— Я не обладаю подобным ненасытным честолюбием, батюшка, — ответил Гарольд серьезно, — мне незнакома эта безграничная любовь к власти, которая кажется тебе вполне естественной… Я не имею…
— Семидесяти лет! — перебил старик, заканчивая мысль сына. — В семьдесят лет каждый человек, попробовав власти, будет говорить так, как говорю я, и, наверное, каждый испытал на своем веку и любовь? Ты не честолюбив, Гарольд… Ты еще не знаешь самого себя, или не имеешь ни малейшего понятия о честолюбии. Я предвижу впереди награду, ожидающую тебя. Но не могу назвать ее… Когда время возложит эту награду на кончик твоего меча, тогда скажи: «Я не честолюбив!» Думай и решайся.
Гарольд долго соображал, но решил не так, как хотел старый граф. Он не имел еще семидесяти лет, а его награда была еще скрыта в глубине горы, хотя гномы уже ковали золотой венец на своих подземных наковальнях.
Глава VI
Пока Гарольд обдумывал слова старого графа, Юдифь сидела на низкой скамеечке у ног английской королевы[31] и слушала ее уговоры почтительно, но с тоской в душе.
Спальня королевы, как и кабинет короля, примыкала с одной стороны к молельне, а с другой — к обширной прихожей; нижняя часть стен была оклеена обоями; темно-красный свет, пробивавшийся сквозь цветные стекла высокого и узкого окна в виде саксонской арки, озарил склоненную голову королевы и окрасил ярким румянцем ее бледные щеки. В данную минуту она вполне могла служить изображением молодой красоты, увядающей во цвете лет.
Королева говорила своей юной любимице:
— Отчего ты колеблешься? Или ты воображаешь, что свет даст тебе счастье? Увы! Оно живет только одной надеждой и угасает вместе с ней!
Юдифь только вздохнула и печально склонила прекрасную головку.
— А жизнь монахини — это надежда, — продолжала королева. — Она не знает настоящего, а живет одним будущим, она слышит пение невидимых духов, как слышал его Дунстан при рождении Эдгара. Ее душа возносится высоко над землей к небесной обители!
— А где находится ее сердце? — спросила Юдифь с глубокой тоской.
Королева замолчала и с нежностью положила свою руку на плечо молодой девушки.
— Дитя! Оно не живет суетными надеждами и мирскими желаниями. Точно так и мое, — сказала королева. — Мы можем ограничить нашу душевную жизнь и не слушаться сердца; тогда горе и радость исчезают для нас… Мы смотрим равнодушно на все земные бури. Знай, милая Юдифь: я сама испытала взлеты и падения; я проснулась во дворце английской королевой, а солнце не успело зайти, как король уж сослал меня, без всякого почета, без слова утешения в мрак Вервельского храма. Мой отец, мать и братья были внезапно изгнаны, и горькие мои слезы лились не на грудь мужа.
— Тогда, королева, — подхватила Юдифь, покраснев от гнева, — тогда, наверное, в тебе заговорило сердце?
— О да, — невольно произнесла королева, сжимая руку девушки, — но душа взяла верх и сказала мне: «Счастливы страждущие!» Тогда я обрадовалась этому испытанию, так как Господь испытывает только тех, кого любит.
— Но как твои изгнанные родственники, эти храбрые рыцари, которые возвели короля на престол?
— Я утешалась мыслью, — ответила на это королева, — что мои молитвы за них будут угоднее Богу, если он услышит их не из царских палат… Да, дитя мое, я испытала почет и унижение и научила сердце смиряться.
— Тебе дана нечеловеческая сила, государыня! — воскликнула Юдифь. — Я слышала, что ты с молодых лет была такою же кроткой и чуждой земных желаний?
Королева невольно взглянула на Юдифь. В глазах ее появилось сходство с отцом, сходство людей, привыкших владеть своими чувствами. Более опытный наблюдатель, чем молодая девушка, задумался бы невольно: не скрывается ли под всем этим спокойствием тайная страсть?
— Юдифь, — проговорила королева с едва заметной улыбкой, — есть мгновения, когда все подчиняется общим человеческим законам. В моей бурной молодости и я читала, размышляла и мечтала только об одних знаниях… А потом бросила эти ребяческие мечты и если теперь вспоминаю их, то только для того, чтобы озадачить загадками… Но ведь я не затем послала за тобой, дорогая Юдифь: еще раз умоляю тебя повиноваться воле нашего властелина и отдать свою молодость на служение храму.
