— А гирю-то пошто прихватил с собой?
— Какую гирю?
— Вот эту.
Отец указал в угол. Я покосился.
— С Гринькой мы, пап. Мы это…
Я усиленно задвигал руками и пощупал свои мускулы.
— Геркулесились, — с усмешкой подсказал отец.
Я молчал. Непонятное слово. Кто его знает, что оно обозначает.
— Сил, говорю, набирались?
Я поспешно закивал головой.
Отец примерил доску, взялся за пилу, ворчливо, но добродушно сказал:
— Вытянулись жеребята, а ума не достали. Все бестолковщину толчете. Нет бы матери помог. Воды бы натаскал, дрова бы вон пилили, кололи. И полезно и здорово. А то с гирей надоумились ворочаться.
Отец был в майке. Он положил доску к себе на колени и начал пилить. Пила аппетитно впивалась в доску, выплевывала густые рыжие опилки. На руках отца под кожей волнуясь играли упругие мускулы.
«Вот где силищи-то, — с завистью думал я. — Мне бы».
— Чего стоишь, помогай.
Я обрадованно смахнул с плеч пальто. Хороший у меня отец, незлобливый. Придерживая доску, спросил:
— Пап, а правда, что девчонки сильных любят? Отец засмеялся.
— Ясно, не заморышей.
Он опустил пилу и как-то подозрительно заглянул мне в лицо.
Целую неделю мы с Гринькой пилили и кололи дрова то у него, то у нас.
— Горячо взялись. Ох горячо! — тревожилась мать. — Опять жди беды.
Отец усмехался, успокаивал.
— Время приспело к работе.
Он невзначай брал меня за руку повыше локтя, озорно подмигивал.
— Копится силенок-то?
— Не очень, пап, — сокрушался я.
— Ничего. Не сразу и Москва строилась. Аппетит к еде волчий — и сила будет звериная.
«У меня-то волчий, — думал я, — а вот у Гриньки…»
Дохлый он какой-то стал и грустный. Да и то сказать — загрустишь. Из кожи лезет — старается учиться, дрова наравне со мной пилит, а по вечерам отдохнуть бы — гулять плетется. И чего он только так тянется к этой кнопке — Маринке? Не пойму. Мне так вот она ни чуточку не нравится. Черномазая какая-то, как будто неумытая всегда. А нос задирает, что твоя королева. Я бы ей давно навтыкал, чтоб не задавалась, да Гриньки боюсь. Он совсем ошалел. На одни пятерки учится.
Я, поди, тоже, наверное, полюбил Нинку-то, а ничего — даже аппетита не лишился. И по вечерам не толкусь возле ее дома, чтоб поглазеть на нее. Что она, картинка, что ли? И в школе нагляжусь. Тоска.
В субботу Гринька явился в школу с распухшим носом.
— Нагулялся, — попрекнул я его, как только он сел за парту.
— Прихватило малость, Сань.
— Как следует, Гринь.
— И заметно?
— Сказал! Как головня горит. Сунь в воду — зашипит.
— И блестит, Сань?
— Блестит, Гринь, как хромовый сапог начищенный.
— Это мать сметаной намазала.
Гринька плюнул на обшлаг рукава, потер им нос.
— А сейчас?
— Как и было.
— Не везет мне, Сань.
— Не больно везет, Гринь.
— Разлюбит она меня.
— А уж полюбила?!
— Пора бы, Сань. Я ее вон как долго люблю.
— А меня Нинка, наверно, еще нет. Да, Гринь?
— Рано еще. Да ты и плохо любишь, Сань.
— А отколь она знает?
— Чует.
— Нужна она мне, квашня.
Я отодвинулся на край парты, открыл учебник.
В класс вбежала Маринка, а за ней, переваливаясь, как утка, с боку на бок, вошла Нинка. Зеленая косынка съехала на шею и висела хомутом. Портфель, набитый до отказа книгами, не закрывался, и она несла его, обхватив руками.
При их появлении Гринька оживился, но тут же погас. Вспомнил о своем корявом носе, отвернулся к окну. Однако это его не спасло. Поравнявшись с нашей партой, Маринка остановилась, съязвила:
— Здравствуйте, синьор помидор!
Гринька зарделся. Я подумал, что он подскочит и треснет Маринке, а он, стыдно говорить-то, опустил голову и промямлил:
— Здравствуйте.
