Пока на палубе продолжалось это представление, в каюте разыгралась сцена другого рода. Жак, следуя своей привычке, приблизился к занятому ощипыванием птицы Двойной Глотке, и на сей раз юнга, заметив неведомый доселе интерес своего приятеля к этому занятию, решил, что открыл в нем доселе неведомое призвание к работе поваренка. Двойной Глотке пришла в голову удачная идея: поменяться с Жаком ролями и, отныне заставив его ощипывать кур и уток, самому сидеть сложа руки и наблюдать, как тот действует. Поскольку Двойная Глотка принадлежал к числу тех решительных натур, у кого исполнение не отстоит от замысла, он тихонько подошел к двери и закрыл ее, затем на всякий случай вооружился хлыстом, заткнув его за пояс штанов таким образом, чтобы рукоятка торчала на виду, после чего вернулся к Жаку и сунул ему в руки утку, которая должна была утратить оперение в руках юнги, одновременно показав пальцем на рукоятку хлыста и собираясь в случае возникновения спора обратиться к этому орудию как к третейскому судье.
Но юнге не пришлось прибегнуть к подобной крайности: то ли его догадка была верной, то ли новая способность, которую приобретал Жак, казалась последнему необходимым дополнением ко всякому хорошему воспитанию, но он, зажав утку меж колен, как делал у него на глазах его наставник, принялся за работу с рвением, избавившим Двойную Глотку от каких-либо насильственных действий по отношению к обезьяне. По мере того как исчезали перья, обнажался пушок, а пушок уступал место нагой плоти, Жака все сильнее охватывал восторг, и, полностью закончив работу, он пустился в пляс, как сделал накануне у клетки Катакуа.
Двойная Глотка, со своей стороны, тоже радовался; он упрекал себя лишь в одном: что не воспользовался раньше склонностями своего приспешника; но он пообещал себе не дать остыть этому пылу и на следующий день, в тот же час, при тех же обстоятельствах, приняв те же меры предосторожности, устроил второе представление вчерашней пьесы. Успех был не меньшим, чем во время премьеры, так что на третий день, признав Жака равным себе. Двойная Глотка повязал ему свой кухонный передник и полностью доверил ему заботу об индюках, курах и утках. Жак оказался достойным оказанного доверия и через неделю оставил своего учителя далеко позади по части быстроты и ловкости.
Бриг тем временем шел подобно волшебному кораблю. Он оставил за кормой родной берег Жака, слева по борту и вне пределов видимости — острова Святой Елены и Вознесения и на всех парусах летел к экватору. Был один из тех дней, когда небо тропиков словно давит на землю. Рулевой в одиночестве стоял у штурвала, впередсмотрящий устроился на вантах, а Катакуа — на своем рее; что до остальной части команды, то каждый искал прохладу там, где надеялся ее найти, а сам капитан Памфил, заставив Двойную Глотку обмахивать его павлиньим хвостом, растянулся на подвесной койке и курил гургури. Жак, как ни странно, не стал на этот раз ощипывать свою курицу, положил ее нетронутой на стул и снял кухонный передник. Казалось, он, как и все прочие, был изнурен жарой или погружен в свои размышления. Однако его расслабленное состояние продержалось недолго. Он кинул вокруг себя быстрый и умный взгляд, затем, словно испугавшись собственной дерзости, подобрал перо, потащил его в рот, равнодушно уронил и, моргая, стал чесать бок. И вдруг одним прыжком — самый дотошный наблюдатель усмотрел бы в этом лишь простой каприз — оказался на первой перекладине лестницы. Там он еще минуту помедлил, щурясь на солнце сквозь люк, потом беспечно поднялся на палубу, словно зевака, не знающий, чем заняться, и отправляющийся искать развлечений на Итальянском бульваре.
