Солнце быстро скрывалось за нигерийской границей, проходившей неподалеку, за ущельем. Оно окрашивало весь этот сказочный древний мир в теплые, золотистые тона.
Как ни редки в этих местах туристы, а уже успели породить мелкий промысел. Чуть свет у лагеря, где мы остановились, появились деревенские мальчишки, выступавшие в роли «экскурсоводов» и предлагавшие «сувениры» — изделия деревенского кузнеца. Моим «гидом» стал Жозеф, милый мальчуган одиннадцати лет, начавший свою «работу» с того, что отогнал прочь конкурентов, а мне вручил бумажку, на которой было написано его имя и адрес его школы. Поглядев на меня своими блестящими круглыми глазами, он, в свою очередь, осведомился, откуда я:
— Из Москвы? Это в соседней Нигерии?
Жозеф учился в миссионерской школе, и, видимо, там географии уделяли не слишком много внимания.
Мальчишку все знали и везде принимали гостеприимно. Я видел, как крестьяне камнями укрепляли барьеры, поддерживающие их миниатюрные террасы-поля. В домах на стенах висели почерневшие буйволовые щиты, они были заброшены и медленно истлевали. Под щитами лежали выкованные местным кузнецом мотыги из кричного железа, которыми всё еще обрабатывают землю. В руках женщин, готовивших пищу, были ножи, также вышедшие из деревенской кузни. Посуду составляли либо глиняные горшки, либо калебасы с выжженным на них узором. Их привозили с рынков на нигерийской стороне границы.
Все, что нужно крестьянину, он либо изготавливал сам, либо выменивал на соседнем базаре. Была ли его бедность результатом разорения? Его хозяйство зижделось на крайне примитивных орудиях, впрочем достаточных, чтобы удовлетворить его весьма ограниченные потребности. Если не было засухи или иного стихийного бедствия, семья крестьянина могла не бояться голода.
Свои запасы зерна крестьянин складывал в амбары. Это тщательно вылепленные из земли цилиндры, диаметром в метр или чуть больше, установленные на деревянных или каменных столбах и прикрытые сверху конусовидными крышками из плетенной в два-три слоя соломы. Туда ссыпается вымолоченное зерно сорго, длинные красные шишки которого во время уборки урожая грудами сваливаются на небольших, плотно утрамбованных токах здесь же у дома.
Кто-то сообщил, что в соседней деревне происходит праздник быка. В жертву предкам племени должны заколоть быка, до этого три-четыре года «выдерживаемого» в глубокой яме. За обрядом жертвоприношения ожидались танцы и веселое пиршество, на котором мясо жертвенного животного распределялось между всеми собравшимися сородичами.
Это звучало заманчиво. Хотя день уже клонился к концу, а деревня была довольно далеко, заторопились все приехавшие в Румсики журналисты. Кто же, действительно, откажется посмотреть на «подлинную» Африку? Увы, мы опоздали. На горной тропе нам встретились несущие куски мяса путники, возвращающиеся с гуляния. Мы с трудом пробирались по обрывистой тропинке, пока не оказались среди лепящихся одна к другой каменных хижин, где нас сразу же окружили гостеприимно улыбающиеся люди.
Один старик держал в руке калебасу с деревенским сорговым пивом, крепким, быстро бьющим в голову напитком, и шутливо убеждал нас разделить с ним и его односельчанами трапезу. Мой спутник, французский журналист, явно вспомнил пугающие рассказы местных врачей и, смущенно улыбаясь, объяснял на французском, что обычно ужинает позднее. Видя его растерянность, собравшиеся крестьяне покатывались со смеху. Взаимное непонимание было полным, что, впрочем, никому серьезно не мешало.
Об этом эпизоде можно было бы не вспоминать, если бы, выбравшись из кольца крестьян и из деревни, мы не увидели в тени одинокого дерева двух монашек — сестер милосердия. К ним тянулась длинная очередь ребятишек, мужчин и женщин. Мы подошли. Оказалось, что сестры милосердия делали крестьянам прививки от оспы. Для них деревенское празднество было удобным в том отношении, что сюда собирались люди со всей округи. Эти женщины приехали в Камерун на несколько лет. Одна была уроженкой юга Франции, вторая — Бретани, и обе происходили из крестьянских семей. О своей работе они говорили спокойно, без пафоса, ни на минуту не переставая делать свое дело.
