«Из пламя и света» (с иллюстрациями) - Сизова Магдалина Ивановна 12 стр.


За год жизни в Москве столько произошло и хорошего и плохого! И среди всего — то, что в нынешнем, 1828 году, он, кажется, по-настоящему начал писать стихи, никому их не показывая и частенько уничтожая. Только самые лучшие записывает он в свою тетрадь в голубом бархатном переплете, подаренную бабушкой ко дню его рождения. Эта тетрадь принадлежала раньше его матери, и на ней стоят ее инициалы «M. L.», такие же, как его…

Сегодня, вернувшись домой, он снова достанет ее… Что еще может так хорошо, так точно выразить и его мысли и то, о чем без слов говорит с ним природа? Он и сам не заметил, как стихи сделались чем-то вроде его дневника. Потому он и прячет их с такой тщательностью. Как доверить кому бы то ни было то, о чем он привык говорить только с самим собою?!

Пожалуй, он и отцу подождет показывать свои стихотворения. Неважно они еще у него получаются. Вот перечитал недавно маленькую пьесу «Осень», начатую еще в Тарханах перед отъездом:

Листья в поле пожелтели,

И кружатся, и летят… —

думал кончить и чуть не порвал ее. Плохо, совсем плохо!..

А ведь тогда казалось, что эти строчки передают какую-то осеннюю песню…

Он подошел к Малому театру. Тут толпились люди, сновали перекупщики билетов, подъезжали экипажи. И вдруг целая толпа бросилась за каретой, подъезжавшей к боковому входу, и Миша, сам не зная зачем, бросился туда же, куда бежали другие.

Они окружили эту карету, остановившуюся около самых ступенек, и один молодой человек, вероятно студент, в очках и с длинными волосами, подбежав к карете, открыл дверцу. Боже мой, что началось вокруг, когда из нее быстро и легко вышел среднего роста человек в черной шляпе, несомненно актер, с бледным, необыкновенно выразительным и, как показалось Мише, печальным лицом! Его мгновенно окружили тесным кольцом, ему аплодировали, и все кругом кричали на разные голоса:

— Браво, Мочалов! Мочалов, бра-а-во-о-о!..

«Так это и есть Мочалов?!» Миша уже видел это имя на афишах, расклеенных на стенах театра. И он закричал вместе со всеми:

— Браво, Мочалов!..

Знаменитый актер снял шляпу, держа ее в высоко поднятой руке, приветственно помахал ею и исчез в подъезде.

Дома уже были в тревоге. Бабушка горько раскаивалась в том, что отпустила Мишеньку одного, и его появление вызвало бурю радости и бурю упреков. Мальчик спокойно выдержал и то и другое, после чего спросил бабушку, имеет ли она что-нибудь против актеров?

— Да как будто ничего, Мишенька, не имею. Бог с ними совсем, — сказала бабушка. — С чего это ты спрашиваешь-то?

— Потому, бабушка, что сегодня я подумал: хорошо бы актером стать!..

— Господи, Мишенька, да что это с тобой? — с испугом взглянула на него бабушка. — С чего же это ты взял? Разве тебе, дворянину, пристало шутом-то быть?!

— А по-моему, бабушка, быть актером прекрасно!

ГЛАВА 7

Когда, простившись со своим гувернером перед высокими дверьми Благородного пансиона, Миша поднялся по лестнице, ведущей в классы, он увидел, что явился первым. Служители еще вытирали пыль со столов, открывали и закрывали форточки, торопливо заканчивая последние приготовления. Классные надзиратели поспешно проходили в учительскую, где их уже ждал инспектор и был подан чай.

Миша уселся в углу актового зала, постепенно наполнявшегося учениками. Стрелка больших стенных часов приближалась к восьми. В восемь без пяти двери из коридора открылись, и инспектор Павлов вместе с директором Курбатовым и всем педагогическим советом вошли в зал.

Оглядев внимательно стоявших перед ним учеников и поздравив всех с началом учебного года, Павлов произнес коротенькую речь. Он говорил о значении знания и познания природы, о великой роли науки и искусства в истории человечества. Потом рассказал кратко, для новичков, историю Университетского пансиона, назвав для примера имена тех его воспитанников, которыми пансион вправе гордиться.

