой нише и осторожно снял покрывало с упрятанных там вещей.
Даже купцу, умеющему смотреть отвлеченно, как бы не видя, и туманить выражение глаз, не удалось на сей раз удержать искру, сверкающую в них.
— Из храма Дианы, — произнес имя девы-богини на римский лад.
Эксатр между тем взял из первой ниши скомканный свиток, бережно свернул его и с посторонним видом вложил в потертую трубку футляра.
«Хе, поэзия»? Не будь Гесиода, люди на всей земле, может быть, уже давно перегрызли бы глотки друг другу.
Если самое чистое и животворное в человеческом теле — семя его, то лучшее в его душе — Поэзия. Она-то и делает человека человеком. И если б все люди более прилежно внимали советам поэтов, не бывать бы среди них такому разброду…
Он украдкой сунул свиток за пазуху.
— В этом доме должно быть немало книг, — заметил проконсул через плечо. — Найдешь хранилище — забери все, что есть. И непременно составь на них опись.
Невольник, весь озарившись неизъяснимой улыбкой, покачал головой.