Уплетают с удовольствием шашлык широкоскулые, с монгольскими глазами, в лисьих малахаях степняки–казахи, несомненно приехавшие с Мангышлака или с Устюрта. Отрывистый джокающий говор резко отличает их от таких же широкоскулых, круглолицых, похожих на них тяньшаньских киргизов, говорящих певуче, в нос. Особняком держатся вылощенные, щеголеватые, судя по чустским тюбетейкам, ташкентцы, одетые совсем по–европейски, в черные пиджачные пары. Внимание всех привлекает необыкновенно живописная черная с сединой борода удивительно высокого, удивительно высокомерного, с аристократическим желтым лицом узбека–бухарца Заккарии Давлятманда в ярко–полосатом халате и очках в золотой оправе. Недвусмысленно морщит он нос, когда его обоняние тревожит запах кислятины овчинных тулупов и терпкого пота. Полудикий, черный от загара локаец с Кафирнигана в громоздкой чалме из красного ситца на голове, падишахом развалясь на паласе, с презрением взирает на радужные полосы одеяния бухарца. Вкрадчивые, утонченные таджики из Пянджикента с тревогой жмутся к краешку нар, стараясь не касаться медноликих горцев, своими клочковатыми бородами и козлиными тулупами смахивающих на памирских каменных козлов.
И над всеми, у самого потолка, колыхаются величественные папахи повелителей песков — туркмен. Среди них не замечается согласия. Из–под белой папахи мечут брезгливо молнии ястребиные глаза на плоскую коричневую папаху. Ибо белая папаха венчает голову аристократа из рода теке, а коричневая — простого чабана–иомуда. А рядом суровый геоклен в черной папахе разглядывает облаченую в красный шелк халата спину сарыка с таким видом, точно выбирает местечко, куда воткнуть свой такой длинный нож, каким можно вполне достать сердце верблюда.
Древние племенные счеты, кровная месть, раздоры из–за воды и пастбищ, вражда, дикая и слепая, глухо бродит в разноликой, разноязычной толпе. И только важность дела, которое привело всех сюда, заставляет их смирить свою спесь, свою необузданность.
В самом дыму за мангалом сидит толстый, полнокровный, судя по одежде, перс с асирийской смоляной бородой. С гранатово–красных сочных губ его капает луковый сок, а жирные, в драгоценных перстнях пальцы купаются в сале шашлыка, шампур с которым он цепко держит в руке. Перс смугл, здоров, карие с золотинкой глаза его светятся в ползущем над нарами шашлычном дыму электрическими фонариками. Глаза отлично видят, глаза все примечают…
Вероятно, кареглазый перс не последний человек среди сегодняшних посетителей шашлычной. Чего бы иначе Тюлегену Поэту понадобилось увиваться вокруг него ощенившейся сукой, от сосков которой оторвали щенят. Успевая зазывать, поджаривать, разносить, обсчитывать, шашлычник умудрялся в одно и то же время подсовывать персу самые соблазнительные шампуры, гладить его по спине, отгонять с медно–красных его щек и черной бороды мух, заглядывать подобострастно в глаза и говорить, сладко говорить:
— Беда, господин Али! Не по вкусу вам наша стряпня. Что поделать? Притеснения властей! Раньше баран семь–восемь пудов, ныне — тощенький, с воробья — три пуда, чахлость одна… Мясо сухое…
— М–м–м… — гудел с полным ртом «господин Али». — У нас в Персии…
Но что происходит в Персии, не удавалось расслышать. Голос Али тонул в жужжании шашлычной и потоке слов Тюлегена Поэта:
— Времена!.. Нет у нас ни подушки, ни ковра! Нет ни денег, ни мануфактуры! Ох, даже чай отбирают… Колхозы! Одно одеяло на всех — на мужчин, женщин, детей… Эй–эй, гости, — перебил он себя. — Пожалуйста, прошу! Готов! Шашлык готов! Вам три шампура… Вам шесть. Преотличный, сочный шашлык. Так вот, — снова обратился он к персу, — все разверстки да налоги, как в прорву… Не осталось у достойных уважения людей ни рубля, ни лица, ни голоса, а здесь, — и он постукал себя пальцем по лбу, — полное смятение мыслей… Туман! Кто мы теперь? Протянутая рука нищего?.. Кому? Шашлык кому?
Тюлеген Поэт внезапно осекся и на ухо персу шепнул:
— Они!