В моей памяти эта встреча связывается с еще одним впечатлением. Двумя днями позже, в горах Центрального массива, словно беспорядочно сложенных гигантами из отдельных кусков черного базальта, я на два часа стал гостем работающего здесь учителя. Его школа представляла собой домик-лепянку под соломенной крышей. Ни двери, ни стекол в окнах, а вместо нарт — высокие валы плотно утрамбованной земли, на которых и сидели школьники. В руках полуголых ребятишек были маленькие грифельные дощечки. Когда я приехал, шел урок арифметики, и на дощечках были написаны упражнения на сложение и вычитание.
Бедность кругом страшная. И все-таки это была школа! Завершив урок, учитель, молодой южанин, живущий здесь вместе с семьей, рассказывал, как трудно было его ученикам, которые не имели ни учебников, ни тетрадей, ни чернил, ни ручек. Их семьи были слишком бедны, чтобы позволить себе подобную роскошь. Учитель говорил, что желание знать у большинства ребят было очень сильным. Многие прибегали в школу за пять — семь километров.
— Жаль, что мало кому из них удается продолжить образование, — заметил он, поглаживая по головам жмущихся к нему детей. — Их энтузиазм был бы нужен стране…
В тени «дерева совета»
Ашантийская деревушка Мампонг у дороги, ведущей к Кумаси, располагала начальной школой, церковью и рынком. Она служила поэтому центром притяжения для десятков других, более мелких поселений, разбросанных по окрестным, в сыром и темном лесе, холмам.
Дорога на Кумаси шла между больших, низких домов под красными от ржавчины крышами из гофрированного железа с открытыми внутренними дворами, где готовилась пища, стиралось и сушилось белье, играли дети. В каждом таком доме проживала группа связанных между собой узами родства семей.
У потрескавшихся глиняных стен росли папайи с кружевными, узорчатыми листьями и напоминающими дыни плодами. Кое-где перед домами, на козлах были растянуты маты, на которых провеивались коричневые, почти черные бобы какао. В окрестных деревушках было немало посадок шоколадного дерева.
Учитель Кофи Ачимпонг принял меня в своем доме, рядом с деревенской школой. Он с полуслова понял мои вопросы о новых веяниях в жизни крестьянской общины.
— И старейшины и деревенская знать попытались использовать давние порядки в целях собственного обогащения, — говорил Кофи Ачимпонг. — Они заставляли крестьян увеличивать традиционные подношения по случаю общинных праздников, стали взимать денежные поборы за выделяемую в пользование молодых семей общинную землю.
Мы провели вдвоем вечер. Деревенский учитель рассказывал, что резко возрос традиционный выкуп за невесту. Он объяснял это тем, что женский труд в земледелии приобрел большее значение, чем имел прежде. Молодежи стало труднее основывать собственную семью, заводить свое хозяйство.
— Никогда в деревне не было такой вражды между людьми, как сейчас, — говорил Кофи. — Никогда раньше дети не поднимались против родителей, младшие — против старших, рядовые общинники — против вождей. Теперь дня не проходит без распрей.
В этой связи мне вспомнились наблюдения, высказанные французским африканистом Жаном Сюрэ-Каналем в книге, посвященной Гвинейской Республике. Рассказывая о прогрессивной политике правительства этой страны, он писал: «Разлагаясь под воздействием распространяющихся товарных отношений и денежной экономики, традиционные структуры стихийно уступали место обществу мелких производителей, работающих на рынок, — крестьян, торговцев, предпринимателей. Эта эволюция, естественно, порождала дух индивидуализма и рвачества в полном противоречии с общим и национальным интересом, на котором хотела упрочиться новая экономическая система… Могут ли противостоять этому губительному индивидуализму старый африканский коллективизм и его мощные остатки, сохраняющиеся в общественной психологии?»
