— Ну-ка, садись.
Он сбил шапкой с ближнего пня белую макушку, усадил ее. Нагнулся, развязал скоробившиеся ремешки.
— Ух ты! Всю кожу содрала…
Она сидела, как воробей, доверчиво положив на его согнутое колено маленькую теплую ступню в грубом разорвавшемся чулке.
— Разве ж можно так, без ничего? Тебе бы портянки… Обожди, сейчас сделаем.
Он сдернул с шеи старенькое вязаное кашне, ловко стал обматывать ногу.
— Лопухов, вы что отстаете? — крикнули из выстроившейся на поляне цепочки.
— Алеха, довольно лясы точить. — Васька швырнул в них метким снежком. — Догоняйте!
— Догоним, не бойтесь!
Смех, шелест, характерный свист палок, вспарывающих снег, — цепочка исчезла в овраге.
— Как, лучше? — спросил Алешка.
— Ага. — Девушка попрыгала свободно. — Вот спасибо-то! А как же ты? — Она испугалась. — На, платок мой возьми, мне тепло…
— Пустое! И так жарко. — Он распахнул куртку, напялил валявшуюся у пня обснеженную шапку. Притащил свои и ее лыжи, стал надевать ей первой.
Она упиралась ему в плечо, пригнувшись и дыша в ухо.
— Лопухов, знаешь… Тебя Алексеем зовут, я буду Леней, хорошо? Леня, знаешь… — Она говорила часто, и пахло от нее свежестью, дымком и почему-то молодой березкой. — У нас в инструменталке про тебя девчонки судачат: отчего это такой симпатичный, а всегда один ходит? Федосеев же не в счет, верно? В клубе два раза плясал, и то с парнями… Так и зовут — красная девица. Чудные, верно? А я вот прямо тебе скажу: дружить бы с тобой стала. Ты только худого ничего не подумай.
— Я и не думаю! — рассмеялся Алешка. — Славная ты. Хорошая.
— А может, у тебя зазноба есть? — Она придерживала его за плечи, пока вставал, помогла отряхнуться. — Тогда скажи, я не обижусь. — Она спрашивала так серьезно, озабоченно и просто. — Уж если девушке говорят «славная» да «хорошая», значит, каюк дело, верно? — и засмеялась сама, сначала грустно, потом от души, весело.
Алешка протянул ей палки.
— Нет у меня никакой зазнобы, — проговорил медленно, как бы убеждая себя. — Ошибаешься ты. Нету!.. Бежим своих догонять.
Он быстро надел лыжи, и они стали спускаться тоже к оврагу, но не четкой, петлявшей среди кустов лыжней, а прямо между деревьями, стряхивая на бегу хлопья, пригибаясь и сдерживая хлесткие ветки.
Солнце почти село. Стволы берез стали сиреневыми, тени под ними густо-синими. А небо там, где еще алел закат, багровело, постепенно переходя в теплое, розовато-серое. Над лесом, тонкий и матовый, переглядываясь с уходящим солнцем, вставал молодой месяц.
ОДНА
— Леночка, а пойдем-ка мы с тобой нынче к Васеньке с Налей! — сказала однажды Кузьминишна только что вернувшейся с фабрики Лене. — По секрету тебе скажу, отвезть ей кой-чего надо…
Лена переоделась быстро. Ей и самой любопытно стало повидать Найле, да кстати рассказать о письме Ольги Веньяминовны.
Они вышли из дома засветло. Теперь Лена работала уже в три смены, как настоящая работница, и приходила с утренней рано.
Февральские дни коротки, изменчивы, особенно к концу месяца. Весна еще за горами, крыши и заборы в белых шапках. Колючий ветер мчит вдоль тротуаров по накатанным ребятишками ледяным полосам снежные вихорьки. А все-таки нет-нет да пахнёт влагой, солнцем… И подумается — скоро март!
Кузьминишна с Леной доехали до завода на трамвае, к общежитию пошли пешком.
Все это время, с того дня, как Марья Антоновна перевезла к ним Лену, Кузьминишна с удивительным тактом не расспрашивала ее ни о Всеволоде — она ведь знала от Дины, что с ним покончено, — ни о последних событиях со Стахеевыми. Захочет — расскажет сама, не рассказывает — значит, не лежит сердце. И только об одном заговаривала иногда Кузьминишна, да и то обиняками.
— Вот жалко, мы с тобой Алешеньку не прихватили. С работы придет, все на сторону норовит. Занятия, занятия, а отдыхать когда?
Лена промолчала.
