— Ну, а где та… другая…
Будто чрезвычайно оскорбляясь за честь только что поставленной пятерки или, может, за свою собственную честь, столь бесславно поруганную учеником, которому только что так доверяли, а он, мерзавец, не оправдал доверия.
Я пожал плечами. Пришлось нагло смотреть ей в глаза — не просто учительнице, но классной! Как поётся в песне на границе тучи ходят хмуро. Игра с огнём. Борьба нервов.
Зоя Петровна поглядела на обложку, обнаружила, что дневник принадлежит именно мне, и, выключаясь из дальнейшего расследования, вызывая следующего ученика, повторила давешнюю пятёрку, надо же не поверила себе, поверила мне. Не могла поверить в такую наглую ложь!
А у меня душа в пятки ушла, ещё немного и я бы раскрылся, подумаешь, из-за какой-то двойки. Ради чистоты эксперимента изобретатель должен уметь иногда и жертвовать собой! В конце концов, если бы только одна пара, а то ведь рядом пятёрка, хочешь не хочешь, существует оправдание даже в самом факте такого соседства, потому что оно подчёркивает непростоту борьбы за знания! И тэ дэ!
Итак, в моём банке было открыто два счёта, только это радость на месяц-другой. Когда в новом дневнике двоек набралось, как диких кошек на столовской помойке, я тихо запаниковал и стал жутко противен самому себе.
18
Однако запаниковать это ещё вовсе не значит взяться за дело, спохватиться, попытаться спастись. По крайней мере у меня всё вышло совсем наоборот. Голова моя отчётливо предчувствовала надвигающуюся неприятность, зато остальное существо, повинуясь какой-то гипнотической вязкой силе, всё реже и слабее оказывало сопротивление течению жизни. Вместо того чтобы подналечь, я кое-как карябал в тетрадке задачи, стараясь не удивляться, почему это мой результат не сходится с ответом, и радостно окунался в свои маленькие страсти.
Всеобщей мальчишеской любовью тогда была жестка, простецкая игра.
Берётся кусок какой-нибудь шкурки, прямо с мездрой, вырезается небольшой круг и к нему с помощью вара прикрепляется пятак. Важно при этом, чтобы шерсть у жёстки была подлиннее она служит как бы стабилизатором, направляет её полёт. Игра заключалась в том, что пяткой валенка или ботинка отбиваешь жёстку вверх, на счёт, как можно больше.
Хорошая жестка ценилась, были мастера по их производству ими менялись за какие-нибудь ребячьи ценности, я свою сделал из кусочка старой овчинной шубы, которая висела за ненадобностью в дровянике. И тренировался как одержимый.
Думаю, подспудно мной владела мысль об избавлении от ангелов-гонителей. Понимая, что силой их не победить, моя душа искала других возможностей, и мирное соревнование в жёстку в принципе давало шанс на своего рода моральную компенсацию. Здесь всё честно и открыто, без кулаков в морду — и я тренировался каждую свободную минуту.
Ко всему этому следует прибавить, что после возвращения из армии отца бабушка переехала в свою Маленькую каморку, и я был абсолютно свободен до возращения родителей с работы.
Неизвестно, кто кому принадлежал, жестка мне или я жёстке. От неловкости и неумения, когда утяжелённый монетой шерстяной хвостик улетает в разные углы комнаты, я придвинулся к опытности и сноровке, а потом и к известному мастерству. Наловчившись соразмерять силу и направление ударов, я бил жёстку, практически не сходя с места, и свободно выбивал от пятидесяти до семидесяти раз без передыху. Но это дома и в удобных подшитых валенках, задник которых был широк и очень подходящ для такого рода занятия. Потом я освоил игру левой ногой, насобачился бить обеими ногами по очереди. Специально доставал из шкафа ботинки и осваивал жёстку на летнюю обувь.
В классе при этом я не очень-то выставлялся, тем более Рыжий и Дудник опять тут были первыми, выбивая жёстку раз по сто, — пока я отставал и, понимая это, публично состязаться не собирался. Стукнешь, бывало, раз по тридцать на перемене, чувствуешь, что можешь и больше, нарочно ударишь косо и с круга сойдёшь — да, был у нас круг на перемене, хотя на круглое совсем не походил. В разных углах класса, но больше перед доской там посвободнее, лупят жёстку человек десять, бывало. Каждый свой счёт вслух ведёт — сперва гомон и неразбериха, а потом голоса стихают, вот остаются двое — шестьдесят пять, шестьдесят шесть, вот один девяносто девять, сто бьёт Дудник, к примеру, весь взмок, остальные игроки с почтением остановились, дают человеку превзойти себя, установить рекорд класса и личное достижение.