— Не могу и не смею… Это мне не по силам! — прошептала Юдифь, закрыв лицо руками.
Королева взяла эти нежные руки и, посмотрев на бледное, встревоженное личико, спросила печально:
— Так ты не хочешь, милая? Сердце твое привязано к суетным земным благам? И к мечтам о любви?
— Вовсе нет, — отвечала Юдифь уклончиво, — но я уже дала слово никогда не быть монахиней.
— Ты дала его Хильде?
— Хильда, — с живостью отвечала Юдифь, — не позволит мне этого! Ты знаешь ее твердость и ненависть…
— К нашей вере? Да, это-то и заставило меня приложить все старания, чтобы оградить тебя от ее влияния… Но ты, конечно, дала обещание не Хильде?
Юдифь промолчала.
— Кому же ты обещала: женщине или мужчине? — настаивала королева.
Но прежде, чем Юдифь успела ответить, дверь прихожей отворилась, и в опочивальню вошел Гарольд. Он окинул двух женщин быстрым, спокойным взглядом, и Юдифь вскочила с места; ее прекрасные глаза радостно засверкали.
— Добрый день, сестра! — сказал граф королеве. — Я пришел к тебе непрошенным гостем! Нищие и монахи не дают тебе побеседовать с братом.
— Это упрек, Гарольд?
— Нет! — ответил он дружески, с заметным состраданием посмотрев на сестру. — Ты одна только искренна среди лицемеров, которые окружают трон, но ты и я расходимся в способах поклонения Создателю: я чту его по-своему!
— По-своему, Гарольд? — спросила королева с гордостью и нежностью.
— Да, этому я научился у тебя, Юдифь, когда стал преклоняться перед делами греков и доблестных римлян, решив в душе поступать, как они.
— Правда, правда! — отозвалась королева печально. — Я совратила душу, которая, быть может, нашла бы себе иной образец для подражания… Не улыбайся так недоверчиво, брат; поверь мне, что в жизни убогого и смиренного нищего скрыто больше мужества, чем во всех победах Цезаря и поражениях Брута!
— Может быть, — ответил ей Гарольд, — но из одного дуба получается и дротик, и костыль, и руки, недостойные владеть первым из них, владеют вторым. Каждому предназначен его жизненный путь, и мой — давно уже избран… Но хватит об этом! Скажи мне, сестра, о чем ты сейчас говорила с прекрасной Юдифью, что она так бледна и встревожена? Берегись, сестра, делать из нее монашку! Если Альгиву отдали бы Свену, он не скитался бы теперь, всеми отверженный, на далекой чужбине.
— Гарольд, Гарольд! — воскликнула королева, пораженная его выходкой.
— Но, — продолжал граф, взволнованный до глубины души, — мы не рвем свежих веток для своих очагов, а жжем сухие. Незачем губить юность; пусть она мирно слушает звонкое пение птиц. От сочной зеленеющей ветки, брошенной в огонь, идет дым; сердцем, оторванным от мира в полном расцвете молодости, овладевает жгучее сожаление.
Королева принялась в волнении ходить по комнате. Через несколько минут она указала Юдифи на молельню и произнесла с деланным спокойствием:
— Иди и смиренно преклони колени: умоли Господа, чтобы он просветил твой разум и дал тебе спокойствие. Я одна хочу поговорить с Гарольдом.
Юдифь вошла в молельню. Королева ласково посмотрела на девушку, склонившую головку для усердной молитвы. Плотно затворив дверь, она подошла к брату и спросила его тихим, но ясным голосом:
— Ты любишь эту девочку?
— Сестра, — задумчиво ответил ей Гарольд, — я люблю ее, как мужчина способен любить женщину, то есть больше самого себя, но меньше тех целей, ради которых дана нам наша земная жизнь.
