Во что бы то ни стало - Перфильева Анастасия Витальевна 9 стр.


— Да. — Кузьминишна отвечала раздельно и ясно, только горькая складка у рта выдавала ее волнение. — Писала я им не раз, ответа не было. Может, и нет никого в живых. Второй девочки мать в Саратове была, так и она жива ли? Время такое… А я стара. Помру, что делать будут? Заберите вы нас с собой, а я, покуда сил хватает — слово мое верное, — любую работу дадите, отслужу.

— Вы говорите… — Андрей Николаевич остановился, прямо глядя Кузьминишне в глаза. — Нет, позвольте, теперь я спрошу. Сами вы тоже из Москвы?

— Двадцать восемь лет в людях там прожила.

— И родились в Москве?

— Уроженка Витебской губернии.

— Фамилия?

— Лицкалова. Звать Дарья.

Она замолчала, охваченная щемящим предчувствием. И он молчал тоже. Точно решившись, спросил:

— Скажите, Дарья Кузьминишна, о дочери вашей, Марье Антоновне Лицкаловой, работающей в настоящее время в Москве, последние годы вы ничего не знаете?

Кузьминишна пошатнулась. Ослабевшие руки упали вдоль тела, она прислонилась к подножке вагона.

— Машенька… — глухо проговорила она. — Дочка моя единственная! Живая?

— По просьбе Марьи Антоновны, прибыв сюда, я безуспешно наводил о вас справки по ближним станицам. Из поселка Куричья Коса мне сообщили, что вы выбыли неизвестно куда. Я рад и счастлив встретить вас здесь!

Кузьминишна подняла к груди руки.

— Машенька!.. — повторила она. — Чуяло мое сердце… Каким же добрым словом вас отблагодарить? Дожила и я до радостной вести, до красного дня!

ДОМОЙ!

Поезд шел на север.

Стучали на расшатанных рельсах колеса, качались вагоны, убегала серая, засыпанная шлаком насыпь. Шагали навстречу разбросанные по степи мазанки, хутора. Плыли обмытые утренней росой и весенним ветром поля.

Лена отодвинулась от вздрагивающей, пахнущей карболкой стенки, прижалась лбом к стеклу. Стекло было прохладное, Лена прижалась к нему по очереди и щеками — в вагоне было жарко. Посмотрела вниз.

Дина спала, открыв рот. Прядка рыжих волос сбилась ей на щеку, она во сне смахнула ее, повернулась на бок… Лена вытащила из-под себя зеленый прутик, свесилась, пощекотала Дине нос. Та чихнула и проснулась.

— Мухи какие-то… — сказала сердито.

— Это не мухи, это я. Лезь сюда, станция.

Дина мигом вскарабкалась по столику на верхнюю полку. Девочки легли рядом, уткнувшись носами в стекло. Показалась узкая деревянная платформа, здание вокзала с чахлыми акациями, заколоченные низкие дома… Серый забор облепили, как мухи, люди на мешках, с узлами… Но поезд, не останавливаясь, уходил дальше.

— Почему проехали? — спросила Лена.

— Мы же санитарный! Видала, двери позакрывали? Никого не сажают.

— Почему?

— Мешочникам и беженцам нельзя. И с подножек и с крыш сгоняют. Нельзя.

— Мы больше не беженцы?

— Конечно, нет! Вчера одну с ребеночком все-таки посадили… На паровоз.

— На паровоз?

— Ага. К машинисту.

— Конечно, пусть тоже едет…

Лена поводила пальцем по стеклу.

— А Москва еще далеко?

— Может, пять дней, может, десять. Сперва Ростов.

— А Саратов?

— Саратов, может, двадцать.

Сзади щелкнула, отодвинулась дверь. На пороге купе стояла девушка в красной косынке, та самая, которой Дина приносила тогда воду. Она держала деревянную шайку, какой-то сверток…

— Девчоночки, стричься-бриться айда!

Красная косынка порхнула на голове. Девушка была в клеенчатом фартуке, на ногах — горбоносые деревянные чеботки. Дина слезла, стащила Лену.

— А бабушка наша где?

— Цела, не пропадет. Пошли!

— Они вышли в коридор. Двери других купе были закрыты, по ним ползали солнечные пятна. В конце коридора перегородка, разделявшая купе, была снята, получилось что-то вроде комнаты, где стояли три стола.