Двери всех классов открылись. Проходя вместе с другими воспитанниками по широкому коридору в четвертый класс, Миша с чувством невольной гордости посмотрел на висевшую на стене большую доску, где золотыми буквами было написано имя бабушкиного брата — Димитрия Столыпина — рядом с именами Василия Жуковского, Николая Тургенева, Владимира Одоевского и других знаменитых питомцев Университетского пансиона.

Прозвенел по длинному коридору звонок. Учитель русского языка Дубенской поднялся на кафедру и несколько мгновений всматривался в лица учеников.

У него было некрасивое, болезненно-бледное лицо и неуверенные торопливые движения. Но через несколько минут Миша уже забыл о внешности Дубенского.

— Ну, кто из вас русский, друзья мои, и кто знает русский язык?

Ученики с удивлением посмотрели друг на друга, потом на Дубенского и разом подняли руки.

— Так, — сказал Дубенской, — великолепно! Следовательно, все вы можете свободно написать на своем родном языке сочинение на заданную мною тему?..

Половина класса не подняла рук.

— Очень хорошо-о, — повторил Дубенской, — а по-французски?

Руки всех учеников быстро взметнулись кверху.

Дубенской укоризненно покачал головой.

— Вот и стыдно-с, — сказал он негромко, — где же это, в какой стране юношам лучше родного известен чужой язык? А о нашем-то, русском языке еще Ломоносов говорил: в русском языке имеется живость французского, и… постойте-ка, — оборвал он себя, — а нуте-ка, признайтесь, знает кто-нибудь из вас слова Ломоносова о нашем родном языке?

Класс безмолвствовал. Взгляд Дубенского с укором скользнул по всем лицам. Миша поднялся и, слегка робея, ответил:

— «В русском языке есть нежность итальянского, живость французского, великолепие испанского, крепость немецкого, богатство и сильная в изображениях краткость латинского и греческого».

— Правильно, — сказал Дубенской, — а вы, мой юный друг, согласны с этим?

— Согласен.

— Очень хорошо, — продолжал учитель. — Не сравнивая себя с нашим великим соотечественником, я не менее его чту свой язык. Недавно, о чем вы, конечно, еще не знаете, напечатана моя книга «Опыт о народном русском стихосложении». Может быть, кто-нибудь из вас случайно ее видел?

Миша оглянулся: ни одна рука не поднялась в классе.

— Я ее читал, — негромко сказал он.

— Как фамилия? — спросил Дубенской, всматриваясь внимательно в смуглое лицо с огромными темными глазами.

— Лермонтов… Михаил.

ГЛАВА 8

Семен Егорович Раич жил за стеной пансионской библиотеки.

Книжные полки и шкафы тянулись вдоль всех стен и поднимались до самого потолка. Вокруг большого круглого стола собиралось по субботам немало учеников. Седеющая голова Семена Егоровича выделялась среди окружавшей его молодежи. Первая суббота в новом, 1829 году была особенно многолюдной и торжественной. Когда все заняли свои места, Семен Егорович обратился к своим ученикам.

— Ну вот, друзья мои, за эти дни я ознакомил вас всех с уставом нашего общества, составленным еще по почину Василия Андреевича Жуковского, его первого председателя.

После нескольких лет бездействия в этом году мы вернулись к прежней работе и воскресили наши славные традиции. С большой радостью вижу, — обвел он взглядом лица учеников, — что в этом году в наш пансион опять пришло немало любителей прекрасного русского слова.

В нашем школьном журнале уже появились произведения молодых авторов, которые нельзя не отметить. Они напоминают мне славное прошлое нашего пансиона! Итак, господа, мы начинаем.

После того, как Раич прочел свои переводы из Вергилия и Ариосто, наступила долгая пауза. Страшновато было юным членам Общества любителей отечественной словесности выступать со своими первыми опытами.

— Ну что же, господа? По установившемуся обычаю после переводов у нас читаются оригинальные произведения. Последуем этому обычаю и сегодня. Кто хочет начать? Как?! Ни у кого нет на сегодня ничего нового? Лермонтов, и ты молчишь?