О, мужское честолюбие, прокладывающее путь К белоснежным вершинам славы, проламывающее каменную стену незнания, взмывающее в чёрные глубины космоса, возносящее в президентские лимузины, склоняющее в признании и любви головы самых гордых красавиц, о, мужское честолюбие — любовь чести, ведь оно рождается в мальчиках из бог весть какой чепухи! Но как много значит потом, спустя годы.
Так что не спешите, почтенные взрослые родители и учителя, внушать детям, будто они погрязли в ерунде. Не пытайтесь, обгоняя время, бесконечно внушать малым людям важность высоких целей. Дело в том, что по тайному, одному лишь Богу известному закону они сами оставляют освоенные ими цели, чтобы двигаться далее. Но цель надо освоить — какой бы она ни казалась пустячной. И потому не отнимайте у них чепухи! Она прекрасна и полезна гораздо бс|лее, чем вы предполагаете.
Итак, жестка. Пятый «а», группа лидеров и я, идущий за ними вплотную, но втайне. Мне уже удалось услышать негромкий комплимент Рыжего Пса в свой адрес, сомнительный, ясное дело, по форме, но лестный по существу:
— Во гадёныш, смотри, даёт!
А дома тем временем я уже выбивал по сто пятьдесят раз. Пора было решаться. И я решился.
На большой перемене а она длиной в двадцать минут — началась очередная гонка. Наскоро сложив книги в парту, я вышел на площадку к доске, где побольше места. Рыжий и Дудник уже отсчитали второй десяток. Рыбкин, похоже, понял ответственность момента, хотя я его ни о чём не предупреждал: мало ли, болтанёт о моих намерениях. Но он сам как-то дотумкал, спасибо ему за это, потому что громко считать самому себе не так уж и ловко: отвлекает.
В общем, я стартовал с опозданием, потихоньку себе бил, а Герка громко считал. Важно было как следует расслабиться, не торопиться, подкидывать жёстку равномерно, не сильно, но и не слабо, примерно на одну высоту, и точно размерить силы.
Как обычно, умолк один колотилыцик, другой, пятый. У доски крутились только трое, где-то на семидесяти неожиданно сорвался Дудник, остались мы вдвоём с Рыжим Псом.
Теперь бить стало гораздо труднее не потому, что я устал, просто из-за повышенного внимания. Народ взгромоздился на первые парты, толкался в проходах, громко и бесцензурно комментировал наши успехи, сильно тем самым отвлекая. Меня такое внимание всегда сковывало, а это самое опасное в жёстке удар начинает скакать, выходит то сильнее, то послабее, и можно легко сорваться.
Через два десятка с матом отвалился Рыжий Пёс, и я в два счёта обогнал его показатель. Потом перевалил сотню.
Ах, как тяжко уступать даже такое примитивное лидерство! Рыжий и Витька впрямую не могли мне помешать, скажем, схватить жёстку, толкнуть меня, дать подножку, да что тут, стоило лишь легонечко двинуть локтем, и всё.
Зато они из кожи лезли, комментировали дуэтом:
— Во даёт, пащенок!
— Да он с жёсткой родился!
— Пацан, продай игрушку!
— Чего там продай, сейчас реквизируем!
— Смотри, старается, штаны порвёт!
Они действовали мне на нервы, и жестка пару раз слегка сошла с траектории, двинулась вкось, но я её достал, возвратил на трассу.
Конкуренты мои не унимались. И тут я чуть не сорвался. Чуть не заревел, поверьте, вот ведь как поразительно устроена жизнь!
— Туды-растуды, завёл старую песню Рыжий Пёс. — Щас обсыкаесся от напряга!
— Да он, гляди, по-большому наложил, пацаны, слышите, это Дудник паскудничает, кричит с прононсом, кос пальцами зажал.
— Эй, пацаны, — послышался вдруг незнакомый мне, редко возвышаемый голос. Но я всё же разобрал: Витька Ложкин. Эй, пацаны, крикнул он, — кончайте!
