— А-а!.. — протянул Аким и снова помолчал. — Ты знаешь что? Ты очень вырос, — проговорил он наконец. — Ты, наверно, скоро будешь даже совсем большим…
Мишель, забывшись, убрал руку от листка, и Аким незаметно прочел две последние строчки:
Для меня бывает время:
Как о прошлом вспомню я…
Эти последние слова вернули Акиму полное самообладание. Раз Мишель о прошлом думает — значит, о Тарханах, об играх, об Ивашке… И он вспомнил данное ему поручение, которое чуть было совсем не вылетело у него из головы.
— Мишель, — сказал он, оживляясь, — тебе Ивашка кланяться велел и просил, чтобы ты обещание свое исполнил, а какое — не сказал: он, говорит, сам знает.
— Ивашка?! — Миша радостно засмеялся. — Бабушка сказала: пусть он подрастет немного. А как подрастет, так и приедет к нам сюда. Я его не забыл. — Он задумался, вспомнив Ивашку, и Тарханы, и широкие аллеи тархановского парка, и просторы тархановских полей, и лес, где собирал Ивашка красные «анкоры» для бедного мсье Капэ…
ГЛАВА 10
21 декабря 1829 года в мягкий зимний вечер на углу Тверской и Газетного переулка скопилось множество карет и даже колымаг такого старозаветного фасона, что кучера модных экипажей только подмигивали друг другу да выразительно покрякивали, глядя, как открывается скрипучая дверца и вылезает на свет божий чей-нибудь дедушка с наследственной подагрой, приехавший послушать, как будет отличаться младший представитель его рода на школьном вечере Благородного пансиона.
Благородный пансион нынче праздновал окончание учебного года, и на объявленный по этому случаю публичный вечер съехались многочисленные родственники.
Родня Миши Лермонтова была представлена бабушкой Елизаветой Алексеевной и щебечущим роем кузин. Подле величавой фигуры бабушки в черных шуршащих шелках, с пышной кружевной наколкой на голове виднелись улыбающиеся лица Сашеньки Верещагиной и Софи Бахметьевой, которая ни минуты не могла посидеть спокойно.
Она беспрестанно поворачивала свою голову в густых пепельных локонах к одной из соседок или, легко касаясь пола, подбегала к сидящей в другом ряду кузине, вызывая недовольство своей гувернантки.
Наконец на возвышении, приготовленном для выступлений учеников, появился Алексей Зиновьевич и сообщил порядок выступлений.
Кузины арсеньевские, столыпинские, верещагинские не без волнения ждали появления Мишеля.
Сашенька Верещагина даже рассердилась на друга Мишеля — Сабурова за то, что он слишком долго читал какую-то оду — кажется, Державина. Ведь знает, что после него читает Мишель, и все не кончает!
Наконец-то! Длинный юноша, старший ученик, объявил:
— Лермонтов Михаил, ученик пятого класса.
Перед десятками устремленных на него глаз — дедушек, бабушек, отцов, теток и сестер — на возвышение твердыми шагами взошел небольшого роста темноглазый подросток. Бледность смуглого лица выдавала его волнение. Он закинул назад голову и сказал, глядя поверх устремленных на него глаз:
— «К морю» — стихотворение Василия Андреевича Жуковского.
После торжественно пышных строф Державина странно простыми и волнующими показались стихи, которые этот мальчик читал с серьезностью взрослого, с горячим чувством.
Но когда в следующем отделении тот же ученик появился на возвышении со скрипкой в руках и очень неплохо сыграл «Аллегро» из концерта Маурера, слушатели были удивлены: у одного и того же мальчика, к тому же показавшего и в науках успехи отличные, столько разнообразных дарований, в то время как многие представители гораздо более знатных родов ничем не блеснули перед собранием родственников!
Миша Лермонтов был в некоторой степени героем этого вечера и, когда начались танцы, с сияющим лицом танцевал кадриль поочередно со всеми кузинами.
Но в конце вечера он, пробегая в азарте, наступил на чей-то длинный шлейф.
Обладательница шлейфа, наведя на него лорнет, спросила:
— Ты, мой милый, кто таков? Как фамилия?