Не торопясь, не переставая жевать, господин Али поглядел в сторону низенькой двери. Почти заслонив свет, пригнув голову, на пороге стоял человек. Отличное пальто с воротником серебристого каракуля и сидящая набекрень, на наголо выбритом черепе такого же каракуля папаха, бамбуковая трость придавали новому посетителю шашлычной внушительный и даже неприступный вид. Губы его под щеточкой усов кривились усмешечкой, а студнеобразные щеки дергались. Всем своим видом он показывал, что не привык посещать такие замурзанные обжираловки. Подавляя отвращение, он силился разглядеть сквозь шашлычный дым лица обедавших. Острые его глазки–шильца, чуть задерживаясь, равнодушно скользили по бородам, шапкам, халатам и вдруг… застряли на персе.
Удивительно изменилось выражение лица вошедшего. Испуг, страх, растерянность мгновенно сменялись на нем. Лицо говорило: «Я ждал тебя, но… не верил, что ты придешь». Кто бы подумал, что столь высокомерный, самодовольный франт может заплакать при виде добродушного, жизнерадостного толстяка перса. А ведь у посетителя в каракулевой папахе слезы выступили на глазах и толстые щеки задрожали, точно студень из бараньих ножек…
— Они! — снова многозначительно просипел Тюлеген Поэт.
— Они? — переспросил господин Али.
— Они самые. Бамбук.
— О аллах! О Абулфаиз! В каком он явился виде?! Тьфу! Дурак! Разрядился, павлин!
А Тюлеген Поэт уже устремился к вошедшему и, подобострастно извиваясь, повлек его за дымный мангал, где почетным гостем восседал перс.
Тюлеген Поэт судорожно проводил в приветствии руками от живота к глазам и от глаз к животу, таял, закатывал зрачки под самый лоб и болтал, осыпая благословениями гостя, его отца, его деда, деда его деда, и всех его предков. Он стрекотал по сорочьи, словно ретивый слушатель медресе, зазубривающий изречения из корана.
Только окунувшись в дым извергающего искры и брызги жира мангала, Тюлеген Поэт наконец замолчал, поперхнувшись в приступе восторга. Но лишь на мгновение, чтобы снова завопить:
— Готов! Шашлык готов!
На Бамбука жалко было смотреть. Зеленоватая бледность не сходила с его лица. Он беззвучно шевелил пепельными губами.
Толстая шея перса побагровела, а нос зловеще выгнулся совсем по–ястребиному.
— Неужели в Ташкенте нет здорового человека? — прошипел он.
— Что, что?
— Вы больны?
— Н–нет…
— Посмотрите на себя, Хужаев.
— Во имя аллаха… не называйте меня так… Я… моя кличка… Бамбук, — и он выставил вперед свою бамбуковую трость. — Тайна… Риск… Ответственность.
— К делу! Люди подъехали?
— Да.
— Все?
— Нет, не прибыли из Китая… из Синцзяна… И из Баку.
— Баку займусь я, Синцзян проинструктируете лично. Да и мы с ним свяжемся через Кашмир. Где люди?
— Делегаты?
— Эх, тьфу! Вы рехнулись! — вспылил Али и выразительно сплюнул. Какие делегаты? Вы чушь городите. Да возьмите шампур… ешьте… Все смотрят! Тьфу–тьфу!
— У нас курултай — съезд… Значит, делегаты…
— Дурачье… Никаких съездов, никаких сборищ. Ночью я уезжаю. Где и с кем я встречусь? Давайте устройте небольшой ужин… Скромная беседа единодушных, так сказать, за блюдом плова! Где? Тьфу–тьфу!.. Ну, быстро!
— У меня… — шепнул Тюлеген Поэт. — Здесь близко. Шагов сто…
— Ладно, после вечернего намаза…
Грубость господина Али встряхнула Хужаева. Студни его щек уже не дрожали больше. Обиженные складки обозначились сильнее, но холодные брови даже посмели нахмуриться. Не притронувшись к шашлыку, он положил на поднос шампур, который держал все время на отлете, как бы не капнуть на пальто, приосанился и самодовольно процедил:
— Они здесь…
— Здесь?
Судя по тону, каким Али произнес слово «здесь», пришел его черед пугаться. Но он не испугался, а рассвирепел и потерял всякую выдержку. Вращая своими выпуклыми глазами, кряхтя, брызгая слюной, он вцепился Хужаеву в лацканы пальто и прохрипел:
— Предатель, трус! Ты нарочно собрал их в одно место… сюда!
— Да, все они тут, — вмешался заговорщическим шепотом Тюлеген Поэт и сейчас же без всякого перехода завопил во весь голос: — Готов! Шашлык готов! Шашлык из нежнейшего мясца райского барашка. Кому шашлык?!