Подобные явления прослеживались не только в Гвинее. В сущности, повсюду в Тропической Африке распространялся этот дух индивидуализма.
Но был ли этот процесс только отрицательным? Думается, что, разрушая архаичные общественные порядки, он создавал предпосылки для дальнейшего освобождения и человека и его сознания. Не он ли привел в конечном счете к возникновению мощных антиколониалистских движений? Не его ли воздействие подталкивало вперед развитие африканского общества и в эпоху независимости?
Вероятно, ломка старых порядков шла бы еще энергичнее, еще быстрее, если бы не несколько факторов, притуплявших остроту внутренних противоречий в крестьянстве. Так, прочность общинных принципов землепользования, не допуская перераспределения земли, препятствовала как полному разорению самых бедных, так и обогащению самых богатых. Уход из деревень наиболее энергичных, наиболее недовольных существующими отношениями юношей и девушек парализовал борьбу против древних, закреплявших господство стариков и племенной знати структур. Свое притупляющее влияние оказывало и воздействие на общественную борьбу архаичного мировоззрения, которое далеко не утратило давней силы.
Среди красных холмов Мадагаскара
Дорога от Таматаве, этого важнейшего порта Малагасийской Республики, к курортному местечку Фульпуэнт шла вдоль берега Индийского океана. Справа тянулась узкая полоса песчаных дюн и ряды невысоких, наклонившихся в сторону океана кокосовых пальм, а слева волнами бежали холмы, на крутых склонах которых были разбросаны «деревья путешественника», увенчанные пучками широких и длинных, образующих гигантский веер листьев. В их пазухах всегда есть вода, которой может утолить жажду измученный дорогой путник.
Деревни были редки и ничем не напоминали селений Центрального Мадагаскара. Вместо высоких, часто в два этажа, глинобитных либо кирпичных домов, под острыми черепичными крышами, которые встречались в окрестностях столицы Малагасийской Республики — Антананариву, местный крестьянин строил из пальмового листа и длинных, тонких жердей хижины-шалаши. Они словно висели над самой землей, поддерживаемые десятками вбитых в песок столбиков. Видно, многовековое соседство с океаном научило крестьянина и тому, как защищаться от влаги, которая в прочном глинобитном здании все разъела бы гнилью, и тому, как спасти свой скарб от волн, которые в сильный ветер перехлестывают через дюны.
На юге Ганы, в дельте реки Вольты я видел похожие деревни. Они также прятались в пальмовых рощах среди песчаных дюн. Помню, и тогда меня восхитило умение крестьянина-африканца приспособить свой быт к труднейшим условиям жизни. Но одновременно я был удивлен глубокой архаичностью этих приморских деревушек. Время словно прошло мимо сплетенных из пальмовых листьев, вросших в песок жилищ.
В поездке из Таматаве в Фульпуэнт меня сопровождал чиновник из министерства иностранных дел — молодой экономист с европейским образованием. Я спросил его, как он объясняет, почему рядом с большим морским портом, где ключом бьет жизнь, сохраняются деревни, быт которых неподвижен и застоен.
Мой спутник словно ждал такого вопроса.
— Малагасийский крестьянин глубоко консервативен, — заговорил он. — Он упорно держится за верования, которые века назад принес с собой на Мадагаскар после долгих странствий через Индийский океан с островов современной Индонезии. А религия предков учит, что подлинная жизнь начинается лишь после смерти. И вот малагасиец больше денег тратит на сооружение богатых склепов для покойников, чем на улучшение собственного жилища. Он равнодушен к тому, что мы называем прогрессом.
Я не стал спорить с мнением моего спутника, которое он высказал как дипломат, а не как экономист. Было слишком очевидно, что ему трудно касаться подлинных причин застойности местной деревни. Эти причины имели политический характер, вокруг них велись жгучие споры, причем часто под вопрос ставилось само отношение тогдашнего правительства республики к крестьянству. Никто из участников полемики не сбрасывал со счетов влияния, действительно серьезного, традиционных верований на быт деревни, но были крайне редки и утверждения вроде тех, что я услышал от сопровождавшего меня дипломата-экономиста. Нет, малагасийский крестьянин отнюдь не равнодушен к прогрессу.