— Лермонтов. Я виноват, прошу прощения, — быстро ответил он, остановившись перед ней.
— Князь Лермонтов? Или граф Лермонтов?
— Нет, Миша Лермонтов, — ответил виновный и убежал.
— Я так и знала! Ну времена!.. Не титулованный, и всей ногой на шлейф! Они только это и умеют, где ж им приличия знать?!
Миша этого уже не слыхал. Он в это время разыскал в толпе Зиновьева, чтобы поблагодарить его. И Алексей Зиновьевич ласково сказал ему:
— Расти и дальше таким, чтобы я с гордостью сказал когда-нибудь: «Миша Лермонтов был моим любимым учеником».
Миша Лермонтов обнял своего учителя и, прижимая к груди подаренную ему за успехи книгу, побежал к карете, до отказа переполненной кузинами: арсеньевскими, верещагинскими, столыпинскими и бахметьевскими.
До позднего вечера веселились в тот день в арсеньевском доме.
Когда все разъехались и бабушка, уставшая за день, полный волнений, ушла к себе в спальню, Миша прошел по затихшему дому. Он любил опустевшие комнаты в эти часы наступающей ночи. Задумавшись, он поднялся наверх и открыл дверь своей комнаты.
Светлая луна стояла прямо перед его окном на зимнем звездном небе. И ему показалось, что его маленькая мансарда летит где-то высоко-высоко над землей.
ГЛАВА 11
До начала спектакля еще остается добрых полчаса, а у входа толкотня, суета и спешка. Театральная карета уже давно подвезла к служебному подъезду последних актеров, но в зрительный зал публику еще не пускают, и свет в нем еще не зажгли. Нетерпеливые зрители толпятся в коридоре и перед дверьми, ведущими в ложи. Вбегают прямо с мороза, торопясь раздеться, немногие счастливцы, которым удалось перекупить на улице галерочные места за тройную цену. Еще бы! Сегодня идет «Игрок» Реньяра с участием Мочалова!
Два ученика Университетского благородного пансиона — Лермонтов и Сабуров — нетерпеливо всматриваются в подъезжающие сани и закрытые кареты. Наконец Миша Лермонтов отвертывается в полном отчаянии.
— Они опоздают! — говорит он, укоризненно посмотрев на своего товарища.
— Нет, — отвечает тот уверенно, — мой отец никогда не опаздывает, но всегда приезжает в последнюю минуту. Что нам волноваться? Ведь у нас ложа, войдем хоть после начала.
— Что ты, как можно после начала?! Пропустить последние минуты перед поднятием занавеса?! Кто любит театр по-настоящему, никогда их не пропустит! У меня в эту минуту всегда сердце замирает.
— Удивительно, с каких это пор ты успел так по-настоящему полюбить театр?
— С тех пор как в свой первый приезд в Москву увидел оперу «Невидимка». Мне тогда пять лет было…
— Вот и они! — перебил его товарищ, быстро идя навстречу подъехавшим широким саням с медвежьей полостью. — И папенька и маменька! Я говорил…
Из саней неторопливо вышел осанистый господин с небольшой бородкой. Он помог выйти закутанной даме и, сказав несколько слов кучеру, обратился к сыну:
— А ты, я вижу, на подъезде ждешь? Не терпится! Эх вы, молодежь! Ну, где же твой товарищ?
— Вот он, папенька! Вот это и есть Миша Лермонтов!
— Очень рад, очень рад! И жена моя будет рада. Однако пройдемте скорее на места. Здесь холодно. В ложе удобнее знакомиться. А где же ваш гувернер? — обратился он к Мише.
— Мистер Виндсон проводил нас до театра и поехал домой. Он заедет за мной.
Сняв в ложе шубу, осанистый господин еще раз пожал Мише руку и подвел его к высокой даме, снимавшей свои меха.
— Вот, друг мой, тот самый Миша Лермонтов, о котором мы с тобой столько слышали от сына.
— Я очень рада дружбе моего сына с вами, — рассматривая Мишу, сказала дама.
Со стареющего лица дамы приветливо смотрели на Мишу очень добрые глаза.