— О свет, ничтожный свет! — воскликнула королева в негодовании. — Ты вечно жаждешь счастья, но, при первом порыве честолюбия, попираешь ногами дарованное блаженство! Вы говорили мне, что я, ради величия и могущества нашего дома, должна быть женой короля Эдуарда… И обрекли меня вечно жить с человеком, который ненавидит меня из глубины души…
Королева замолкла и затем продолжала уже спокойно, как будто в ней жили две совершенно противоположные женщины:
— Я уже получила награду за свою покорность, но, конечно, не от этого мира. Так и ты, Гарольд, сын Годвина, любишь эту девушку, и она тебя любит; вы могли быть счастливы, если бы счастье было возможно на земле; но, хоть Юдифь и высокого рода, у нее нет достаточно обширных и богатых поместий, нет родни, чтобы пополнить твои войска!.. Она не сможет стать ступенькой к достижению твоих тщеславных замыслов, и поэтому ты любишь ее только так, как мужчина способен любить женщину, — гораздо меньше своих целей!
— Сестра, — ответил граф, — ты говоришь так, как говорила со мной в былые годы, как женщина с душой, а не как кукла, скрытая под монашеской власяницей. Если ты будешь поддерживать меня, я женюсь на Юдифи, огражу ее от суеверий Хильды и от могилы, в которую ее положат еще живой!
— Но отец наш… Отец! С его железной волей?
— Я не боюсь отца. Но вот церковь! Ты разве забыла, что Юдифь и я состоим в дальнем родстве, при котором наш брак запрещен?
— Да, правда, — испуганно вскрикнула королева. — Гони прочь все мысли об этом! Заклинаю тебя: вытесни эту мечту поскорее из сердца!..
Королева ласково поцеловала его в лоб.
— Опять исчезла женщина и появилась кукла! — сказал Гарольд с глубокой досадой. — Ничего не поделаешь, я покоряюсь судьбе… Но наступит день, когда представитель английского престола не будет раболепствовать перед монахами, и тогда я, в награду за все мои услуги, попрошу короля, у которого будет биться живое сердце, разрешение на брачный союз. Оставь же мне, сестра, хоть эту надежду и не губи Юдифь во цвете лет!
Королева молчала, и Гарольд, считая это не совсем добрым знаком, пошел прямо к молельне и открыл дверь; но невольно остановился в благоговении перед невинной девушкой, еще стоявшей на коленях. Когда она встала, он мог только сказать:
— Сестра не будет больше настаивать, Юдифь!
— Я еще не давала этого обещания, — воскликнула королева.
— А если бы и так, — добавил граф Гарольд, — то не забудь, Юдифь, что ты дала слово мне!
Сказав это, он торопливо покинул спальню королевы.
Глава VII
Гарольд вышел в прихожую. Ожидавшее тут общество было немногочисленно по сравнению с толпой, которую мы встретим в прихожей короля; сюда были вхожи избранные, просвещенные люди, а число их, конечно, не могло быть значительно в то время. Сюда не приходили шарлатаны, стекавшиеся толпой к королю для того, чтобы воспользоваться его легковерием и расточительностью. Пять или шесть монахов, печальная вдова, скромное дарование и немощное горе — вот все, кто допускался в покои королевы.
Взгляды присутствующих с любопытством обратились на графа, едва он вышел из спальни королевы; все удивлялись его пылающим щекам и суровому взгляду. Но тем, кто приходил к королеве Юдифи, был дорог граф Гарольд; просвещенные люди уважали его за знания и за ум, несмотря на его мнимое пренебрежение к некоторым достоинствам, а вдовы и сироты видели в нем непримиримого врага всякой несправедливости.
Среди этого мирного собрания в Гарольде пробудилась врожденная доброта его сердца, и он остановился, чтобы сказать мимоходом сочувственное слово каждому из присутствующих.
Спустившись по наружной лестнице — в эту эпоху даже в королевских дворцах все главные лестницы возводились снаружи, — Гарольд вышел в обширный двор, где сновало множество телохранителей. Войдя снова во дворец, он направился к личным покоям короля, называемым расписной залой и служившим Эдуарду приемной в торжественных случаях.
Толпа уже заполнила обширную прихожую короля. Во всех углах сидели монахи и пилигримы. Считая бесполезным терять время на этих людей, граф прошел сквозь толпу и был тотчас допущен к королю. Проводив его злобными, завистливыми взглядами, монахи стали шептаться.
— Норманнские любимцы короля чтили, по крайней мере, нашего Бога!..
— Да, — ответил на это замечание монах, — и если бы не разные важные обстоятельства, то я предпочел бы норманнов саксам.