Добравшись до последней ступеньки, Жак увидел, что палуба пуста: можно было подумать, что покинутое судно плывет само по себе. Эта безлюдность, казалось, как нельзя больше устраивала Жака: он снова почесал бок, шелкнул зубами, подмигнул, два раза подпрыгнул, в то же время взглядом отыскивая Катакуа, и в конце концов обнаружил его на его обычном месте; попутай хлопал крыльями и во все горло распевал «God save the king!». Тогда Жак будто бы перестал обращать на него внимание, устроился на бортовом ограждении как можно дальше от бизань-мачты, на самом верху которой сидел его враг, затем полез по реям, ненадолго задержался на марселях, взобрался на фок-мачту и отважился перебраться на трос, ведущий к бизань-мачте. Добравшись до середины этой зыбкой дороги, он повис на хвосте, выпустив снасть из всех четырех лап, и стал раскачиваться головой вниз, будто только за этим сюда и явился. Затем, убедившись, кто Катакуа нет до него никакого дела, Жак потихоньку приблизился к нему, притворяясь, что думает о чем-то другом, и, когда пение и радость соперника были в самом разгаре (попугай орал во всю мочь и размахивал в воздухе своими оперенными конечностями, словно пытающийся согреться кучер), прервал и его арию, и его восторги, крепко схватив попугая левой рукой за то место, где крылья соединяются с телом. Катакуа отчаянно завопил, но никто не придал этому значения, настолько вся команда изнемогала от духоты и зноя, который потоками изливало на них стоявшее в зените солнце.
— Гром небесный! — произнес внезапно капитан Памфил. — Вот это явление: снег на экваторе…
— Ну нет! — ответил Двойная Глотка. — Это не снег; это… Ах, черт!
И он бросился на лестницу.
— Ну, так что же это такое? — приподнявшись на койке, спросил капитан Памфил.
— Это Жак ощипывает Катакуа, — крикнул сверху Двойная Глотка.
Капитан огласил свое судно одним из самых великолепных ругательств, какие только раздавались на экваторе, и сам поднялся на палубу, в то время как команда, внезапно разбуженная словно от взрыва в констапельской, лезла наверх через все отверстия, какие только есть в остове корабля.
— Ах, негодяй! — закричал капитан Памфил, хватая свайку и обращаясь к Двойной Глотке. — Что же ты делаешь? Ну, берегись!
Двойная Глотка, уцепившись за снасти, взбирался по ним ловко, словно белка, но чем быстрее он двигался, тем больше старался Жак: перья Катакуа образовали настоящую тучу и падали декабрьским снегом. Катакуа, со своей стороны, увидев приближающегося юнгу, заорал еще громче, но в миг, когда его спаситель протянул к нему руку, Жак, которому до сих пор словно бы не было дела до всего происходящего на судне, решил, что достаточно хорошо справился со своей обычной работой, и выпустил из рук врага, оставив ему перья лишь на крыльях. Катакуа, совершенно помешавшийся от боли и страха, забыл, что он утратил противовес хвоста; некоторое время он порхал самым нелепым образом и в конце концов упал в море, где и утонул, поскольку лишен был перепонок на лапах.
* * *
— Флер, — прервав чтеца, сказал Декан. — У тебя хороший голос, крикни дочке привратницы, чтобы она принесла нам сливок, у нас они кончились.
VII
КАК ВЫШЛО, ЧТО ТОМ ОБНЯЛ ДОЧКУ ПРИВРАТНИЦЫ, НЕСШУЮ СЛИВКИ, И КАКОЕ РЕШЕНИЕ БЫЛО ПРИНЯТО ПО ПОВОДУ ЭТОГО СОБЫТИЯ
Флер открыл дверь и вышел на лестницу, чтобы исполнить просьбу, затем вернулся, не заметив, что Том, вышедший вслед за ним, остался за дверью. Потом Жадена, прервавшего свою историю на смерти Катакуа, попросили продолжить чтение.
— С этого места, господа, — сказал он, показав, что рукопись закончилась, — написанные мемуары сменятся простым изложением, поскольку события, о которых нам осталось рассказать, довольно незначительны. Жертва, принесенная Жаком морским богам, сделала их благосклонными к судну капитана Памфила, так что остаток пути прошел без новых приключений. Единственный раз Жаку грозила смертельная опасность, и вот как это случилось.
* * *
На широте мыса Пальмас, в виду Верхней Гвинеи, капитан Памфил поймал в своей каюте великолепную бабочку, настоящий летающий тропический цветок, с крыльями пестрыми и сверкающими, словно грудка колибри. Капитан, как мы видели, не пренебрегал ничем, что могло принести ему хоть какую-то выгоду по возвращении в Европу, поэтому он как можно аккуратнее, чтобы не залоснился бархат крыльев неосторожной гостьи, поймал ее и приколол булавкой к обшивке каюты. Среди вас не найдется ни одного, кто не видел бы агонии бабочки, кто, охваченный желанием сохранить в коробке или под стеклом милое дитя лета, не заглушил бы при помощи этого желания голос своего чувствительного сердца. Так что вам известно, как долго бьется и извивается на пронзившем ее тело стержне несчастная жертва собственной красоты. Бабочка капитана Памфила прожила так несколько дней; крылья ее трепетали, словно она сосала нектар цветка, и это движение привлекло внимание Жака, который взглянул на бабочку краешком глаза, притворившись, что вовсе на нее не смотрит, а когда капитан отвернулся, подскочил к стене и, решив, что создание такой замечательной раскраски должно годиться в пищу, с обычной своей прожорливостью ее проглотил. Повернувшись к Жаку, капитан Памфил увидел, что тот подпрыгивает и кувыркается; вместе с бабочкой бедняга проглотил острую медную булавку: она застряла у него в горле, и теперь он задыхался.