Что тут началось!
— Не мешайте! — орали пацаны моим обидчикам.
— Заткнитесь! голос Владьки Пустолетова.
— Позорники! Испугались конкуренции? Лёвка Наумкин.
— Вам же никто не мешал, сурово прибавляет Сашка Кутузов.
Сбивать с панталыку? В таком деле? вопрошает рассудительный Ваня Огородников.
Всё это враз, в несколько мгновений, шквалом про неслось по классу, и в наставшей тишине Рыжий Пёс проговорил растерянно:
— Ни хрена себе!
Я был готов заплакать. Может, ради таких мгновений и живёт человек? Может, так вот и выглядит оно, это самое счастье, о котором так много болтают люди? Ради таких секунд и умирают герои?
Я закачался и едва удержал жёстку.
Надо ли объяснять, что я был давно уж мокрый, как цуцик. Кстати, кто он такой, этот цуцик? Животное? Чёртик? Или, может, кто-то, похожий на лягушку, потому что с ним всегда сравнивают мокрых людей.
В общем, я был цуцик ушастый и мокрый, давно уж мне и воздуха не хватало, а тут ещё такое, совсем нежданная солидарность пятого «а», единодушное признание моего преимущества.
Я рванул крючки на воротнике, который раз уже отёр пот со лба.
А Герка считал:
Сто восемьдесят три, сто восемьдесят четыре…
В классе настала тишина, прерываемая лишь моим притоптыванием на месте, шлепками жёстки о валенок и голосом рефери. Пацаны сгрудились вокруг меня, увы, я не мог вглядеться ни в одно лицо — одна лишь чёрная стенка форменных кителей, но доб рая стенка, сочувствующая мне.
Прозвенел звонок, однако никто не тронулся. Если бы пацаны разошлись, я мог бы завершить свою скачку схватить жёстку и отправиться на место. Но пацаны не шелохнулись, и я продолжал, конечно же, прекрасно понимая, что иду на какое-то недоступное человеческому пониманию достижение.
Вошёл учитель, это был Бегемот, воскликнул басом:
— Это что ещё такое?!
Но пацаны хором завопили:
— Иван Петрович, погодите! Не мешайте! Рекорд! Краем глаза я видел, что математик маячит за спинами ребят, послушав их, не мешает мне.
Я перешёл две сотни, и Бегемот спросил мирно, даже приглушив голос, чтобы не спугнуть меня:
— До скольких он?
— Двести пятьдесят, — крикнул Владька.
— Сколько выбьет.
— Ну, этак и урок пройдёт, — с иронией воскликнул учитель.
Я решил выйти из игры красиво. Схватил рукой жёстку и всё. Это означало, что я и ещё могу, только это невозможно по техническим причинам. Надо же! Класс зааплодировал. Наконец-то я увидел ребячьи лица. Они смеялись, они подмигивали мне, Сашка Кутузов показал большой палец, а Рыбкин тянул кверху мою руку, будто я боксёр, победивший на Ринге. Только Дудник и Женюра ехидно улыбались и всячески кривились. Даже Иван Петрович мне потихонечку хлопал.
— А теперь, — сказал он, — иди в туалет и ополоснись.
И вытащил надо же! — из своего кармана белый огромный платок:
— Утрёшься там!
Он доброжелательно глядел на меня поверх толстых своих очков, я было отмахнулся от такого предложения, но потом всё же принял это признание и вышел в коридор.
Как билось моё сердце! И не только от тяжкой физической работы, которую я проделал, ясное дело! Пацаны, спасибо вам, и учитель Иван Петрович, вам тоже поклон за эту снисходительность, за аплодисменты и даже платок.
В туалете я снял китель, остался в синей маечке и опять холодной водой ополоснул шею, грудь и уши — хорошо хоть голову не стал. Потом тщательно вытерся огромным учительским носовиком, похожим на полотенце, — как он оказался прав, этот чуткий Тетёркин мой-то оказался скомканным несвежим комочком.
Вечером я собственноручно простирну платок учителя, выглажу его и сложу в портфель, завернув аккуратно в газету, чтобы назавтра с благодарностью вернуть ведь платки друг другу не дарят, это к расставанию, есть такая нехорошая примета.