От Анцирабе, тихого провинциального городка, славящегося своими минеральными источниками, к деревне Сахациху вела пыльная проселочная дорога, становящаяся непроезжей после первого же дождя. Она извивалась по склонам уходящих за горизонт холмов. Невысокие деревья были видны только у далеко разбросанных по степи крестьянских домов под крутыми черепичными крышами. Там, где дождевые потоки смыли травяной покров, проступала багровая, словно запекшаяся кровь, земля. Холмы казались израненными, да они и были изранены эрозией — непрекращающимся натиском дождей и ветра.
Кое-где у дороги встречались небольшие стада коров — мелких, худых, с неожиданно массивными, широко раскинутыми рогами. Один из пастухов жестом руки остановил пас и, подойдя к машине, попросил у шофера воды. Его черное от загара, все в глубоких морщинах лицо было полузакрыто полями соломенной шляпы.
— Чье стадо он пасет? — спросил я через шофера.
— Свое, — не без гордости ответил пастух.
— Сколько же голов в его стаде?
— Шесть быков и тринадцать коров.
Мне вспомнилось, что говорил мне в Антананариву знакомый агроном. Он жаловался, что крестьянский скот малопродуктивен:
— Его содержат не потому, что молоко коров будет продано, а на быках можно пахать и боронить. И молока крестьянин не продает, и плуга с бороной не знает. Скот в его глазах ценен сам по себе, как символ зажиточности, богатства.
Со сходной картиной мне довелось несколькими годами раньше столкнуться в Гвинее среди скотоводов фульбе плато Фута-Джаллона. Но там положение резко изменилось, как только крестьянин получил возможность с выгодой продавать своих быков. Еще в колониальные годы местные мясо и молоко появились на городских рынках, а когда цена была невыгодна, стада контрабандой перегонялись в соседнее Сьерра-Леоне.
Я попросил шофера узнать у пастуха, куда он гонит стадо. Водитель перевел, что крестьянин надеется продать двух коров на мясо в Анцирабе. Видимо, мой антананаривский собеседник не был полностью прав. А вскоре я получил и еще одно подтверждение того, что его взгляды устаревают. В деревушке Сахациху я увидел крестьян, пашущих на быках.
Сахациху трудно назвать деревней. Скорее это место, где сходятся тропинки, бегущие от одной крестьянской усадьбы к другой. Дома широко разбросаны по округе. На небольших полях выращиваются рис, арахис. К каждому дому жмутся фруктовые деревья.
Таких деревушек сотни на горном плато Центрального Мадагаскара. Одни из них беднее, другие богаче, но в общем они словно повторяют друг друга, будучи застроены одинаковыми, сходными до мелких деталей домами и окружены тем же самым холмистым пейзажем в пестрых пятнах крохотных рисовых полей. Леса здесь давно сведены, чтобы освободить землю под пастбища скоту, и выжженная солнцем голая степь зеленеет лишь в глубине долин, где десятки запруд задерживают идущую на орошение воду ручьев и речушек.
Многие на Мадагаскаре задумываются над тем, как улучшить жизнь населения таких деревень. В Сахациху крестьяне сами нашли выход из порочного круга нужды и технической отсталости. Около 30 семей деревни образовали кооператив.
Мне довелось встретиться с председателем этого кооператива Жозефом Расулуфувелу. Невысокого роста, загорелый до угольной черноты, с крепкими, мозолистыми руками, он только европейским костюмом отличался от окружавших его крестьян. Он рассказал, что кооператив пока что остается сбытовым — крестьяне сдают урожай риса, а кооператив организует его вывоз и продажу скупщикам. Кроме того, создано коллективное поле, урожай с которого идет как на оплату различных административных расходов кооператива, так и на покрытие налогов.