Он кричал особенно азартно, особенно громко. Спор сделался слишком явным, и следовало хоть немного заглушить его. Ожесточенно раздувая фанеркой угли мангалки, поднимая облака дыма, Тюлеген Поэт сдавленным голосом успел уже между воплями разъяснить персу, что в шашлычной находятся только свои. В шашлычной сидят тридцать три, ровно тридцать три посвященных, и ни одного больше. Чужих нет. Едят шашлык, и пьют чай только единодушные, как удачно назвал их господин Али. Прелестное для курултая это место — шашлычная. Кто догадается, что в такой невзрачной хижине захотят собраться такие достойные особы? Дым, мухи, вонь — и вдруг тайный заговор! Один смех!
Заныл Хужаев–Бамбук:
— Тонко придумано. Вполне безопасно придумано. Кто подумает? Я сам ГПУ. Все знают, что я ГПУ. Мой начальник, урус Петр Кузьмич, только что из центра приехал. Голова деревянная. Слушает ушами Хужаева, видит ушами Хужаева… Извините, глазами… Сидит в канцелярии, бумажками шелестит. Деревянные у Урусов головы. Для нас такой начальник — хороший начальник. От Хазараспа до Ташкента тысяча верст, до Бухары — пятьсот, до Ашхабада семьсот… Кому есть дело до шашлычной Тюлегена Поэта…
— Прелестное место, — снова зашептал Тюлеген Поэт. — А там, снаружи, сидит верный Хайдар, мой подручный, чужих не пустит…
Перс Али в сердцах встал. Нет, он ни за что не согласится присутствовать на таком сборище. Через минуту начнется «миш–миш»*. Весь Хорезм зашушукается. Идиотский курултай! Нет, он не корова, чтобы жевать жвачку. Он не баран, чтобы подставлять горло под нож. Тьфу–Тьфу!
_______________
* «М и ш–м и ш» — слухи, сплетни.
Он ушел. Любители шашлыка проводили его удивленными взглядами и переполошились. От сегодняшнего дня они ждали совсем другого. Их позвали по делу чрезвычайной важности. Многие ехали за тысячи верст и рисковали очень многим. Да, все они единомышленники. Они приехали в Хазарасп в точно назначенный день. Все они в точно назначенный час пришли в точно назначенную шашлычную Тюлегена Поэта. На сердце каждого лежал камень сомнения и страха, но всех их согнала сюда ненависть и злоба. Все они ненавидели советскую власть. Всех их роднил страх за свою шкуру. Поэтому все они удивительно походили друг на друга, хотя каждый из них принадлежал к другому народу, имел свое неповторимое физическое обличье и одевался по–своему.
Дело, темное и страшное, накладывало на все столь непохожие лица одинаковую печать ужаса перед тем, что должно случиться. Никогда бы в жизни они не собрались вместе. Они не питали друг к другу ничего, кроме брезгливости и вражды. Никакая великая или малая идея не заставили бы их объединиться и собраться вместе. Нет, они слетелись роем мух в шашлычную Тюлегена Поэта лишь потому, что запахло жареным. Они примчались, приехали, пришли, приползли в Хазарасп на призыв, суливший всем им — баям, помещикам, бекам, коммерсантам, банкирам, перекупщикам, ростовщикам, скотопромышленникам, спекулянтам, хищникам — кусок жареного. Им обещали вернуть плантации, каракулевые стада, золото, виноградники, торговые ряды, бойни, банковские конторы, фабрики, хлопкоочистительные заводы, — вернуть все, что отобрали у них рабочие, батраки, дехкане, чайрикеры, дохунды, ремесленники, амбалы, каранды и всякого рода другие безземельные батраки, из кого они пили кровь, тянули жилы…
Роем зеленых мух слетелись они сюда, сидели на грязных паласах, ели шашлык, запивали его без конца чаем, приглядывались, принюхивались и ждали, что им скажут. Ждали с нетерпением и холодком страха. Они боялись! Среди них едва ли нашелся хоть один, кто бы не праздновал труса. Они прятали глаза и лица, не решались называть себя, хотя и понимали, что встреча их предусмотрена, что их собрали договариваться и решать многое, о чем им передавали шепотом, на ухо, таинственные вестники, о чем до сих пор они осмеливались думать лишь в тиши ночей.
Они обливались потом от страха. Намек, подозрительный взгляд, неудачное слово хватали за сердце, леденили мозг, вызывали дрожь.
Всех встревожил приход Хужаева. По его обличью они поняли, что он ответственный работник. Карман его пальто топорщился. Явно там лежал пистолет.
