— О, друг мой, Марк Лициний! — Лукулл озадаченно растер правое ухо ладонью. И, оторвав ее от покрасневшего уха, сделал короткое движение к именитому гостю, как бы желая сказать: «Сам посуди». — Каждый атлет, ты знаешь, стремится одержать четыре победы на всегреческих играх: Олимпийских, Пифийских, Немецких, а также Истмийских. В политике тоже есть свой круг побед, и когда он завершен, пора кончать. — Поскольку разговор коснулся высоких тем, Лукулл отбросил солдатский жаргон, которым пользовался в быту, и перешел на книжную латынь. — В состязаниях на государственном поприще, смею заверить, ничуть не меньше, чем в гимнастических, тотчас дает себя знать, если участник их утратил молодые силы. Вспомни, до чего докатился Гай Марий! После победы над кимврами, после великих и славных подвигов он не пожелал отдохнуть, хотя и был окружен завидным почетом. Неутолимая жажда все новой славы и власти побудила его, старика, соперничать с молодежью. В результате чего довела до страшных поступков — и бед, еще более страшных, чем поступки.
— Я знаю, — Лукулл смело взглянул Марку прямо в глаза, — вы с Помпеем насмехаетесь над тем, что я предаюсь наслаждениям и расточительству. Но разве жизнь в свое удовольствие менее подобает моим летам, чем шумные схватки на форуме или походы? Чего тебе не хватает? У тебя, я слыхал, за душой семь тысяч и сто полновесных талантов. Целый Везувий чистейшего золота! Верно? В Риме большая часть жилых домов — твоя собственность. Не так ли? Марку Лицинию Крассу принадлежит великое множество рудников, где копают серебро, и плодородных земель, сполна обеспеченных работниками. Но все это — ничто, если сравнить с огромной стоимостью несметного числа твоих рабов! Да причем таких, как чтецы, писцы, домоправители, архитекторы, и строители, и пробирщики серебра, за обучением которых ты усердно надзираешь сам, давая нужные указания.
Лукулл знал, откуда началось неимоверное богатство Марка Лициния Красса. Знал и Красс, что Лукулл все знает, но это ничуть не смущало его.
Разве чист сам Лукулл?
Митридат грабил скифов, народы Кавказа и Понта, Тигран — иберов, албан, местных греков, арабов и прочих; Лукулл, в свою очередь, ограбил Митридата и его союзника Тиграна.
Одно оправдание — он взял добычу в честном бою…
— Итак, ты богат! Ты первый и самый сильный среди многих. Ты славен. Чего бы еще тебе хотелось? В твои-то годы?
Красс, которому было уже под шестьдесят, а выглядел он старше своих лет, скользнул по румяному от вина лицу собеседника неодобрительным взглядом.
— Я еше не стар, — проворчал он, угрюмый, не по-хорошему бледный. — И мой круг побед еще не завершен.
— А! — воскликнул со смехом Лукулл. — Тебе все грезится военный триумф! Но разве буйный Спартак сокрушен не твоими руками?
Красса будто по лицу ударили, как он ударил когда-то сенатора Анния. Лукулл издевается над ним! Велика честь — слыть победителем беглых рабов. Сенат отказал ему даже в малом, пешем триумфе, называемом «овацией», сочтя его постыдным и неуместным.
— Но и твой поход, Лукулл, на Митридата с Тиграном был всего лишь детской забавой! — распалясь, уязвил он хозяина дома.
— Да! — согласился веселый Лукулл. Он захмелел. Ибо пил вино по-солдатски, не разбавляя водой. И вновь перешел на вульгарный язык легиона: — Эти морды, понтийцы, каппадокийцы, армяне… я их колошматил и драл как хотел!
…Когда я вывел против несметной оравы Тиграна двадцать четыре когорты, всю нашу конницу, тысячу пращников — у них там, как мне потом рассказали, начались веселые шутки и похвальбы, угрозы на азиатский лад. Изощряются, знаешь, в насмешках над нами. Потехи ради мечут жребий, кому что достанется из добычи, когда они нас разнесут в пух и прах. Каждый ничтожный царек лезет к Тиграну с мольбой, чтобы тот доверил все дело ему одному, а сам сидел на холме, пил вино и глядел, как армяне нас будут… Хе-хе. Самому Тиграну тоже захотелось показать себя изящным остроумцем. И он брякнул про нас: «Зачем они здесь? Для посольства ради переговоров о сдаче — их много, для войска — мало». Ха-ха-ха! И впрямь остроумно, да?