— Мне Васенька с Налей прошлый раз шепнули: Алешу мастер ихний очень уважает.
Лена опять не ответила, смотрела внимательно на свой рукав с крупными мохнатыми снежинками.
Подошли к общежитию. В коридоре встретившаяся девочка сказала Кузьминишне, как старой знакомой:
— Вам, бабуся, Федосеевых? Эна их комната! Аккурат в субботу переехали…
Из двери как раз и вышла Найле. Как она изменилась! Пополнела, раздалась, теплый цветной халат скрадывал прежнюю угловатость, на плечах был пушистый платок, а худое милое лицо с узкими темными глазами все светилось.
Найле ахнула. Легкими шажками подбежала к Кузьминишне, к Лене, опять к Кузьминишне… Потащила в комнату, твердя что-то ласковое…
— Го-го-го! — загремел над Леной Васька, вытряхивая ее из шубки, принимая шаль Кузьминишны.
Комнатка у них была чудо! В два окна, светлая, чистая… Только мебели было всего ничего: косолапый диван, стол и… Лену толкнуло: в углу, заботливо прикрытая белым, стояла расписная плетеная кроватка. Пустая.
— Васенька, Налечка, да что ж это вы? — Кузьминишна вдруг сердито, перехватив Ленин удивленный взгляд, замахала руками. — Кроватку зачем внесли?.. Обождать бы, примета дурная… — Она растерялась. — Для маленького…
— А мы в приметы не верим, Дарья Кузьминишна! — прогрохотал Васька. — У соседки парень вырос, нам и отдали. Чепуха!
Уселись на диван тесно друг к другу, и Найле стала кормить оладьями. Слушала про Стахеевых, морща чистый лоб, качала темной головой с заложенными за уши косами, улыбалась ясно или хмурилась.
Лена не могла надивиться на нее.
У Стахеевых, возможно подчиняясь Ольге Веньяминовне, она никогда не была к Найле особенно внимательна. А сейчас точно нового человека увидела! И то, что Васька, будто к источнику света, все время обращал к Найле глаза (он тоже похорошел, обчистился, отмылся, стал весь какой-то гладкий), и то, что сама Найле, зашептав что-то Кузьминишне на ухо, вдруг прильнула к ней своим располневшим телом, было тоже ново.
Как же все это случилось? Когда успела Кузьминишна, ее верная, любящая нянечка, стать и для Найле с Васей близкой, родной? Лена чувствовала, что это так!
Как же она сама проглядела, не интересовалась так долго, занятая собой и своими переживаниями, хорошо ли они живут в этом общежитии? Слышала мельком от Кузьминишны про какую-то фанерку, за которой Вася с Найле, вернувшись с работы, сидят и хохочут — а на самом деле все, все стало уже по-другому. И своя комната, и цветы, и эта… кроватка.
Лена даже в раннем детстве была очень ревнива к тем, кого любила, к Кузьминишне, к Дине, позднее к Алешке… То, что Найле в такой короткий срок завоевала Кузьминишну — та между делом совала ей что-то увязанное в платок, объясняла и шептала тоже на ухо — было для Лены, надо говорить честно, не так уж приятно. Она даже посмотрела на Найле сухо. А та, будто угадав, заторопилась:
— Еленочка, еще чаю налью? Пей, милая!
Васька, потирая ручищи, встал:
— Гости дорогие, будьте как дома, а мне на дежурство…
— Он у нас в органы милиции выдвиженец, — гордо пояснила Найле, становясь рядом с мужем, словно желая похвастаться его ростом и силой. — Утром, гляди, в завод не опоздай. Иди!
— Тебе что ж, одной ночевать? — заволновалась Кузьминишна. — Нет, нельзя… Лучше я здесь заночую. Авось Машенька с Леночкой не пропадут.
Внешне совершенно искренне, но в душе опять ревнуя, Лена постаралась уверить старушку: конечно же, не пропадут, безусловно надо остаться…
Кузьминишна и проводила их с Васей к выходу, Лена решила уйти вместе с ним. Пока шли по бесконечному коридору, шептала:
— У ей же ребеночек скоро будет! Господи, сама дите… Страшно ведь.
И у входной двери, запахивая на Лене шубку, поднимая и приглаживая воротник:
— Ступай, дочка, домой. Ничего, доберешься, не маленькая.