— У меня, Семен Егорович, нового ничего нет, — с некоторой угрюмостью ответил Лермонтов. — То есть я кое-что написал, но это не новое… и не законченное… Так что я сегодня хочу послушать.

— Печально! — сказал Раич. — Я на тебя рассчитывал. Ну, кто начнет?

— Семен Егорович, разрешите, я начну! — поднялся Дурнов, тоненький, высокий подросток с женственным открытым лицом и смеющимися глазами.

— Ты, Дурнов? — удивленно взглянул на него Раич. — Очень, очень рад! До сих пор ты только обещал нам стихи, и я уж думал, что тем дело и кончится.

— Я прочитаю «Русскую мелодию».

Сероглазый юноша подошел ближе к канделябру, горевшему на высокой подставке, и развернул тетрадь со стихами:

В уме своем я создал мир иной

И образов иных существованье;

Я цепью их связал между собой,

Я дал им вид, но не дал им названья…

Он читал, и его открытое лицо не меняло своего выражения, и искорки смеха все дрожали в глазах.

Когда он кончил, Раич долго молчал, пристально глядя на него. Молчали и слушатели.

— Это твое первое стихотворение? — спросил, наконец, Раич.

— Не совсем, — уклончиво ответил автор.

— Это не ты писал, — отрывисто проговорил Раич.

Потом он еще раз посмотрел на Дурнова, и вдруг морщинки доброго смеха побежали по его лицу.

— Ах вы, озорники! — проговорил он, покачивая головой. — Ах, обманщики! Никто, кроме Миши Лермонтова, этого написать у нас не мог. Ну, признавайтесь, зачем вы все это придумали?

Но когда виновники чистосердечно признались, что Лермонтов никак не хотел давать этих стихов и что Дурнов сам взял их у него, добрейший Семен Егорович остался даже доволен. Доволен был и автор стихов, которому все же хотелось узнать, что будут говорить о них его товарищи и Раич.

— Стихи стоят того, чтобы нам их узнать, — сказал Семен Егорович. — Ты хорошо поступил, Дурнов, прочитав их. Вы помните, я всегда говорил вам, начинающим поэтам, пусть каждый стих ваш будет или чувство, или мысль, или образ, или картина, или музыка — как у великого Вергилия. Я доволен Лермонтовым потому, что в его стихах имеются эти качества — те или иные. В этой «Русской мелодии», на мой взгляд, должно быть больше музыки, а в ней преобладает мысль, даже философская мысль… И мне хотелось бы, Лермонтов, чтобы все это не было так печально.

Когда заседание кончилось и ученики разошлись, Раич, задумавшись, сказал Павлову:

— Боюсь, что судьба этого необыкновенно одаренного мальчика будет нелегкой.

— Почему вы так думаете? — спросил Павлов.

— И потому, что характер у него прямой и непокорный, и потому, что как здесь, в нашем пансионе, он на голову выше своих товарищей, так будет и дальше в его жизни, если только он не встретится с исключительными людьми.

— Что ж, в такой встрече нет ничего невозможного, — заключил Павлов, и оба наставника перешли к обсуждению учебных дел.

Но, прощаясь с Павловым и пожимая ему руку, Раич неожиданно вернулся к занимавшей его мысли:

— Не является ли семейная трагедия Лермонтова, о которой говорил Зиновьев, неосознанной причиной печальных мелодий его юношеской музы, которые со временем, я уверен, сменятся другими? И как на его музу влияет увлечение поэзией Байрона, которую он уже успел узнать? Великий английский поэт тоже не был счастлив.

— Я думаю, что вы правы, — разыскивая свою шляпу, ответил Павлов. — Я плохо знаю Байрона. Но Мишу Лермонтова я знаю и лично и по отзывам вашим и Зиновьева. И вижу, что, несмотря на внешнюю замкнутость и кажущуюся отчужденность, он тянется к настоящей дружбе, которой умеет дорожить. И я уверен, что он найдет настоящих людей или они его найдут.

* * *

В больших комнатах внизу сумрачно и как-то все скучно — от непрерывного дождя, который льет за окнами.