Капитан, не знавший причины, которая вызвала эти гримасы и конвульсии, подумал, что обезьяна веселится, и некоторое время забавлялся ее безумствами. Но, видя, что эти выходки не прекращаются, что голос акробата все более напоминает голос полишинеля и, вместо того чтобы сосать свой большой палец, как он привык делать после лечения, Жак по локоть засовывает руку себе в глотку, капитан заподозрил: за всеми этими прыжками скрывается нечто более существенное, чем желание развлечь хозяина. Он направился к Жаку; бедняга вращал глазами, не позволяя усомниться в природе испытываемых им ощущений, и капитан Памфил, заметив, что его любимая обезьяна определенно собирается умирать, громко стал звать доктора, и не потому, что так сильно верил в медицину, а для того, чтобы потом ему не в чем было себя упрекнуть.
От жалости к Жаку в голосе капитана Памфила звучало такое отчаяние, что на этот зов прибежал не только доктор, но все, кто его услышал. Одним из первых явился Двойная Глотка; призыв капитана оторвал его от исполнения повседневных обязанностей: в руке у него были порей и морковка, которую он как раз в это время чистил. Капитану незачем было объяснять причину своих криков, ему достаточно было указать на Жака, продолжавшего корчиться от боли посреди каюты. Все засуетились вокруг больного; доктор заявил, что у Жака кровоизлияние в мозг и что данная порода обезьян в особенности подвержена этой болезни, поскольку имеет привычку висеть на хвосте, вызывая этим, естественно, прилив крови к голове. Вследствие этого необходимо было без промедления пустить Жаку кровь, но в любом случае, раз доктора не позвали при первых признаках несчастья, он не отвечает за жизнь обезьяны. После такого предисловия доктор извлек свой набор инструментов, выбрал ланцет и велел Двойной Глотке держать пациента, чтобы не вскрыть ему артерию вместо вены.
Капитан и вся команда верили доктору, поэтому с глубоким почтением выслушали его ученые рассуждения, главный довод которых мы уже привели; лишь Двойная Глотка в сомнении покачивал головой, ибо он испытывал к доктору застарелую ненависть, и вот почему. У капитана Памфила были засахаренные сливы, которыми он очень дорожил, поскольку получил их от своей супруги. Однажды выяснилось, что количество этих засахаренных слив, запертых в особом шкафчике, сильно уменьшилось, и капитан собрал команду, желая узнать имена воров, осмелившихся покуситься на личные припасы высшего начальства на «Роксолане». Никто не сознался в преступлении, Двойная Глотка в том числе; однако прежде за ним такое водилось, и капитан, по достоинству оценив его запирательство, спросил у доктора, нет ли какого способа узнать правду. Доктор, избравший правилом для себя девиз Жан Жака «vitam impendere vero»[18], ответил, что нет ничего проще и для этого есть два верных способа: первый и более быстрый — вспороть брюхо Двойной Глотке, потратив на эту операцию семь секунд; второй способ заключался в том, чтобы дать юнге рвотного, которое подействует более или менее быстро в зависимости от того, насколько сильным будет средство, но в любом случае процедура отнимет не более часа. Капитан Памфил, склонный к умеренности, выбрал рвотное; преступника немедленно силой заставили его принять, после чего двоим матросам было строго приказано не спускать с юнги глаз.
Ровно через тридцать девять минут вошел доктор с пятью сливовыми косточками в руке: для пущей безопасности Двойная Глотка счел нужным проглотить и их, а теперь вернул против своей воли. Преступление было явно доказано, так как перед тем Двойная Глотка утверждал, что уже неделю не ел ничего, кроме бананов и винных ягод, и наказание не заставило себя ждать: виновного приговорили провести две недели на хлебе и воде, а после каждой еды ему полагалось на десерт двадцать пять ударов линьком, которые боцман аккуратно ему и отсчитывал. Следствием этого небольшого происшествия явилось, как мы уже сказали, то обстоятельство, что Двойная Глотка от всей души возненавидел доктора и с тех пор не упускал ни одного случая доставить ему какую-либо неприятность.
