Свет не без добрых людей, язык и до Киева доведет. Через час Кузьминишна бодро шла вдоль высокого забора, за которым гремел, сотрясался и пускал дым огромный завод.
Потом ребятишки, игравшие у ворот, проводили Кузьминишну к «общему житию», длинному одноэтажному бараку.
Кузьминишна обтерла ноги о металлическую сетку — молодцы, положили, нечего грязь носить, — вошла в коридор и обомлела. С разных сторон неслись дикие звуки. За одной дверью кто-то выл, за другой бил в барабан, третья ходила ходуном от топота.
— Милок, это ж у вас тут что? — спросила Кузьминишна пробегавшую по коридору босоногую девчушку.
— Чего — что?
— А ревет?
— Это, бабуся, в красном уголке. Живая газета.
— Живая? Матушка, сделай милость, мне бы двух парнишек, Лопухова с Федосеевым. Учениками здесь проживают!
«Матушка» зашлепала по коридору. Шла-шла, подвела Кузьминишну к двери, толкнула, пропищала:
— Только они в заводе! Эна их коечки!.. — и пропала.
Сперва Кузьминишна заглянула в дверь. Коек было штук десять. Комнату разделяла ситцевая занавеска, она колыхалась, что-то шевелилось за ней. Между койками висел ярчайший плакат с зовущим во весь рот энергическим мужчиной; под ним громкоговоритель и второй плакат — по ярко-красному небу самолеты…
Так как в комнате никого не было, Кузьминишна вошла. Оказалось, что есть: молоденькая уборщица, пятясь, вылезала из-под занавески, домывая пол. Домыв, разогнулась и сказала:
— Я бы этих парней… Им бы этими окурками в морду! — и потом совершенно другим тоном: — Труд уборщицы следует уважать.
— Уж что верно, то верно, — степенно отозвалась Кузьминишна, присевшая на табуретку у печки. — Значит, курят?
— Что же им, по-вашему, без табаку жить?
— А вы каждый день здесь так и моете? — вежливо спросила Кузьминишна. — То-то, я погляжу, чисто у вас. Хозяйственно.
— Каждый. Да разве намоешься? Вечером девчонок позовут, пляшут, семечки лузгают… Им бы в морду.
— А-а, девчонок? — Кузьминишна поставила кошелку с гостинцами на пол.
— Что ж они, по-вашему, монахи? А то в шашматы засядут. Раз-раз! — уборщица замахала тряпкой. — Коня потеряли. Нужен мне ихний конь, как собаке пятая нога. — И опять другим голосом: — Вы чья мамаша-то будете?
— Не мамаша я… — Кузьминишна вдруг решилась и перешла на ты. — А скажи ты мне, дорогая, как тут мои два живут, Лопухов Алексей да Федосеев Василий?
— Лопухов? — Уборщица пошевелила губами и ответила обстоятельно, будто анкету заполняла. — Парень самостоятельный. В выпивках не замечен. Общественную нагрузку несет. В комсомол заявление подал, будут разбирать. Парень свой, трудящийся. Есть, конечно, закавыка…
— Есть? — дрогнувшим голосом спросила Кузьминишна.
— Вредное влияние буржуазной эпохи. Стишки чувствительные сочиняет. Он-то их никому, в тумбочку прячет… — Она зашептала. — А я убираюсь и почитаю. Очень даже хорошие стишки. Больше про любовь.
По мере того как лицо уборщицы словно таяло, у Кузьминишны оно становилось строже.
— Теперь Федосеев, — со вкусом продолжала уборщица. — Этот — чистый зверь.
— А-а, зверь?
— Если мне титан скипятить, играючи натаскает. Ест только больно много, удержу нет! Уж мы его и складчиной, и кто чем может подкармливаем… Растяжение желудка, что ли? Тьфу, пропасть, это не у него, у Федорова Кольки… Тот, прямо скажу, шалый.
— А за шторкой у вас что размещается? — упавшим голосом спросила Кузьминишна.
— За шторкой у нас временно семейно-бытовая ячейка. Окрутились один фрезеровщик с грузчицей и живут…
— Чего ж им завод комнаты не нашел? Чай, не старое время!
— Не всем сразу, мамаша. За пятилетку на сорок процентов жилья больше построим, тогда будет сразу. А то одни тоже окрутились, завод им и площадь и гардероб, а они — здрасте пожалуйте! — развелись.