Девушка отворила дверь тамбура. Неровно двигалась площадка, под ней мерно раскачивались буфера, мчалась куда-то серая земля. В первом купе соседнего вагона у раскаленной железной печурки было так жарко, что даже в открытое окно не залетал свежий воздух. На печурке стояло кипящее ведро, у окна табуретка, висели в простенках халаты. Девушка сказала:

— Ты первая садись. Волосы — золото! Снимать жалко.

Она накинула на Дину халат — та стала смешная, вроде старушки, — вынула из шкафчика ножницы, машинку… Держась подальше от печурки, Лена смотрела, как ножницы ловко щелкают над Дининой головой, а срезанные рыжие прядки летят на пол, блестя на солнце.

— Не вертись, ухо отстригу! — крикнула девушка.

Дина вдруг стала похожей на Алешку. Девушка пощелкала машинкой — она превратилась вовсе в незнакомую: голова круглая, как арбуз, белая, а лицо темное, надутое…

— Теперь ты.

Лене стало страшно. Но она послушно полезла на табуретку. Девушка подсадила ее, и холодные ножницы задвигались над ухом. На пол полетели светлые прядки, смешались с рыжими и тоже заблестели. Лена ежилась, от печурки тянуло жаром, вода в бачке весело булькала. Машинка ползла выше, выше, и девушка засмеялась:

— Вот и не признает вас теперь бабка. Чистые мальчишки! Мыться давайте!

Развернула сверток, в нем были два одинаковых платья, грубые веревочные тапки, белье… В окошко дунуло прохладой, пропел близкий паровозный гудок. Вагон застучал тише, тише и остановился.

* * *

Кузьминишна вышла на площадку.

Солнце, горячее солнце ослепило ее. Оно лилось из распахнувшейся двери, рвалось из щелей заколоченного окошка.

Кузьминишна сняла повойник. Седые волосы сразу растрепал ветер, теплый и душистый. Пахло травой, распустившимися почками — поезд стоял в степи у разъезда, а рядом с насыпью качались две тонкие, точно обнявшиеся березки. Ветки у них были прозрачные от солнца. За березками стелился низкорослый ольшаник. А дальше, у неровного, в бурых пятнах обрыва, темнел перекинутый через овраг странно знакомый мост.

Кузьминишна ступила на подножку. Ветер тотчас подхватил подол юбки, завернул вокруг ног. Солнце обдало жаром руки в засученных рукавах.

Прислонившись к двери, Кузьминишна смотрела вперед.

Так много передумала она в эту первую короткую ночь их нового пути! Перебрала в памяти всю свою горькую жизнь, переговорила сама с собой о том, что ждет ее теперь, о нежданно-негаданно пришедшей вести от дочери, о скрытых своих надеждах и радостях.

Кузьминишна никогда, даже в самые трудные минуты, не сомневалась, что много перенесшего человека рано или поздно ждет радость.

Дочь!

Кузьминишна вспомнила, как ее привезли когда-то из деревни в огромную шумную Москву, оторвав от грудного ребенка, в кормилицы к незнакомым, чуждым людям. Как, одетая в богатый шуршащий сарафан и расшитый повойник, она впервые вышла из детской в громадный зал с желтым сверкающим полом и тонконогими, как пауки, стульями… Как ей навстречу из большой блестящей двери вышла такая же нарядная кормилица с ребенком на руках. Кузьминишна поклонилась, та поклонилась тоже. Кузьминишна подняла руку, поправила розовый атласный бант у ребенка на одеяле — незнакомка тоже поправила бант на таком же одеяле. И только позже Кузьминишна догадалась — это зеркало…

Вспомнила она, как тосковала по собственной, брошенной в деревне девочке. Тосковала до того, что чуть не пропало молоко, несмотря на привозимое ящиками черное пиво. Как умолила наконец Лизину мать, чтобы Машеньку позволили привезти из деревни и — вот счастье! — тоже взяли в дом.

Прошлая нужда заставила Кузьминишну примириться с положением подневольного человека. Потом она всей душой привязалась к своей воспитаннице. Маша и Лиза росли вместе, хотя Кузьминишна, конечно, ни минуты не забывала, что они из разного мира. Но вот Маша, молоденькая девушка, убежала от Евлаховых, оставила мать, ушла. Ушла от оскорбительных насмешек подросшего хозяйского сына, от унизительного состояния зависимости… Как тосковала Кузьминишна! Оплакивала сперва дочь как погибшую. Но постепенно успокоилась, а там и начала радоваться, что девушка пробивает себе дорогу, не похожую на ее собственную. Маша жила в другом городе, извещала иногда о своей трудной самостоятельной жизни…