— Какие обстоятельства? — спросил молодой, честолюбивый монах.
— Во-первых, — с ударением ответил тот, — норманны не умеют говорить на понятном для нас языке и, кажется, не любят духовного сословия. Другая же причина, — продолжал он лукаво, — заключается в том, что они люди скрытные и не любят вина! Попробуйте держать в руках человека, который не любит болтать!
— Да, это мудрено, — подтвердил коренастый пилигрим с лоснящимся лицом.
— Кто же еще поможет открыть человеку глаза на его грехи? — продолжал первый: — я успокоил многих за фляжкой вина, и не одно пожертвование досталось в пользу храма во время приятельской пирушки сметливого священника с заблудшими овцами. Это что? — обратился он к человеку, который вошел в это время в прихожую. Мальчик нес за ним легкий сундучок, накрытый полотном.
— Отец, — ответил тот, — это настоящее состояние, и казначей Гюголайн будет целый год коситься на меня: не любит он, злодей, выпускать из рук золото короля!
При этом простодушном замечании мирянина монахи и остальные присутствующие злобно взглянули на него, так как у всех и каждого было немало замыслов относительно казны короля.
— Сын Мамоны! — с озлоблением воскликнул монах, — не думаешь ли ты, что наш добрый король дорожит побрякушками и картинками. Отправляйся-ка ты со своим вздорным товаром к Балдуину Фландрскому или к щеголю Тостигу, сыну Годвина.
— Как бы не так! — насмешливо сказал торговец. — Что даст мне за сокровище неверующий Балдуин или тщеславный Тостиг?! Да не смотрите же так сурово, отцы, а постарайтесь лучше приобрести эту редкость — древнейшее изображение Господа! Один почтенный друг купил его для меня в Висби за три тысячи фунтов серебра; а я прошу за хлопоты сверх лишь пятьсот.
Все с завистью окружили сундучок торговца.
Почти в эту же минуту раздался гневный возглас, и рослый тан влетел в толпу, как сокол в стаю воронов.
— Не думаешь ли ты, — закричал тан на наречии, которое выдавало в нем датчанина, — что король будет тратить столько денег, когда крепость, построенная Канутом при устье Гомбера, почти совсем в развалинах, и в ней нет даже ратника, чтобы наблюдать за действиями норвежских кораблей?
— Мой почтенный министр, — возразил торговец с едва заметной иронией, — эти отцы объяснят тебе, что изображение Водена лучше защитит нас от норвежцев, чем каменные крепости.
— Защитит устье Гомбера лучше сильного войска?! — проговорил тан в раздумье.
— Разумеется, — сказал монах, вступаясь за торговца. — Да разве ты не помнишь, что на памятном Соборе тысяча четырнадцатого года велено было сложить оружие против твоих соотечественников и положиться на защиту Господа? Стыдись; ты недостоин звания предводителя королевских полков. Покайся же, сын мой, а иначе король узнает обо всем…
— Волки в овечьей шкуре! — пробормотал датчанин, отступая назад.
Торговец улыбнулся.
Но нам пора последовать за Гарольдом, который прошел в кабинет короля.
Войдя в покой, граф увидел еще достаточно молодого человека, богато одетого, в вышитой гонне и с позолоченным оружием; покрой его одежды, длинные усы и выколотые на коже знаки указывали, что он принадлежал к числу ревностных хранителей саксонской старины.
Глаза графа сверкнули: он узнал в посетителе отца Альдиты, графа Альгара, сына Леофрика. Два вождя очень холодно раскланялись друг с другом.
Противоположность между ними была разительна. Датчане вообще были крупнее саксов, и, хотя Гарольд во всех отношениях мог считаться чистым саксом, он унаследовал, как и все его братья, рост и крепкое сложение древних викингов, своих предков по матери. Альгар же был невысок и казался тщедушным по сравнению с Гарольдом.
У него были яркие голубые глаза, подвижный рот, отливающие золотом густые непокорные кудри, не желавшие ложиться в модную по тем временам прическу. Живость движений, грубоватый голос и торопливость в словах противоречили внешности Гарольда — его спокойному взгляду, величественной осанке и пышным волосам, спадавшим на плечи роскошной волной. Природа наделила того и другого умом и силой воли; но в них проявлялась такая же резкая разница.