Расставание придёт, но не скоро — через два года, а два года — это такая вечность, когда тут каждую Минуту что-нибудь с тобой происходит.
Дверь в уборную открылась, и надо мной навис Витька Дудник. Ничего подобного, моя победа его нисколечко ни в чём не убедила.
Что, заглотыш, радуешься? спросил он, толкая меня в плечо своим плечом — есть такой способ надираться.
Я даже не обиделся на него. Не было у меня никаких сил на это. Я просто обошёл его, будто он какой нибудь неодушевлённый предмет, например, столб, и двинулся к двери.
Как он разъярился! Какие громы и молнии метал! И матерился погуще Рыжего Пса!
На пороге я обернулся, подумав: «Наверное, истерика». Я никогда не видел истерик раньше, и мне не с чем было сравнивать, но не мог же человек просто вдруг затрястись и так разозлиться только из-за того, что его обыграли в какую-то жёстку.
Но я, конечно, ликовал! В конце концов, эта истерика была признанием моего возрождения. Я больше не раб! У меня есть своя цена пусть небольшая. В жёстку я играю получше их. И пусть они с Рыжим Псом ничего не признают их дело. Главное класс признал. А ещё главное — что-то произошло во мне, какое-то произошло зажигание.
Может быть, жестка возвратила мне моё достоинство?
Только рано я ликовал, рано!
Основательно подзанявшись жёсткой, я вконец запустил уроки. Новый дневник был переполнен двои ками, как пруд водой того и гляди прорвёт.
И прорвало!
Однажды мама припозднилась с работы, а вернувшись, даже не раздеваясь, схватила мой портфель и вытащила, конечно же, оба дневника. Никогда она не позволяла себе рыться в моем портфеле, а тут…
— Я так и знала! воскликнула она патетически. Расписываться ты просил в одном, а двойки собирал в другом! Это же надо, какое коварство!
Ну уж! Что-что, а такое определение я не мог признать справедливым. Меня ломали, и я сломался всё так просто. Меня бы стоило понять, к тому же, кажется, жертвы не напрасны проиграв в одном, я воспрянул в другом, может быть, более важном.
Но как объяснишь всё это даже родной маме! Да ещё если она, как разъяренная тигрица, мечется по комнате и рвёт, рвёт в клочья твой злосчастный дневник, обманутая, как ей кажется, в своих лучших чувствах. Она говорит разные обидные слова, суть которых сводится к одному короткому восклицанию: «Всё!»
Я растратил кредит доверия, я злостный обманщик и негодник, а лентяйство моё даже не с чем сравнить, любящие меня люди бьются, как мухи в ухе, чтобы повкуснее накормить, получше одеть, а я, неблагодарное создание, вот таким злодейским образом изголяюсь над ними, совершенно не ценя Доброты и предоставленной мне как сознательному человеку свободы!
И снова: «Всё!»
Всё, всё, всё!
Будто до сих пор я жил на солнечном острове с пальмами и каждый день лопал кокосовые орехи с маслом, а теперь меня ожидает тюремный равелин с зарешечёнными окошечками у самого потолка и репетиторами с розгами за кованой дверью: выходит один, входит другой, и так без сна и отдыха до абсолютных пятёрок даже по самым труд ным предметам.
Эх, взрослые люди! А знаете, отчего так вам нравится запугивать собственных детей? Да оттого, что вы сами несчастны, запуганы, сами страхом воспитаны и наивно верите, что самый короткий путь к любой благородной цели лежит через страх. Разве не благо во спасение огреть любимое дитя ремнём по заднице, поставить в угол, запереть в тёмную кладовку, лишить мороженого на полгода, а то и еды на пару дней, заорать благим матом, вмазать пощёчину, перестать разговаривать целую неделю, объявить, так сказать, душевную блока ду глядишь, и спохватится дитятко — велика ли цена сознательности и увещеваниям, а оплеуха сразу в чувство приводит, направляет сей не в меру бурный ручей по нужному руслу. Скорая эффективность страха внушает крепкую на него надежду и где-то даже укрепляет в мысли, что без страха всё-таки не прожить — ну конечно же, взрослых это не касается, но вот для деток — не всегда вред но, чаще полезно, ведь даже великий хирург Пирогов ратовал за телесное наказание малых сих, а уж он толк знал.