Еще большее беспокойство вызвал у всех спор между Хужаевым и толстым персом. Из–за треска углей, шипения шашлыка, воплей Тюлегена Поэта они не расслышали, в чем дело. Но когда перс выскочил из облака дыма и, выставив вперед свою ассирийскую бороду, побежал рысцой к двери, все совсем уж переполошились. Туркмены и локаец схватились за ножи. Черные фигуры ташкентцев скользнули к выходу.
Они не ушли вслед за персом лишь потому, что их остановил липкий, противный страх. С улицы донеслись громкие голоса.
— Закрыто? Эй, Хайдар, почему закрыто? Вах, дружище Хайдар, не морочь нам голову… — говорил кто–то громким приятным баритоном по–русски с акцентом явно кавказским.
— Шашлык кончил! — ответил фальцетом другой, очевидно Хайдар.
— А запашок! Настоящий запах шашлыка. Не морочь мне голову, Хайдар!
— Нельзя, товарищ Ашот, заходить… Шашлык кончил…
— Голову морочишь, Хайдар… А что это за персюк вышел? Экая образина. У нас в Хазараспе в таком стиле толстопузые не водятся.
— Аллах знает, какой–то перс…
— А ну–ка, Хайдар, пусти, — прозвучал еще один голос. — Поговорю с Тюлегеном… Всегда найдется у него пара палочек шашлыка.
— Там никого нет, товарищ Зуфар. В шашлычной никого нет… Закрыта шашлычная.
— Закрыта, говоришь, а запах.. Отличный запах.
— Закрыто!
— Ну на, Хайдар, закури… Да подержи лошадь. Пойдем, Зуфар, в город, поищем, где поесть.
— Давайте коня поставлю в конюшню.
— Ты молодец, Хайдар. Я всегда знал, что ты молодец.
Многие из сидевших в шашлычной провели по бородам и пробормотали: «Аллах, пронеси!» Подбежавший было к двери Тюлеген Поэт многозначительно прижал палец к губам и на цыпочках вернулся к мангалу.
С минуту он прислушивался к удалявшимся шагам, к стуку копыт, к далеким шумам базара.
— Убрались!.. Вот прилипли, — вырвалось у Хужаева. — Дураки и нахалы!
Он вылез из–за мангала и, покачивая головой, принялся бережно счищать с пальто соринки. По растерянному лицу его видно было, что он донельзя ошеломлен внезапным уходом господина Али и понятия не имеет, что теперь делать. Он смотрел на Тюлегена Поэта. Тюлеген испытующе смотрел на него.
Тюлеген показал взглядом на замерших в немом вопросе любителей шашлыка и что–то быстро зашептал Хужаеву.
В шашлычной сделалось совсем тихо…
Когда дверь распахнулась с пронзительным скрипом, все были заняты своими мыслями, а Тюлеген Поэт все еще шептался с Хужаевым. Дым синими спиралями крутился под закопченным потолком, и шашлычная тонула в полумраке. Широкая полоса желтого света ворвалась со двора. Тогда все увидели — в шашлычную зашел чужой, и всем стало нехорошо.
— Вот здорово! А нам Хайдар болтал, что шашлыка нет. Хорошо, мы вернулись! — проговорил осанистый молодой армянин. Его приятное с выразительными чертами лицо приветливо улыбалось. Выпуклые газельи глаза тоже улыбались. — Э, Тюлеген, шашлыка здесь объесться можно! Что же твой Хайдар натрепался?
Только теперь спохватился Тюлеген Поэт:
— Это ты! Ай–яй–яй, друг Ашот… армянин Ашот…
— Слава Арарату! И товарищ Хужаев здесь?.. Здравствуйте, товарищ начальник! Да тут еще… полон духан народу! Да что вы, воды в рот набрали или вас всех дракон прихватил? У твоего, Тюлеген, Хайдарки голова круглая, а мозги худые. Болтает: никого в шашлычной нет, пусто, а у тебя полна коробочка. Мек, ерку, ерек, чорс… о, ут, инны, масы*… Разве ты пропустишь базарный день? Все знают, ты из блохи жир вытопишь.
_______________
* Один, два, три, четыре и т. д. (детская армянская считалка).
И он с благодушной улыбкой разглядывал застывшие фигуры сидящих на помосте.
— А шашлыку–то целая арба. Эй, штурман! Эй, Зуфар! Иди сюда! крикнул он в сторону двери. — Э, Тюлеген, друг, что у тебя, наконец, происходит? И что это за конспиративное сборище на базе шашлыка?