Когда проходили мимо завода, было совсем темно. Черное небо за высоким забором пересекали желтые, как молнии, вспышки. Васька не шел, точно на крыльях летел, Лена едва поспевала за ним. Болтая о пустяках — про Алешку не говорили ни слова, — они дошли до остановки, попрощались. Васька так сильно, с таким восторженным лицом тряхнул Ленину руку, что она не выдержала. Сказала с тоской, сдерживая едкие, завистливые слезы:
— Ах, Васька, ты такой теперь счастливый, такой счастливый!.. Найле хорошая. Она, понимаешь, такая… твоя!
И, улыбаясь дрожащими губами — лучше бы не улыбалась, — прибавила:
— Скажи, ведь ты мне в детдоме никогда никаких стихов не писал?
— Факт, не писал! — загоготал Васька. — Что, догадалась? Я же Алексею говорил — все равно не поверит! А он как маленький. У нас с ним теперь дела-а… Ну, бывай здорова! — И, повернувшись, тотчас скрылся за углом.
Лена вернулась на Остоженку, разделась, посидела за столом. Марья Антоновна была на занятиях, Андрей Николаевич с Алешей, наверное, тоже.
Она подошла к их комнате, послушала — тихо… Отворила дверь (ключ торчал в скважине, комнату никогда не запирали) — никого… На Алешкином столе лежал раскрытый «Огонек» с исчерканной карандашом игрой «Индустрианой». Машинально, не понимая ни слова, Лена прочитала два вопроса: «Где в СССР произведено первое искусственное наводнение? Что такое ВАРНИТСО?»
Отчего, отчего же все так получилось?
Отчего теперь, когда ей было тоскливо, горько, она оказалась одна? Алешка даже не сердится на нее, значит, разлюбил совсем; Дина уехала с Верой Ефремовной, выше головы увлечена планами, работой… Вася с Найле полны настоящим и будущим счастьем. Даже Кузьминишну перетянули к себе, даже нянечка променяла ее на них…
Да, в этот тихий февральский вечер Лена была одинока.
Почему? Не потому ли, что сама все это время, большой отрезок времени, жила только своими интересами? Не была ли эгоистична, больше того, жестока к тем, кого осуждала сейчас за недостаточную чуткость?
— Лена, что с тобой?
Она оглянулась. Марья Антоновна, в пальто, меховой шапке, с зажженной папироской в руке, строго смотрела на нее с порога.
— Марья Антоновна, — сказала Лена порывисто. — Нянечка осталась ночевать у Васи с Найле… Марья Антоновна, скажите, как по-вашему, что на свете самое главное для человека? Самое главное, вы понимаете?
— Мне кажется, самое главное для человека — это дружба, — серьезно и просто ответила Марья Антоновна. — Да. Большое, бесценное слово.
— А если друг, близкий друг, отвернулся от тебя в беде? — Лена подошла к ней. — Значит, он никогда и не был другом? Так?
— А может быть, это ты сама не захотела его близости?.. — мягко сказала Марья Антоновна. — Идем-ка, девочка, ложиться спать! Уже поздно… Если хочешь, мы с тобой там обо всем и поговорим.
ОГОНЬ И ЦВЕТЫ
Ну, а что же тем временем Дина с Верой Ефремовной?
О, они жили на своем фарфоровом заводе превосходно! Конечно, кое-кому, например Ольге Веньяминовне, подобная жизнь показалась бы чудовищной. Но обе художницы — Дина всерьез уже считала себя таковой — были от нее в восторге.
Перед отъездом Вера Ефремовна дала на завод телеграмму, но по рассеянности перепутала адрес, и художниц никто не встретил. Заводской поселок был от железной дороги за двадцать километров. Дину это ничуть не обескуражило. Тут же она разузнала, что к поселку можно добраться «кукушкой», а оттуда всего пять километров пути — ерунда!
«Кукушка» оказалась забавным маленьким поездом. Паровичок с огромной трубой волочил три крохотных вагончика. В вагончиках было битком набито народа, топились железные печурки, махорочный дым плавал волнами.
Доехали прекрасно. Сошли и, расспросив дорогу, двинулись вдоль заснеженной, неподвижной и величавой реки.
Дина скрыла от Веры Ефремовны, что еще в Москве исподволь готовилась к первой в своей жизни командировке с полной ответственностью. Отыскала в районной читальне замечательную книжечку «Современное производство и роспись фарфора», проштудировала ее от корки до корки и собиралась теперь сразить свою руководительницу знанием дела. Шагая по скрипящему снегу по направлению к заводу и потряхивая обшарпанным чемоданчиком, Дина говорила:
— Печь, в которой происходит обжиг посуды или каких-нибудь там изделий из глиняной массы, называется «горн». Профессия обслуживающего ее персонала — горновые… Гм… Кхм… В заводе цеха распределены следующим образом: формовочно-литейный готовит модели из гипса с помощью…
— Просто невероятно, откуда вы все это знаете! — поражалась Вера Ефремовна, размахивая стареньким, как у Дины, чемоданом. — Меня, собственно, гораздо больше интересует отдел оформления. То есть тот, где разрисовывают чашки, блюда…
— Ага, понятно. Правильно — цех росписи, или живописный.