Но вот я им врезал как следует, и не до смеха стало храбрецам! Даже хвастуны иберы, которые у них считаются самым геройским племенем, бросили копья и разбежались, визжа со страху.
Тут засмеялись мы. Над собою. От того, что достали из ножен мечи. Когда всех можно было просто разогнать пинками. Мы уложили их сто тысяч пеших, из всадников не уцелел почти никто. У нас было ранено сто человек, убито пять. Столько добра захватили… бык стоил в лагере драхму, раб — четыре. А всю прочую добычу солдаты вообще ни во что не ставили. И либо бросали, либо жгли…
— Но ты, — сказал Лукулл уже трезво, без смеха, намерен идти, я слыхал, на парфян? Парфяне, знаешь, не армяне. И армяне уже не те. Ибо не те времена.
— Все равно, — зевнул Красс.
Он заскучал. Захотелось домой. Если б Лукулл оставался серьезен от начала до конца беседы, Красс мог бы, пожалуй, задуматься, стоит ли… Но смех Лукулла — простой, хвастливый, человеческий, отнюдь не дьявольский — успокоил его.
Что смог беспечный Лукулл, сможет и осмотрительный Красс. И даже больше! Он повторит поход Александра Великого. И пойдет еще дальше. Александр не достиг так называемых «серов» и «фаунов», упомянутых в его жизнеописаниях. Красс достигнет. Он выйдет к океану.
Не те времена? Блажь. Время само по себе ничто. Эпоху делает человек. Такой, как Марк Лициний Красс.
Он уже видел, как во главе стальных легионов, блистающих орлами, стоит у лазурного южного моря и теплые волны нежно омывают его усталые ноги. Над головою шумят на ветру высоченные пальмы, ряды пальм синеют над белыми кромками низких островов…
Затем, в ликующем Риме, — великий триумф. Все триумфы, которые справлялись прежде, покажутся после него пустяковой игрой расшалившихся на улице школьников. О них перестанут даже упоминать.
Он проведет по Священной улице в золотых цепях слонов, верблюдов и других диковинных животных, полосатых, пятнистых, обитающих в далеких странах. И погонщики, белозубые, черные, в белых тюрбанах и пестрых набедренных повязках, будут весело играть на своих варварских инструментах. Он прогонит за ними по десять тысяч обнаженных рабов и рабынь, черных и желтых. И провезет на помостах из красного дерева гигантских восточных идолов из червонного золота.
Помпей и Цезарь, которых за их военные успехи ставят сейчас выше Красса, будут служить у него в центурионах! Вот когда он им припомнит все. Какие почести… Сколько сокровищ… Он явственно слышит свой чарующий голос:
— Купи…
Нет, это не он говорит. Это Лукулл тормошит утопшего, точно муха в меду, в сладких мечтаниях Красса:
— Купи у меня раба. Раз уж ты тверд в своих далеко простирающихся намерениях. Он откуда-то из тех неведомых мест, куда ты надумал идти. Пригодится как проводник. И переводчик. Кроме того, он поэт. По духу.
— Поэт? Значит, человек никчемный.
— Ну! Я сам поэт. Он может ярко описать твой славный поход с первого дня до последнего. Я захватил его у Тавра в составе парфянского посольства к Тиграну.
— Грек, сириец?
— И то, и другое. К тому же еще иудей. Армянин. Сер и фаун. И вдобавок — араб, перс, индиец, согдиец, бактриец. И, может быть, скиф. А также исседон. (У Красса глаза полезли на лоб от такого обилия этнических названий.) Ибо нет, — продолжал восхищенный Лукулл, — языка на Востоке, которого он не знает. Он и латынью владеет не хуже нас с тобой. Если не лучше. Но, учти, обойдется недешево.
— Во сколько?
— В пять тысяч.
— Ого!
— Он стоит вдвое дороже! Но так уж быть, уступлю тебе как другу…
— Как его зовут?
— Пройдоха Доссен, болтун Буккон и дурень Макк, — перечислил Лукулл потешных героев ателлан — уличных веселых представлений. — И вообще — Мормог, что, как тебе, конечно, известно, по-гречески значит «пугало».