Итак, Двойная Глотка был единственным, кто не поверил ни единому слову из всего сказанного доктором; в болезни Жака он распознал симптомы, прекрасно знакомые ему самому: юнге довелось испытать их, когда его застали пробующим капитанский буйабес и он вынужден был проглотить кусок рыбы, не успев вытащить из него кость. Поэтому Двойная Глотка инстинктивно обвел глазами каюту, пытаясь по аналогии догадаться, какому искушению могло подвергнуться чревоугодие Жака. Бабочка исчезла вместе с булавкой; этого оказалось достаточно, чтобы юнге открылась вся истина: бабочка в животе у Жака, а булавка — в его же горле.
Едва доктор с ланцетом в руке приблизился к Жаку, которого держал Двойная Глотка, как последний, к крайнему изумлению и великому возмущению капитана и всей команды, заявил, что доктор ошибся: Жаку нисколько не угрожает апоплексический удар, но он может задохнуться, у него нет пока что ни малейшего прилива крови к мозгу, а есть застрявшая в пищеводе булавка. Произнеся эти слова, Двойная Глотка воспользовался для лечения Жака средством, неоднократно помогавшим ему самому: он стал беспрерывно засовывать обезьяне в горло лук-порей, случайно оказавшийся у него в руке, когда он прибежал на крик капитана; таким образом он с нескольких попыток протолкнул в более широкий проход застрявшее в узких путях инородное тело. После этого, совершенно уверенный в успехе операции, он посадил умирающего на середину каюты, где тот, вместо того чтобы совершать свои невероятные прыжки, какие проделывал на глазах у всей команды пять минут назад, немного посидел в полной неподвижности, словно желая убедиться, что боль действительно прошла, затем моргнул, почесал живот и пустился в пляс на задних лапах (как уже известно нашим читателям, таким способом Жак выражал высшую степень удовлетворения). Но этим все не кончилось. Чтобы нанести репутации доктора последний удар, Двойная Глотка протянул выздоравливающему морковку, которую он принес с собой, и Жак, очень любивший полакомиться этим овощем, немедленно схватил морковку и тотчас без остановок сгрыз, чем доказал, что его пищеварительная система в полном порядке и только и ждет работы. Новоявленный лекарь торжествовал. Доктор же поклялся отомстить за себя, если юнга заболеет, но, как назло, во все время пути Двойная Глотка лишь один раз, на широте Азорских островов, страдал легким несварением желудка, которое вылечил сам способом древних римлян — сунув два пальца в рот.
Бриг «Роксолана» (капитан Памфил), совершив благополучный переход, прибыл 30 сентября в порт Марсель, где капитан выгодно сбыл чай, кофе и пряности, которые выменял в Индийском архипелаге у капитана Као-Киу-Коана. Что касается Жака I, то он был продан за семьдесят пять франков Эжену Изабе, который уступил его Флеру за турецкую трубку, а тот обменял его на греческое ружье Декана.
Вот так и получилось, что Жак перебрался с берегов реки Банго на улицу Предместья Сен-Дени, в дом № 109, где его воспитание, благодаря отеческой заботе Фо, было доведено до известной вам степени совершенства.
* * *
Жаден скромно раскланивался в ответ на аплодисменты присутствующих, когда из-за двери послышался громкий крик. Мы выскочили на лестницу и увидели, что бедная дочка привратницы, почти лишившись чувств, лежит в объятиях Тома; испуганный нашим внезапным появлением, медведь пустился бежать вниз по лестнице. В ту же минуту мы услышали новый крик, еще более пронзительный, чем первый: старая маркиза, уже тридцать пять лет обитавшая в четвертом этаже, выглянула на шум с подсвечником в руке и, оказавшись лицом к лицу с беглецом, лишилась чувств. Том поднялся на пятнадцать ступенек, обнаружил открытую дверь на пятом этаже, вошел как к себе домой и попал на свадебный обед. На этот раз послышались завывания, и гости с новобрачными во главе устремились на лестницу. В одно мгновение весь дом, от подвала до чердака, высыпал на площадки, все говорили одновременно, и, как всегда бывает в подобных случаях, никто никого не слышал.