Уборщица совсем разошлась, даже тряпку бросила в сторону. Но с Кузьминишны было достаточно. Поджав губы, она вынула из кошелки лепешки с маковками, спросив, которые койки ребят, положила на каждую поровну и ушла с тоской, умолив напоследок уборщицу передать ее наказ: «Алешенька с Васенькой, придите вы проведать, бога забыли, второй месяц носа не кажете!..»
— Чтобы приходили, передам, а про бога не буду. И не просите, мамаша. Мы теперь против леригии, алкоголя и поножовщины всем нашим заводским коллективом боремся!
Эти слова доконали Кузьминишну, и к Дине она поехала в самом мрачном настроении.
Вот как описывала Марье Антоновне Кузьминишна в тот же вечер посещение Дининого местожительства. Марья Антоновна слушала, крутя бахрому скатерти, гася в глазах смех.
— Машенька, ты думаешь, Динушка, куда ее от нас определили, там и работает? Держи карман… Ох, ох, недаром говорят, маленькие детки на руках тяжелы, большие — на сердце… Да ее на этой «Парижеской коммуне» уже третью неделю в глаза не видали! Спасибо, добрый человек нашелся, сторож ли, комендант, все мне открыл. Машенька, давай заберем к себе девчонку, ведь пропадет. Она не Леночка, у нее норов-то буйвольский! Помнишь, на нас кидалась, как их из Армавира привезли? И тут расчет взяла. «Тапки, говорит, тачать мудрена ль штука? Меня государство не для того семь лет учило». Вот, доучило! «Я, говорит, на умственную работу и еще какую-то нителе… интекте… (сторож запомнил, а я нет) могу. Меня, говорит, в высшее училище примут, потому что у меня по происхождению способности». Много чего еще этому сторожу наболтала и ушла. У художницы какой-то на чердаке живет.
— Как — на чердаке? — нахмурилась Марья Антоновна.
— Да не на чердаке, комнатушечка такая под крышей, была я там, была… — Кузьминишна умоляюще смотрела на дочь. — Где она только эту художницу выкопала? Чучела чучелой. Волосы в скобочку, халат бесстыжий, сверху дыра, снизу дыра и ноги голые. А худющая! «Ваша, говорит, Динора — талантливый самородок, хаотический…» Пес ее знает, какой она там еще самородок! «Я, говорит, ее в народный музей памятной старины картины разбирать устроила. Ничего, что по гривеннику за штуку платят, зимой подработать можно — снег с мостовой чистить. Зато к настоящему искусству приобчаться будет». Не знаю, к чему она там приобчается! Вкус, мол, будет развивать. Да на что он ей, вкус? Из него шубы не сошьешь… — Кузьминишна не могла больше говорить и махнула рукой.
Марья Антоновна молча отстукивала пальцем по столу.
— А в комнатушке, в комнатушке-то! На полу дерюжка, кресло-качалка и банки в углу.
— Какие банки?
— Консервы эти. «Что ж, спрашиваю, Динушка так банками и обедает?» — «Обедает, отвечает, и завтракает, и ужинает. И ничего в том плохого нету, теперь, говорит, даже по радио учат — питайтесь консервами». Витамины в них какие-то… «Да греет ли хоть? — спрашиваю. — От холодной еды только живот пучит». — «Когда, говорит, греет, а когда и так кушает, и я вместе с нею». Ах ты, грех какой! Машенька, дочка моя дорогая, единственная, что ж теперь делать будем? И Алешенька тоже с Васей… Чисто у них, обстоятельно, ничего не скажешь. Да вот ячейки семейные… И с поножовщиной, говорила, драться надо. А?
К удивлению Кузьминишны, в ответ на все это Марья Антоновна от души расхохоталась. Встала, закурила, сказала:
— Ничего, мама, ничего, уверяю вас, это совсем не так страшно! — и пошла все-таки за советом к Андрею Николаевичу.
ПРИНЦ ПОД ФОНАРЕМ
В конце августа Стахеевы вернулись с дачи.
Лето для Лены промелькнуло — новая жизнь закружила ее. Точно каждый день была в кино, даже рябило в глазах… Ольга Веньяминовна властно подчинила все заведенному порядку: купанье, прогулки, теннис, по вечерам в толпе разноцветных дачниц встречи Николая Николаевича. Приятелям, соседям и даже случайным знакомым тетка зачем-то всегда рассказывала о Лене, что та взята ими из детдома. Раза два ездили в город за покупками. Лена хотела сбегать к Кузьминишне, узнать про Динку, — Ольга Веньяминовна заторопила возвращаться. Так пролетели два месяца…
А когда переехали в Москву совсем, Лена, по протекции одного из товарищей Николая Николаевича, была принята ученицей чертежницы в учреждение с длинным и звучным названием «Акционерное общество промышленного отопления и вентиляции», сокращенно «А/О Отовент».