Нинка фыркнула, закрыла лицо портфелем, подтолкнула подругу в плечо.
Я, хоть и сердитый был на Гриньку, а и то не стерпел.
— Проваливай!
— А с тобой, стрелец, не разговаривают.
— Ну! — Я угрожающе сжал кулаки.
По коридору школы тревожно заметался звонок.
В середине урока с задней парты, посмеиваясь, мне передали записку. Я развернул ее и сцепил зубы.
На чистом листе нарисована длинная, как жердь, фигура с уродливым красным носом, а рядом с ней маленький рыжий человечек с огромным самопалом.
Подпись: «Боярин Гринька и его слуга — оруженосец Санька.
С приветом. Передайте дальше».
«Вот гадюка, — думал я, — человек из-за нее жизни не рад, а она смеется. Ну погоди, добахвалишься. Проучу я тебя».
Отдал записку Гриньке. Он посмотрел и заулыбался. Как же, узнал любимый почерк. Совсем свихнулся человек.
В перемену я подстерег Маринку в коридоре. Затолкал ее й раздевалке в темный угол, схватил за косички.
— Попалась, пигалица.
— Угу, Сань, попалась, — шепнула Маринка. Я опешил.
— Вот дам по уху.
— За что?
— Потом разберешься. Ты Гриньку любишь?
— Я?..
— Да, ты?
— Его Нинка любит.
— Нинка?!
Я сжал в кулаках косички и потянул. Маринка искривилась от боли.
— Ты что, сдурел? Пусти.
— Полюбишь Гриньку?
— Я?.. Ой!
— Полюбишь?
Маринка вдруг твердо подняла голову.
— Нет!
— По-о-олюбишь, — прошипел я и потянул за косички сильнее, — а Нинка пусть меня любит.
— Саня…
Мы вас так поделили. Маринка заплакала. Я растерялся. Разжал кулаки.
— А еще городская тоже… Маринка убежала в класс.
Я постоял с минуту в раздумье, сунул руки в карманы и, беззаботно посвистывая, направился следом за ней. По дороге невзначай треснул по щетинистому затылку первоклашке и как ни в чем не бывало уселся за свою парту.
Маринка хныкала.
А Гринька… у-у-у… набычился. Обводил класс злыми глазами. Покосился на меня.
— Ты?..
Я сделал озабоченный вид. Полез в парту за книгами, небреж-по ответил:
— Нет, Гринь, не я. Она, как овца безголовая, неслась по коридору и наскочила на угол.
— В коридоре, на угол?
— Может, и не на угол. Я уж не помню.
Маринку вызвали к доске. Она вытерла глаза кружевным платочком и встала.
— Я не подготовилась сегодня, Вера Петровна. Учительница поставила в журнале точку, сказала:
— Тогда попросим Палкина.
Гринька вылез из-за парты, вытянулся, нахмурил брови.
— Я тоже не подготовился.
— Странно, — проговорила Вера Петровна.
«И ничего странного, — подумал я. — Маринка не пошла отвечать — глаза заплаканы и щеки красные, в слезах, а Гринька в солидарность с ней. Упади она случайно в огонь, и он прыгнет туда же. Ненормальный да и только».
— Щепкин, — оборвала мои размышления учительница. Меня словно током прошибло. Я вскочил так резво, что в ногах
хрустнуло. Заморгал ресницами.
— Иди.
— Куда?
— Отвечать.
— Да я… У нас, Вера Петровна, корова отелилась. Позади меня кто-то хихикнул, я даже не обернулся.
— Садись. Это что, заговор? Останетесь все трое после уроков, а сейчас перейдем к новому материалу.
Я насупился. Оставаться в школе дополнительно не входило в мои планы. Отцу, как бригадиру, выделили на сегодня легковую машину, и он обещал взять меня с собой в районный центр.
«Покатался, — негодовал я, отчужденно поглядывая на Гриньку. — Знает, а не ответил. Один-то я бы схватил двойку и порядок. А тут вот страдай из-за них».
— Сань, — шепнул мне Гринька.
— Что?
— Это ты здорово, о корове-то. — Как уж вышло.
— Ты настоящий друг, Сань. Поддержал.
— А что мне оставалось?
— Уйдут все, в догонялышки поиграем. Обрадовался.
— Все равно дома делать нечего.
— Мне есть чего.
— А ты возьми да убеги, Сань. Я не ответил.