— Бабушка ваша урожденная Столыпина? — спросил у Миши осанистый господин и, получив утвердительный ответ, добавил: — Ну, кажется, мы с вами немножко сродни. Сабуровы и Столыпины когда-то имели какие-то родственные связи, если не ошибаюсь.
— Я очень рад, — пробормотал Миша.
— Вы очень любите театр? — спросила дама с добрыми глазами. И голос у нее был добрый.
— Очень!.. — ответил Миша. — Особенно этот театр! Но театр вообще такая замечательная вещь! В нем можно в один вечер показать всю жизнь, и весь мир, и все человеческие страдания и радости, не правда ли?
— Правда, — ответила госпожа Сабурова и, еще раз посмотрев на него, добавила: — Да, я очень рада, что именно вы подружились с моим сыном. А если рада я — значит рад и супруг мой. У нас в семье всегда согласие.
Она улыбнулась, отчего лицо ее стало еще добрее.
Миша крепко сжал дрогнувшие губы.
— Сейчас поднимется занавес, — проговорил он. — Начинают!
И с этой минуты все, кроме сцены, перестало для него существовать.
Но мать его друга все-таки успела задать ему еще один вопрос:
— Вы в первый раз сегодня смотрите Мочалова?
— Нет, как можно! Но я мог бы смотреть на него сотню раз, потому что он самый прекрасный актер не только у нас, но, я думаю, в целом мире!
С первой минуты появления на сцене Мочалова Миша вместе со всем зрительным залом следил за каждым движением и за каждым словом великого актера.
И если бы Мишу спросили: «Что такое вдохновение?», он ответил бы: «Это — Мочалов».
Когда опустился в последний раз занавес и затихли последние аплодисменты на галерке, Миша встал и увидел, что Сабуровы уже оделись. Его друг стоял между отцом и матерью, держа под руку и того и другого, и все трое, улыбаясь, смотрели на Мишу. Такая дружная, такая неразделимая семья!
— Вы, наверно, хотели бы стать актером? — спросила Мишу мать Сабурова.
— Нет, — ответил он, помолчав. — Раньше хотел, а теперь мне больше хочется сочинить пьесу для Мочалова.
— Почему же?
— Я думаю, что сочинитель переживает большое счастье, когда в произведении, созданном его воображением, играет такой великий артист! И потом артист живет только своей ролью, а сочинитель — всеми!
— Да, — сказал отец Мишиного друга, — вы ведь уже сами сочиняете что-то, кажется, стихи?
Миша, торопливо одеваясь, смущенно посмотрел на него.
— Иногда пишу, — ответил он. — Редко. Я больше их сжигаю. Но, право, это неважно.
Прощаясь с Мишей, мать Сабурова попросила мистера Виндсона, приехавшего за своим воспитанником, засвидетельствовать госпоже Арсеньевой почтение и просить ее отпустить к ним внука в следующий праздничный день.
Мистер Виндсон величаво раскланялся.
Дома их встретила глубокая тишина. Бабушка уже спала. В пустых, слабо освещенных комнатах разными голосами отстукивали время часы.
Когда Миша уже лежал в постели, вспоминая театр и Мочалова, мистер Виндсон сказал:
— Я уверен, что в ближайшее воскресенье, Мишель, ваша бабушка отпустит вас в это очаровательное семейство.
— Нет, — ответил он глухо, отвертываясь и закрывая глаза. — Я не пойду к ним.
— Не пойдете? — с величайшим изумлением повторил гувернер. — По какой причине?
— Так… — ответил Миша, продолжая лежать с закрытыми глазами. — Не спрашивайте. Я не скажу.
Мистер Виндсон пожал плечами и, погасив свечу, отправился к себе. За небольшими темными окнами падали и падали холодные снежинки, покрывая землю, а в безмолвных комнатах мерно отстукивали время часы.
ГЛАВА 12
В мезонине тихого дома на Малой Молчановке сидит у окна смугловато-бледный подросток с живыми горящими глазами на полудетском лице и в упорном раздумье кусает карандаш, перечитывая строчки:
Не привлекай меня красой!
Мой дух погас и состарелся.
Он останавливается, перебирает страницы тетради и, найдя то, что искал, читает вполголоса:
Все изменило мне, везде отравы,
Лишь лиры звук мне неизменен был!..