Лиза вышла замуж. Всю свою нежность Кузьминишна перенесла на ее детей, Игорька и Лену. Далекая от событий большой жизни, как стеной огражденная домашней работой и заботами, она плохо понимала, что старый мир недолговечен. И, когда в семнадцатом году он рухнул, а на смену ему ворвался новый, полный надежды, борьбы и побед, Кузьминишна продолжала, как долг, выполнять свои обязанности, не позволяя себе задумываться над тем, что и ее жизнь тоже может измениться. Увезенная из Москвы Лениной матерью, два года проскиталась она по Украине, оберегая и пестуя чужих детей, ничего не зная о собственной дочери.

И вот Маша, надежду на встречу с которой Кузьминишна берегла как свою последнюю заветную мечту, откликнулась, нашлась. Она ждала ее в далекой Москве, думала о ней, искала. Это была награда за все годы терпения и веры!

Кузьминишна провела рукой по глазам, огляделась.

Высокая железнодорожная насыпь полукругом подходила к мосту, где-то под ним журчала речушка. Впереди свободно убегали в степь прямые рельсовые нити.

Да, это был тот самый мост, где прошлым летом остановились два встречных состава, один с севера, другой с юга, и где в последний раз Кузьминишна видела Лизу, а Лена — свою мать!

«Мы вернемся, Дарьюшка, мы сейчас вернемся! Пусть Лена с тобой…»

Эти слова врезались в память Кузьминишны. Она как будто снова услышала их, увидела бегущих к мосту офицера-патрульного и женщину с мальчиком в синей матроске… Но в степи было тихо, путь за мостом открыт, и только небо синело над головой да перекликались чьи-то голоса.

Кузьминишна слишком много увидела и поняла за этот год, чтобы ждать встречи со своей бывшей барыней. Кто знает, жива ли она? А если жива, то куда отбросил ее бушующий над страной могучий вихрь? Не в чужую ли сторону? Потому что слишком крепко держало ее за собой прошлое, а прошлому этому не было возврата, не было места в новой жизни — это Кузьминишна знала твердо.

Она вздрогнула. Ее звали настойчиво и звонко:

— Нянечка, а мы вот!

Вдоль насыпи бежали две девочки. Кузьминишна не сразу узнала их.

— Леночка! Динушка… Вы ли?

Они были новые, до того изменившиеся: круглые, светлые без волос головы, отмытые до блеска лица, одинаковые платья…

— Бабушка, смотри!

Дина, приплясывая, показывала веревочные тапочки.

— Нянечка, нам гулять велели, тот, старенький, приходил. Сказал, бегите веток наломайте! В паровозе чего-то чинить будут, так можно… — И Лена вдруг подпрыгнула, закружилась так, что платье раздулось колоколом.

— Его звать Андрей Николаевич, — строго поправила Кузьминишна.

Она тоже сошла вниз. От вагонов к ольшанику, к березам уже спускались обрадованные остановкой раненые. Они садились на землю, подставляя солнцу худые лица. Двое с костылями легли под березками, закурили.

— Мы и к Алешке бегали! — рассказала Дина. — Только туда не пускают. Бабушка, а зачем он не с нами, в последнем вагоне едет? Он с тем, с Иван Степановичем? Худо ему, да?

Кузьминишна, подумав, ответила:

— Доченьки, вы его не тревожьте, горюет мальчишка. И березки ему тоже наломайте. Как не горевать — близкий человек в беде! Радость-то не ко всем в одно время… — Она не договорила.

К ним бежала девушка в красной косынке.

— Мамаша, Андрей Николаевич вас зовет. С начальником они к паровозу пошли. А мы с вами, девчоночки, айда за березкой! Ну, кто первый?..

Скинув чеботки, она подхватила за руки Лену с Диной, и все побежали с насыпи вниз по мягкой теплой траве.

МОСКВА

Москва. Лето двадцатого года.

Безоблачное, беспощадное небо над прямыми и изогнутыми улицами и переулками, над бесконечными рядами каменных и деревянных домов, над Красной площадью, над золотоглавыми церквами, в которых еще служат, над обмелевшею рекой и ее чугунными мостами.

Притихшие заводы. Заколоченные и разбитые витрины магазинов со снятыми вывесками. Длинные очереди. Бульвары с побледневшими от зноя липами, водопроводные колонки без воды, газовые фонари без стекол… Трамваи почти не ходят. На центральных улицах и площадях редкие извозчичьи пролетки, между ними самодельные тележки со старательно прикрытыми и увязанными мешками. Одинокие, непривычно грохочущие грузовики. Переулки с рядами уродливых тумб и ощетинившейся между камнями невытоптанной травой.