Я понял Гринькин замысел. Он желает спровадить меня и остаться с Маринкой вдвоем. Я лишний теперь. Был друг и нет его. Эх, жизнь!
— Конечно, убегу, что я, дурак, что ли.
— А я скажу, ты в больницу ушел, ага?
— Не поможет, все одно взгреют.
— Поможет, Сань, не бойся.
В посиделках
Напрасно Гринька радовался чужой беде. Ему тоже не посчастливилось.
Он мне рассказывал потом.
Маринка-то ушла. Ее Вера Петровна домой отпустила, а он… два часа скитался по пустой школе — гонял из угла в угол зеленую тоску. А потом один-одинешенек домой топал. И дома неприятность. Мать веником огрела. Догадалась, что его после уроков оставили. И пригрозила, что о гулянье сегодня пусть и не думает.
А это похуже веника. Он мечтал вызвать вечером Маринку на улицу.
Так ему и надо. Променял друга на девчонку!
— Мам, нам на завтра уроков не задали, — с робкой надеждой простонал Гринька.
— И не клянчи, не пущу.
Гринька сел за стол и нахохлил над книгой взъерошенную голову. Рассчитывал, что такая поза растревожит сердце матери. Но мать гладила белье и не обращала на него никакого внимания.
Гринька посидел-посидел — надоело. Видит, что из этого сидения ничего путного по получится. Решил задобрить мать. Оделся. Натаскал в кадку воды, наколол дров, расчистил вокруг дома дорожки, почистил в коровьем хлеву, покатал на санках сестренку, намыл полный ведерный чугун картошки и попросил:
— Мам, я погуляю?
Мать улыбнулась. Еще бы! Столько переделал человек — улыбнешься. Если бы я так поработал, меня не только гулять, отпустили бы хоть на край света.
— Я немножечко, мам?
— Ты что пристал, как банный лист?
Но Гринька понял, что мать уже не сердится, и поднял воротник.
— Нос-то прикрой. Совсем отморозишь. Девчонки любить не будут.
От таких слов Гриньку в пот бросило. Он поперхнулся и закашлялся.
Мать взглянула на него с тревогой — не простыл ли? Но Гринька не дал ей опомниться — пулей выскочил на улицу. Ветер. Цепкий, колючий.
В поле косматым дымом стелется поземка. Возле сараев, изб паром кружится снежная пыль. На карнизах домов седыми бровями нависли тяжелые завитушки снега.
Гринька, зажав варежкой нос, прогуливался мимо окон Маринкиного дома. Прошелся раз, два, три, четыре. Ноги зябли. Стал припрыгивать.
Стемнело. В окнах вспыхнул свет. Гринька заметил на окне незамороженную полоску, взобрался на завалину, заглянул. Ничего пе видно. Верхняя часть окна не застлана снегом, но туда не дотянуться.
Спрыгнул. Потоптался. И, конечно, мечтал зайти в дом. А что сказать? Книжку попросить? Своя есть. Ладно уж. Завтра. Может, и потеплее будет. И что-нибудь придумаю. Лучше в школе скажу. Приду в школу рано-рано — раньше всех, и она, случись, придет. В классе будет еще темно, и скажу: «Марина…» — пускай смеется — скажу. Скажу, что она хорошая, что и пальто у нее хорошее, и платье хорошее, и валенки тоже.
Насчет валенок Гринька явно преувеличивал.
Валенки у Маринки были такие же, как и у всех, — валяные, черные.
«Нет, не как у всех, — спорил Гринька, — махонькие, новые. А у меня…»
Гринька угрюмо пнул потресканный ствол ветлы своим широченным подшитым валенком, сказал с презрением:
— Бахилы.
И обиженный побежал домой. Сзади звякнули пустые ведра. Обернулся. Маринкин дед шел за водой. В два прыжка Гринька очутился возле него.
— Дедушка, дай я схожу…
Дед аж крякнул от неожиданности.
— Напужал как…
— Я быстро, дедушка.
— На, коли охота.
Гринька вскинул на плечи коромысло и на всю деревню загромыхал ведрами.
«Теперь-то я ее увижу», — радовался он, подмигивая сам себе, приплясывал и напевал:
— Марина, Марина, Марина.
И вдруг замер: «А ну, как ее дома нет?.. Дома. Куда она провалилась? Погреюсь. А может, и чаем угостят».