— Они получили большой заказ из Средней Азии на пиалы и чайники. Вы понимаете, мы сможем использовать весь собранный нами материал! Если дать некоторые орнаменты в золотисто-розовых или зеленых тонах, положим, на высокие изогнутые кувшины! А?
— Прекрасно! — согласилась Дина. И тут же отрапортовала: — А золотые ободки наносятся при помощи остроконечных кисточек на неглазурованную поверхность, вращаемую специальной… как ее… забыла, вроде вертушки. Так же и золотые усики.
И вдруг застыла на месте.
Дорога круто сворачивала вправо. За изгибом реки и темным лесом, как в сказке, неожиданно появился поселок. Он был весь розовый и лежал в белой ложбине, как в сахарнице. Над жилыми, похожими на цветные кубики домами курились дымки. Среди них возвышался небольшой двухэтажный завод с высокой кирпичной, четко видной на голубом небе трубой. А из нее…
Дина рванулась вперед. Из трубы бил к небу золотисто-оранжевый, искрящийся огненный столб!
— Смотрите! Смотрите! Там же пожар! — отчаянно закричала Дина, потрясая чемоданом. — Вера Ефремовна, скорее! За мной!
— Успокойтесь, моя дорогая! — Та схватила ее за чемодан, с трудом удержала. — Это не пожар. Видимо, просто идет обжиг посуды в печи, или горне, как вы назвали… Да, я уверена!
— Вы думаете? — Вытянувшись, Дина с полминуты принюхивалась, не пахнет ли гарью. — Пожалуй, вы правы. Кругом все совершенно спокойно… — и смущенно забормотала, переходя снова на четкий и размеренный шаг: — Задувка горна производится путем нагнетания в поддувало соответствующей смеси…
А когда немного спустя они уже входили в ворота завода, на вопрос сторожа, откуда прибыли и по какому делу, оправившись вполне, Дина невозмутимо доложила:
— Из Москвы. Художницы. Командированы Союзом работников искусств.
Однако со следующего же дня работницу искусств стали постигать новые конфузы. Один за другим.
Вера Ефремовна с утра уходила в маленькую заводскую художественную лабораторию, где обсуждала с мастерами эскизы будущих образцов посуды и рисунков к ним. Откровенно говоря, Вера Ефремовна взяла Дину с собой вовсе не оттого, что боялась не справиться с заданием одна. Просто считала: чем больше Дина увидит и узнает, тем лучше им будет работать обеим в будущем.
И Дина, предоставленная пока что себе, бродила по цехам, жадно рассматривая и изучая все, что попадалось на глаза. Побывала и в формовочно-литейном, и у граверов, вдосталь поторчала у горна. Он был похож на громадную, проходящую насквозь через оба этажа и наглухо замурованную башню, внутри которой бушевало невидимое пламя. Подошло время, обжиг кончился, и рабочие взломали кирпичную стену. Нестерпимым жаром дышало из потухшего горна, несмотря на мощно заработавшие вентиляторы.
— Ты, дочка, под ногами не мешайся! — строго сказал Дине пожилой рабочий в асбестовом фартуке и рукавицах. — Сейчас капсюля выбирать начнем. От жара сомлеешь.
— Ничего! — бойко поддержала разговор Дина. — Я знаю. Посуду обжигают в капсюлях, они вроде футляров, а сам обжиг занимает от двух до трех суток, в зависимости от состава массы и температуры.
— Ого, да ты, посмотреть, грамотная! Техминимум, верно, сдаешь?
— Какой техминимум? — растерялась Дина. — Я изучала книгу. Одного крупного специалиста по фарфоровому делу, И. Д. Сергеенко.
— Иван Дмитриевича? А он вон он пошел, это ж мастер наш!..
Дина чуть не проглотила язык и скромно отошла в сторону.
Рабочие начали выем капсюлей. Все время чередуясь для чего-то местами, они передавали друг другу большие, похожие на гигантские шашки капсюли. В глубине горна эти шашки возвышались колоннами от пола до потолка.