Улицы пусты. Прохожих мало, они озабоченны, торопливы, одеты очень разнообразно. За кумачовым платочком спешащей куда-то девушки ныряет потерявший форму черный котелок, гимнастерку военного покроя или кожаную тужурку сменяет чесучовый пиджак с перламутровыми пуговицами, парусиновую косоворотку с вышивкой и кистями на поясе — куртка и лихо заломленная фуражка рабочего.

И тут же, в притушенном суровыми буднями городе, — новое. Вот с песней прошли от здания исполкома, бывшего офицерского собрания, уезжающие в Сибирь комсомольцы с винтовками и красными повязками на рукавах. У дверей недавно открытого музея стоят школьники, и молоденькая учительница, показывая на площадь, с жаром объясняет им что-то. А на самой площади под громадным, в рост, щитом-плакатом собрались, чтобы идти на районный субботник, служащие какого-то учреждения — молодежь с лопатами, старики с ведрами в руках…

В одном из переулков между Пречистенкой и Арбатом к одноэтажному, с мезонином и колоннами особняку, на резной ограде которого сидели рядком любопытные воробьи, подъехала телега. Поверх сваленных в нее узлов, тючков и свертков сидела девушка в красной косынке и деревянных чеботках.

Было раннее утро. Особняк еще спал, широкие его окна спокойно смотрели в переулок, и каменный лев, присевший на лестнице у подъезда, мирно дремал, положив голову с отбитым ухом на согнутую лапу.

Воробьи с шумом порхнули с ограды на разросшийся куст сирени в палисаднике: девушка, прикрикнув на лошадь, соскочила на мостовую, и деревянные ее чеботки копытцами прощелкали по камням к воротам особняка. Дубовая дверь подъезда была закрыта. Но девушка так громко заколотила в нее, что одно из окон распахнулось, и заспанная девчонка испуганно пискнула:

— Ктой-то там?

— Вещи принимайте. Прибыли!

— Ой, прибыли! А Марья Антоновна к вечеру ждала!

Окошко захлопнулось, девчонка выбежала из подъезда. За ней, шаркая веревочными тапочками, торопилась женщина в очках.

— Сами, сами когда будут? — пищала девчонка. — Марья Антоновна в наробразе с ночи дежурит… Передали, вас под Раменском на карантине держат!

— Пропустили. Раненых там сдавали, а нас пропустили. В сортировочной ночевали.

Девушка прошла в дом. Женщина с девочкой, поахав, стали перетаскивать на мощенный плитами крытый дворик узлы и свертки. Девчонка громко считала их, с опаской косясь на каждый, точно он был живой и мог укусить ее.

— Вы бы после с вещами! — крикнула из окна девушка. — Кобылку покормить, и обратно…

— Надо учесть, — строго сказала женщина в очках. — Все — в дезинфекцию. Возьмите из кладовой миску отрубей, вода в кухне, в баке.

Девчонка нырнула в черный ход, а лошадь, будто почуяв, что разговор идет о ней, подтащила телегу к воротам. И вдруг попятилась, насторожив уши.

В переулке гудел грузовик. Высокий, с облезлым кузовом, затормозив, он чуть не наехал на тумбу, остановился у палисадника. В кабине рядом с шофером сидела женщина в светлой блузке, с гладко зачесанными волосами. Она отворила дверцу, позвала:

— Кто там есть, подойдите!

Женщина в очках заспешила к воротам.

— Марья Антоновна, вы чувствуете?

— Да, я уже знаю. — Приехавшая говорила спокойно, со сдержанным волнением и радостью. — Удалось достать в деткомиссии машину, еду им навстречу. Часть с вокзала пошла пешком, будет трудно. Вещи приняли? Пусть сразу готовят обед, у них было плохо с питанием. Андрей Николаевич только что звонил мне в наробраз. Ясно все? Ну, еду.

Она захлопнула дверцу, грузовик потрясся, как в лихорадке, и затарахтел по переулку… Выехали на широкую пустую улицу, пересекли площадь и дальше, мимо липового бульвара, мимо памятника Гоголю, мимо высоких и низких, только просыпающихся домов вниз к набережной, за которой лениво текла золотисто-розовая от встающего солнца река.

Назад Дальше