Гринька, понятно, от счастья зажмурился. Забыл о морозе: мысленно он сидел уже за столом рядом с Маринкой и пил с вареньем чай. Варенье ему подкладывала Маринка.
— Ешь, ешь, Григорий Васильевич, не стесняйся, — подбадривал дед и улыбался. И Маринка улыбалась, и бабушка улыбалась.
А ведра на коромысле отчаянно раскачивались, вода выплескивалась, обливала Гринькино пальто, сапоги, и они леденели. Дед встретил Гриньку на крыльце.
— Вот спасибо, милый. Дай бог тебе доброго здоровья. Гринька опомнился, шепнул злорадно:
— Почаевничал, Григорий Васильич, погрел пузо — вылезай.
Потом Гринька признался мне, что всю ночь разговаривал с Маринкой во сне. И слова находил, и шутки шутил. Проснулся ни свет ни заря. Побежал в школу — в окнах домов огни не зажглись. Сидел и прислушивался к каждому шороху — ждал. Вздрагивал от каждого хлопка двери. А Маринка пришла на занятия с опозданием.
Вечером Гринька твердо-натвердо решил вызвать Маринку на улицу и поговорить с ней. О чем — он не ведал. «Вызову и придумаю», — размышлял он, шагая вдоль улицы. Но, когда подошел к Маринкиному дому, на него напала робость.
— Жалкий трус, петушиный хвост, — ругал он сам себя, — пугало огородное.
Однако вызвать Маринку так и не отважился. Толкался, толкался и придумал.
Припал к замороженному стеклу окна, начал усиленно на него дышать, чтоб оттаял небольшой пятачок и хоть одним глазом заглянуть в комнату, посмотреть на Маринку.
Представляю, как Гринька жарко дышал, будто после лыжных соревнований. Неосторожно лизнул языком железный уголок рамы и прилип. Хотел крикнуть — прилип губами. В страхе неловко взмахнул рукой. Разбил окно. Зазвенели осколки стекла.
На улицу выскочил Маринкин дед. Он сгреб Гриньку в охапку, внес в комнату, зло прохрипел:
— Окошки бить, я те покажу!
Дед ухватил Гриньку за ухо, повернул лицом к себе и растерянно икнул:
— Эээ… эк!
Гринька языком облизывал окровавленные губы:
— Я… Я… Я нечаянно. Я… к Маринке, за книжкой.
— Нету ее, милый. У Нинушки она. Мать у нее уехала в город. Домовничают, — подбежав к Гриньке, в страхе ласково лебезила бабушка и вдруг накинулась на деда. — Ты что натворил, старый злыдень? Иди в чулан, неси лекарство, да поскорей! О господи! — и метнулась к буфету.
Пока бабка стучала стеклянками, а дед ходил в чулан, Гринька исчез.
Прибежал к нам, как с пожара, запыхался. Отозвал меня к порогу, сказал:
— Идем скорее.
— Куда?
— В посиделки. У Нинки мать в городе, они домовничают.
— А пустят они нас?
— А как же, — уверенно ответил Гринька.
Он всегда был во всем уверен. И почти всегда ошибался.
Однажды пошли мы с ним с санками в лес за дровами. Наложили бревен. Хороших, много. Чуть везем, кряхтим. Довезли до речки. Спуск крутой. Я говорю: «Гринь, осторожно спускай». А он: «Сами съедут». — «Сломаются». — «А что им станет?» Пустили мы санки: а они как треснутся об лед, перевернулись — и в полынью. Ни дров, ни санок.
Таких примеров я мог бы привести уйму. Да только к чему? Гринька и на этот раз ошибся. Девчонки не пустили нас в комнату. Сколько ни дрожали мы на морозе под окнами, сколько ни грохотали в дверь кулаками, как ни клянчили, так ничего и не добились. Девчонки выходили на стук в коридор, о чем-то загадочно шушукались, приглушенно хихикали, а дверь не отпирали.
Я напоследок лягнул что было силы ногой в дверь и домой хотел было идти. А Гринька — ни в какую. Уперся как бык и не своротишь.
Погоди, говорит, да погоди. Неправда, говорит, что-нибудь да придумаем. И скумекали.
Решили забраться в дом к девчонкам через двор. За веревкой не поленились сбегали. Залезли на крышу двора, разворошили солому — проделали дыру. Заглянул я в нее — чернота, хоть глаз коли. А туда спускаться надо. Меня жуть морозом прошибла.