— Известно, — криво усмехнулся Красс. — Хорошенькое же чудо ты хочешь мне подсунуть!
— Купи! Не пожалеешь. Он человечек забавный.
— Я подумаю.
* * *
В благодатном Риме встают рано.
— О Веста-охранительница! — с испугом взглянула Эмилия сквозь световой люк крытого двора на осеннее черное утро. — Что сулит новый день? — Женщина с тревогой зачерпнула кувшином дождевой воды из каменного чана, сооруженного в середине двора как раз под квадратным отверстием в крыше.
Но когда ее дочь раздула огонь в жаровне с древесным углем, и сама Эмилия, засветив плошку, взялась за ручку домашней мельницы, и в тесном дворе раздался привычный шершавый звук легкого жернова, она успокоилась. Все идет как обычно.
И к тому времени, когда проснулись младшие дети, мать с дочерью успели намолоть пшеничной муки, замесить тесто с лавровым листом для аромата и с отрубями — для припека, придать крутому тесту округлость, посыпать солью и поставить, накрыв миской, в сковородке на раскаленную жаровню. Перед этим Эмилия пальцем провела по нему две, накрест, борозды: одну «четвертушку» горячего хлеба на двоих получали сорванцы, которым настала пора в школу бежать…
— Отец оставил мне югер[1] земли и хижину эту. — Старый Корнелий кивнул через плечо на сплетенную из ивовых прутьев перегородку. — Ты слышишь, мой сын Фортунат? В первой войне с Митридатом я два года ходил в простых солдатах; на третий год, за сметливость и стойкость, Сулла сделал меня младшим центурионом десятой когорты. Уж мы показали этим хвастливым грекам в Афинах! Век не забудут.
Гней Помпей назначил меня третьим центурионом первой когорты. Первой, учти! Я был в Галлии с Юлием Цезарем, пока не ранило в ногу. Он возвел меня в звание уже второго центуриона первой когорты. Тридцать четыре раза награждали меня полководцы за храбрость! Я получил шесть гражданских венков — вот они, висят перед тобой, запыленные, давно иссохшие. Я проливал свою кровь за великий Рим! Но у меня все тот же югер земли…
Сын внимал ему терпеливо. Все это он слышит не первый раз. Старик скажет сейчас, как обычно: «Эх! Нам бы с тобой пять югеров доброй земли…» Мечта о земле у него — как болезнь.
— Эх! Нам бы с тобой пять югеров доброй земли, — вздохнул Корнелий и зачерпнул хлебной коркой из миски «моретум» — кашицу из соленого твердого сыра, перетолченного вместе с разными травами, пахучими, острыми, и разбавленного оливковым маслом и уксусом.
«Сейчас спросит, не найдется ли немного вина. Хотя и знает, что вина у нас давно уже нет».
— Не найдется ли немного вина? — уныло спросил Корнелий.
И махнул рукой. Откуда у них быть вину? А без него соленый «моретум»… Тьфу! Разве это еда для солдата? Он давно испытывал мясной голод, ночами долго не мог уснуть, вспоминая жирных галльских быков, сирийских овец, греческих коз, огромные куски сочного мяса, зажаренного на походных кострах…
Солдат, как поэт, живет припеваючи, когда получает вознаграждение за нелегкий труд; но длительное время между наградами он довольствуется малым, даже впадает в нищету и бедствует, хотя и не швыряет денег, как поэт, направо и налево, — это человек бережливый. Чтоб заработать новую сумму, поэт опять берется за стило, солдат — за меч. Если у поэта еще не усохло, подобно старому венку, воображение, а у солдата — его мужество.
— Я схожу на Форум, а ты начинай копать участок, — сказал он сыну. — Послушаю, что говорят. Может, хоть на сей раз… Дай мне асс
[2]
— обратился Корнелий к жене.
Она испуганно сунула руку в передник, долго рылась в кармане дрожащей рукой и выудила медную монетку.
— Последний, — протянула она к нему ладонь с монеткой. — Я хотела купить горсть бобов к обеду…
Корнелий тупо уставился на ее шершавую ладонь. Асс, темный, красноватый, казался на ней почерневшей кровавой мозолью. Он взглянул на бледную тихую дочь и не взял.
— Ладно, купи бобов.
«Сейчас скажет: копай».