Условия для ничего не знающей девушки были блестящие. Шесть часов работы (охрана труда подростков!), оклад двадцать один рубль семьдесят копеек в месяц. Оклад! В этом слове было что-то волнующее, вроде клад. Не какая-нибудь там получка или зарплата, а оклад, как черным по белому было напечатано в приказе управляющего.
Николай Николаевич отдал Лене старую готовальню. Блестящие, с винтиками и заклепками циркули и рейсфедеры лежали каждый в своей бархатной колыбельке. Ольга Веньяминовна, порывшись в бесчисленных ящиках орехового туалета, торжественно подарила медальон: маленькое золотое сердце с цветным камнем. Лена убежала к себе в комнату, даже не поняв брошенных вслед со смехом слов:
— Только не вздумай снести его в Торгсин!
— Зачем? В какой Торгсин?
— Говорят, скоро откроют. Торговлю с иностранцами. На валюту и золото будет буквально все.
Лена померила медальон перед зеркалом. Кого посадить в него? Перешвыряла в шифоньере белье, где-то под ним была спрятана их единственная детдомовская фотография: вытянутые лица воспитанников, в центре — Марья Антоновна, Андрей Николаевич, воспитатели…
Лена искромсала ножницами фотографию. Дина в сердце не лезла, сидела на переднем плане, нянечка вышла страшно похожей на повариху. Алешка был ничего, но кто-то сзади приставил ему рожки. Лена остригла рожки и запихала в медальон всех, друг на дружку — Кузьминишну, обрезанную Дину и Алешку. Никому не обидно!
А наутро, торжественная и молчаливая, в новом платье, медальоне, с готовальней во вспотевшей от волнения руке, Лена шла от трамвайной остановки по Лубянской площади.
Утренняя Москва была необыкновенна. Неслись куда-то грузовики с рабочими, дом на углу был весь в лесах. Девушки в красных платочках и седых от известки спецовках карабкались по пружинящим доскам, и одна, белозубая, заметив Лену, крикнула:
— Эй, внизу, с побрякушкой! Лезь к нам, подкрасим.
А товарки ее дружно захохотали.
Площадь перегораживало окруженное рвами и канавами строение. За фанерным щитом грохало, звенело, тарахтело, блестели слепящие даже в дневном свете вспышки — наверное, рыли тоннель метро, сваривали что-то. А из-за строения, с обеих сторон и наискось через площадь, разноцветными цепочками двигались торопливые, воркующие служащие, спеша к тесным, забитым учреждениями переулкам, где помещался и Отовент. Поток служащих подхватил Лену, она тоже свернула в переулок. Вот и отовентовский подъезд.
Хлопала без конца дверь, бежали по лестницам, мелькая сумочками, «пишмашки», солидно поднимались «завы», величественно попирали ступени брюхатые «спецы» в потертых, нэпманских времен, костюмах. Медленно шли «ответработники» во френчах военного покроя. Отовент был типичным проектным бюро или конторой, каких в те годы расплодилось в Москве великое множество.
Лену посадили на высокий табурет за наклонный стол в комнате, где точно так же сидело еще человек пятнадцать чертежников и копировщиц. Учительницей Лены милостиво согласилась быть усатая крашеная блондинка, то и дело выходившая покурить, так как в комнате висела надпись: «Не кури, здесь сидит твой товарищ!»
Все было удивительным: и первые робкие штрихи ускользающего из пальцев рейсфедера, и первая смазанная линия, при виде которой Лена вскрикнула так громко, что все столы обернулись, и звонок на перерыв, и ринувшиеся в шумный коридор учрежденцы (ринулись они в буфет, где продавали сосиски с капустой и булочки с кремом), и громкий, с раскатами голос главного инженера, от которого в священном страхе замирали «пишмашки» и копировщицы, а конструкторы и старшие чертежники делали вид, будто по уши погружены в работу.