— Конечно, дружок, я вижу и понимаю: грустно тебе, — говорит Елизавета Алексеевна внуку, который задумчиво смотрит на желтое дерево, облетающее за окном. — Только как хочешь, Мишенька, больше французов к нам в дом приглашать я не буду. Не жильцы они у нас. Да и языком тебе пора новым заняться. Я приглашу, Мишенька, англичанина. У них и революции не было, и здоровьем они как-то покрепче.

Так вскоре после смерти мсье Жандро появился у Миши новый воспитатель, внушительного вида, с величественными манерами: англичанин мистер Виндсон.

Елизавета Алексеевна считала, что нашла гувернера, который обладал всеми необходимыми качествами.

Он был солиден, образован, у него была добродетельная жена и необыкновенная выдержка характера.

Елизавета Алексеевна была убеждена, что мистер Виндсон может преподать строгие правила морали и житейского поведения, и, назначив мистеру Виндсону очень солидное содержание, водворила его в отдельном флигеле — вместе с добродетельной женой, служанкой и небольшой библиотекой.

Внук ее не оценил в должной мере ни солидности, ни сдержанных манер этого гувернера, но оценил его библиотеку и знания. С его помощью он начал читать английских авторов, и через несколько месяцев мистер Виндсон с удивлением обнаружил, что Миша почти свободно читает в подлиннике Шекспира и Байрона.

Мистер Виндсон был доволен своим учеником и заявил приехавшему ненадолго Юрию Петровичу, что его сын Мишель обладает истинно британским упорством характера.

ГЛАВА 9

Осенняя непогода, наступив внезапно после теплых дней, в одну неделю превратила все проселочные дороги в непролазные топи и помешала Марии Акимовне отправить своего Акимушку из Тархан в Москву ко дню рождения Мишеля. Он приехал уже по первопутку, рано сменившему осеннюю мокроту.

Освободившись от забот своего старого дядьки и от всех теплых шарфов, которыми был закутан, Аким с криком: «Мишель, где ты?» — вбежал в Мишину комнату и остановился: из-за маленького письменного стола быстро встал и шагнул навстречу гостю совсем не тот Мишенька, с которым они так весело играли в тархановском парке. Перед Акимом стоял очень серьезный большой мальчик.

Они поздоровались, и Аким, преодолевая невольное смущение, сказал:

— Ну вот… Я и приехал. Только я опоздал немножко… Но ничего. Правда?

Миша молча кивнул головой и улыбнулся. И когда он улыбнулся, Аким увидел перед собой прежнее лицо буйного и веселого товарища и коновода их детских игр. Но этот товарищ детских игр уже учился в пансионе, и на столе у него стоял великолепный, по мнению Акима, письменный прибор, а рядом с альбомом, на котором было написано: «Рисунки», лежала раскрытая тетрадь со стихами…

— Это вам столько задали выучить? — спросил он, пораженный.

— Нет, — ответил Миша, снисходительно улыбнувшись. — Сюда я переписываю Байрона. А это «Шильонский узник». Я тебе потом почитаю.

— Но тут написано «К…» и стоят три звездочки, — продолжая всматриваться в листок, сказал Аким.

Легкая краска смущения покрыла смуглое лицо Миши.

— Ах, это? Это просто мое, — сказал он, прикрывая листок.

Но как ни быстро он это сделал, Аким успел прочесть первые строчки:

…Не играй моей тоской,

И холодной и немой… —

и застыл в недоумении.

Аким Шан-Гирей был на три года моложе Миши и привык смотреть на него с удивлением. Еще в Тарханах поражали его, не вызывая, впрочем, ни малейшей зависти, разнообразные способности Мишеля: умение лепить из воска целые группы и эпизоды — то из жизни охотников, то из древней истории; театр марионеток, созданный им самим от начала до конца: от восковых актеров до пьес. Поэтому то, что Мишель пишет стихи, его не удивило. Аким Шан-Гирей вообще был равнодушен к поэзии и совсем не умел разбираться в стихах.

Но тут такие странные слова… О какой это тоске пишет Мишель? И что означают загадочные три звездочки? Он спросил о них Мишеля, и тот ответил, что так пишут, когда хотят, чтобы не знали, о ком написано.

Назад Дальше