— Стучал, стучал — не отзываешься! Ты занят?
Приоткрыв дверь, в комнату вошел среднего роста юноша, кареглазый, белокурый, с легким румянцем на веселом лице.
— Алексей? — быстро закрывая тетрадь, обернулся Миша. — Входи, входи!
Алексей Лопухин, его близкий друг, хитро прищурил один глаз и усмехнулся:
— А тетрадь от меня поскорей закрыл! Что ты тут писал? Новое? Веселые стихи или нет? Показывай!
— Нет, перечитывал старые. — Миша открыл ящик стола и убрал в него тетрадь. — И совсем не веселые, — добавил он.
— И зачем ты так много печального пишешь? О чем тебе печалиться? У тебя, мой друг, английский сплин. От Байрона заразился!
Миша, вспыхнув, сердито посмотрел на Лопухина.
— Да ведь ты его даже не читал! — сказал он зазвеневшим голосом. — Да и те, кто читал, не понимают его! Не понимает ни мистер Виндсон, ни даже Алексей Зиновьевич! Какой же у Байрона сплин? Где? Все образы его героичны, все! Ты читал «Каина»?
— Ну, не читал, — ответил невозмутимый Лопухин.
— Я так и знал! Ты даже не знаешь, как прекрасна была его жизнь! И смерть его тоже прекрасна! И героична! Потому что он умер, сражаясь за свободу Греции. И я хотел бы умереть, как он!
— Не горячись, Мишель, я только потому так сказал, что ты пишешь все о чем-то трагическом, героическом, меланхолическом. И все читаешь Байрона. Ну, я и подумал, что все это у тебя…
— Все это у меня мое! — перебил его Миша. — Нет, я не хочу быть тенью Байрона. И повторить Байрона нельзя.
Лермонтов отошел к окну и смотрел на быстро темнеющее небо и чуть освещенные месяцем облака, которые прозрачной грядой повисли над городом.
— Нет. Я не Байрон. Я русский, у нас свое, — закончил он твердо.
* * *
В ночь с субботы на воскресенье можно посидеть подольше, не боясь опоздать утром на занятия. Накануне он тоже просидел над стихами до позднего часа, приняв все меры к тому, чтобы об этом никто не узнал. Сегодня, как и вчера, он запер свою дверь на маленький, приделанный им самим крючок и уселся перед камином.
Какая глубокая тишина в доме сегодня! Только время от времени стукнет об оконную раму ветка тополя.
В такой тишине хорошо прислушиваться каким-то особым, внутренним слухом к музыке строк, к гармонии слова.
Глядя то на тяжелый янтарно-красный огонь в камине, то на легко голубеющий туманный свет за окошком, он с напряженным вниманием и трепетным волнением прислушивался к своим мыслям.
Печальный демон, дух изгнанья,
Блуждал под сводом голубым,
И лучших дней воспоминанья
Чредой теснились перед ним…
Этот образ точно родился в нем из его собственных живых чувств и мыслей, не имевших выхода: из жажды борьбы со всем тем, что мешает жить людям, из жажды правды и великой, всеочищающей любви.
За окном стояла луна, и высокие облака тихо проплывали между ней и землей.
Не странно ли, что безмятежность природы вызывала в нем часто, точно по закону противоположности, образ мятежного духа, отверженного и полного величественной красоты?
Он встал и долго смотрел в окно на ясное звездное небо, до тех пор пока луна не скрылась за темными крышами.
Потом взял карандаш и бумагу и, устроившись на полу, на медвежьей шкуре, волнуясь и точно боясь забыть, быстро стал писать:
Я полюбил мои мученья,
И не могу их разлюбить.
Он остановился и, бросив перо, посмотрел на ярко вспыхнувшее пламя в камине. Сколько раз в Тарханах сидели они по вечерам у такого же огня с мсье Капэ, вспоминавшим свою далекую Францию!
Когда это было? Два-три года тому назад? Какой огромный срок — три года жизни! Тогда еще папенька часто приезжал к ним и брал его к себе в Кропотово, и сердце его еще не разрывалось так, как теперь, от нестерпимой острой жалости к отцу и от обиды за него. И… на него — за мать.