Самое же удивительное было через две недели, когда Лена уже привыкла по утрам мчаться в трамвае и входить без пяти минут девять с толпой сослуживцев в двери. Она постояла в очереди у кассы с окошечком, как в тюрьме, и получила половину своего оклада, впервые в жизни расписавшись в ведомости, начеркала что-то неразборчивое с хвостом.
Восторг, потрясший Лену, державшую первые заработанные собственным трудом деньги, можно было, пожалуй, сравнить только с восторгом начинающего поэта, увидевшего свой напечатанный стишок.
Накануне Ольга Веньяминовна сказала:
— Завтра ты получаешь первое жалованье…
— Почему жалованье? Оклад! Зарплату!
— Не все ли равно? Пойди и купи себе туфли. Недорогие, но приличные. Только, пожалуйста, не в какой-нибудь «Госкоопподошве»! Есть же чудесный комиссионный магазин на Столешниковом.
Лена сказала:
— Ладно. Пойду в чудесный магазин на Столешниковом. Если зайдет нянечка, пусть, пусть она меня подождет!
Однако в тот день Лена не дошла до магазина. По дороге страшная сила толкнула ее в сверкавшую, пахнущую ванилью кондитерскую.
— Дайте мне два пирожных эклер с заварным кремом и один наполеон, — сказала она кокетливой официантке. — Сколько это стоит?
Лена съела все три и заказала еще два. Но почувствовала тошноту, боль в желудке, да и деньги порядком убыли. Покупку туфель пришлось отложить.
А потом, в один из тусклых осенних дней, когда небо висит над домами мутной кисеей, улицы кажутся меньше и крыши не просыхают от моросящего дождя, с Леной случилось вот что.
Она собиралась вернуться из Отовента домой пораньше — Найле шепнула, что забегал Васька, они с Алешей сегодня придут чинить мотоцикл Николая Николаевича.
Лена с трудом дождалась конца работы. Мигом убрала тушь, готовальню, опережая сослуживцев, побежала по лестнице. Каблуки недавно купленных туфель-лодочек отщелкивали ступеньки. Лена сбежала с последней, хлопнула дверью и, ойкнув, запрыгала на одной ноге по затоптанному мокрому тротуару, держа в руке отлетевший грязный каблук.
— Здравствуйте, Леночка! — услышала она вкрадчивый голос.
Лена удивленно подняла голову. От дверей Отовента к ней подходил одетый в роскошное драповое пальто молодой человек с желтым, перетянутым ремнями портфелем, по виду типичный отовентовский инженер.
Лена оробела и тотчас вся зарумянилась: это же был Всеволод Рогожин, боровихинский теннисный кумир, о котором Ольга Веньяминовна заговаривала с ней не раз и на даче и в Москве!
— Что случилось? Почему у вас такое несчастное лицо? Каким образом вы здесь?
Она ответила как могла задорнее:
— Меня подвел комиссионный магазин на Столешниковом. Вот, видите?
— Ай, какая беда! Позвольте, здесь за углом есть так называемый холодный сапожник. Обопритесь о меня, сейчас мы прибьем ваш каблучок.
Лена уцепилась за драповый рукав. Видели бы ее Динка, Вася, особенно Алешка! Всеволод бережно подвел ее к усатому армянину, как божок сидевшему на стульчике у лотка с гуталином. Пока «божок» выстукивал лодочку, словно доктор пациента, Всеволод прочно держал Лену под руку (ногу в забрызганном чулке она подогнула, как цапля).
Божок протянул лодочку. Лена не успела моргнуть, Всеволод небрежно вынул деньги, бросив: «Сдачи не надо!» — вытер — о, ужас! — белейшим носовым платком починенный каблук, нагнулся…
— Все в порядке? — спросил, надевая лодочку.
— Да-а… — Лене было неловко, приятно, смешно.
— Нет, но что же вы здесь делали?
— Как — что? Я работаю в Отовенте.
— Странно. Почему же я до сих пор не встречал вас? Я тоже в Отовенте. Проектировщик, часто бываю в конструкторской. Вы, конечно, чертежница?
— Откуда вы знаете?
— Теперь всех девушек из хороших домов устраивают в чертежницы. Спокойно и перспективно. А дом вашего дядюшки, насколько я знаю… — Он мягко сжал Лене локоть.
Она шла, шагая так, как никогда еще не приходилось. Кто его знает, надо крупнее, чтобы с ним в ногу, или пусть он подлаживается? В жизни еще не ходила под руку!
Темнело, но дождь кончился, и пасмурное солнце прорвало облака. В верхних этажах домов засверкали окна.