— Копай, — вновь сказал Корнелий сыну. — Рабов у нас нет, все нужно делать самим. Юпитер! Чем мы лучше рабов?
И это он говорил уже не раз. Фортунат, стиснув зубы, неохотно пошел в чулан за мотыгой.
О боже! Неужто ему, как и отцу, суждено до преклонных лет черпать «моретум» коркой грубого, с отрубями, крестьянского хлеба? И до последних дней своих мечтать о жалких пяти югерах земли?
Корнелий, вжимая от сырости голову в плечи, вышел к своему земельному наделу позади жилья. Хорошо ухоженный, строго прямоугольный участок заботливо обнесен ровной каменной оградой. Сто двадцать пять локтей в длину, сорок четыре — в ширину. Земля черна от недавних дождей, и на черной земле бледной свиной щетиной торчит стерня.
Один югер. Попробуй прокормить с него шесть человек! Еще ведь и сына придется женить, и дочь выдать замуж. Какими печальными глазами она проводила отца…
Корнелий, чуть хромая, подступил к большому камню у входа на участок.
— О Юпитер, благой и великий! — И чтобы молитва дошла точно по назначению, иначе она потеряет силу, он сделал оговорку, которая должна была его оберечь от возможной ошибки: — Или каково бы ни было имя, угодное тебе. Я, старый солдат Корнелий Секст, — он ударил себя в грудь и повторил вразрядку, дабы божество получше запомнило: — Кор-не-лий Секст, — прошу тебя, о всемогущий: дай мне пять югеров земли! — Он растопырил пальцы на правой руке и показал их холодному камню, затем наклонился и прикоснулся ладонью к сырой земле. Чтобы у бога не оставалось сомнений, чего просит старый солдат Корнелий Секст. — Иначе, ты видишь, мне худо. Жертвую тебе, о мудрый, пять голов.
Подразумевалось, что он жертвует богу пять голов скота. Но поскольку скота у Корнелия не было, старик, достав из-за пазухи, положил, с молчаливого согласия доброго божества, на мокрый камень пять чесночных головок…
В груди у него потеплело от надежды.
И потащился Корнелий, опираясь на палку, с этой надеждой по грязной раскисшей дороге к Тибру. Нес ее бережно в себе, как чашу с горячей водой, боясь накренить, расплескать и обжечь нутро разочарованием: осторожнее припадал на ногу, выбирал, где ступить, и, весь занятый ею, не глазел по сторонам.
Не смотрел на редких прохожих, проезжих, — они ему ни к чему.
Не смотрел на деревянные или грубокаменные, кое-как сооруженные хижины под соломенными крышами, — они давно привычны. Лучших тут нет, а на белые колонны богатых вилл, что виднелись в пасмурной мгле на дальних холмах, и вовсе незачем глядеть. Как на звезду в небесах — красивую, яркую, но, хоть умри, недоступную.
Единственное, мимо чего он не мог пройти равнодушно, ибо надежда его относилась к ним, — это земельные наделы близких и дальних соседей.
Чаще всего попадались наделы в югер, как у него, а то и меньше. И он с холодным удивлением, без сочувствия, думал, как и чем перебиваются их многодетные владельцы.
Но иногда, справа или слева от ухабистой, в мутных лужах дороги, встречались и хорошие поля. Везет же иным: Корнелий жадно, с яростной завистью, заглядывал через мокрые ограды на огромные участки в пятнадцать, двадцать, а то и тридцать полных югеров…
Ему бы еще три-четыре югера доброй земли! Но каждая пядь земли в окрестностях Рима стоит чудовищной суммы. А Корнелий Секст — не Марк Лициний Красс…
С шеста над оградой, колеблясь от ветра, ему участливо кивало черное пугало. Да, приятель. Вот я торчу здесь, ворон пугаю, а сам даже с места сойти не могу… И Корнелий Секст, обычно не страдавший избытком воображения, почему-то сейчас показался себе таким же черным беспомощным пугалом.
Остыла надежда на сырой холодной дороге к благословенному Тибру.
Корнелий угрюмо взглянул на отвесный обрыв Капитолия, подступающий с той стороны к реке. Его подножие утопало в тумане, что плыл, клубясь густыми клочьями, над водой и далее, над Марсовым полем, — оно казалось отсюда огромным облаком, белым и низким.