Кружево - Черепанов Сергей Иванович 19 стр.


Поглазеть на венчанье народу собралось в церкве полно. В толкотне и давке Петро не поспел поглядеть невесте в глаза, провел ее к аналою, где поп должен был их обручить.

Вот поп уж и молитвы пропел и кадилом начадил. До той поры невеста голову клонила, на пол смотрела, вроде от смущенья, а тут вдруг лицо подняла.

Взглянул ей в глаза Петро и обмер. Это же Федора! Собой сестру подменила!

Оттолкнул ее, крикнул попу:

— Обожди, батюшко, службу справлять! Я сейчас же вернусь...

Дома у невесты весь двор обшарил, а все же Милодору нашел. Сидела она в погребе, закоченела от холода и не могла ему в ответ даже слова промолвить.

Завернул он ее в старый тулуп и в таком виде привез

— Вот, батюшко, та, которую я себе высватал, а Федора хотела меня обмануть. Давай, венчай!

Поп сначала отказал, не полагается-де невесте без подвенечного платья да еще в эком оборванном виде, но Петро ему денег подкинул.

— Милодору в любом виде возьму!

Федора от стыда или со страху стала косоротая и на один глаз окривела.

ФИЛИМОНОВ ЗЯТЬ

Не знаючи — не берись, честному — поклонись, варнака — сторонись! Этому Филимона Пузакова с малолетства учили, да толком не выучили; он уж бороду отрастил, но ума не прибавил.

Собрался Филимон пообедать. Только сел за стол — дверь отворилась, вошел в дом мужичонко: плюгавый, отощалый, будто от роду не кормлен, зато волосатый, носатый, вдобавок на затылке вихор, как у петуха гребешок. Одежонка реможная, голые коленки видать. И при себе нет ничего, окромя балалайки.

Не спросясь, не здороваясь, присел этот мужичонко на лавку подле дверей, пальцами по струнам балалайки потренькал.

— Не возьмешь ли, хозяин, меня в батраки?

Филимон снова его оглядел.

— Не годишься! За один раз, поди-ко, ковшик квасу не выпьешь, черпак каши не съешь, силенки не хватит. А ведь в батраках-то надо робить с ночи до ночи.

Взял мужичонко от печи железную кочергу, согнул ее, узлом завязал и подал Филимону:

— Спробуй, развяжи, потом уж охаивай!

Тому и кинуло в ум: «У мужика скрытая сила! Один за троих может робить».

Даже не спросил, откуда, мол, ты, из каких краев и пошто до ремков обносился?

— Ладно, найму покуда до осени. Поглянешься — оставлю на зиму, не станешь в полную меру робить — со двора прогоню! Иди, повесь свою балалайку в сенцах на крюк, потом запряги в телегу коня, на поле поедем.

Тот с места не двинулся.

— Прежде досыта накорми...

Сел за стол вместе с хозяином, самую большую ложку взял.

Стряпуха поставила для начала мясные щи. Филимон один раз ложкой зачерпнет и схлебнет с поддувом, чтобы язык не обжечь, а мужичонко три-четыре, да прихватывал со дна, где погуще.

Полуведерный чугун опростали.

Подала стряпуха жареного гуся в жаровне. Филимон одно крылышко обсосал, мужичонко все остальное прибрал.

Достала стряпуха из печи кашу пшенную, большую сковороду с яичницей, пирог с груздями, сметану топленую, лепешки и блины — в пору артель накормить, а мужичонко один смолотил, огрызков-объедков на столе не оставил, да напоследок самовар чаю выпил и молвил:

— Все же невдосыт. С голодным наравне...

Нагляделся на него Филимон, заподумывал: «Вот сколь ненасытное брюхо! Пожалуй, откажу. Пусть другого хозяина ищет».

Вылез мужичонко из-за стола, у порога покурил и принялся на балалайке играть. Трень-брень, да трень-брень! Ни послушать, ни сплясать.

Услышала его треньканье дочь Филимона, Евлампия. Не умыта, не причесана из горницы высунулась:

— Тятенька, не прогоняй балалаечника!

Филимон всех дочерей взамуж определил, а эту Евлаху, лицом прыщавую, как из палок сложенную, — ни одному жениху не навелил.

А мужичонко, глядя на нее, сразу смикитил, как дальше себя повести. Затренькал погромче, ногой запритоптывал, запосвистывал и тем девку совсем очаровал.

Евлаха пристала к отцу:

— Возьми его, тятенька, не отказывай! Уж какое-никакое, а будет для меня развлеченье!

От жалости к ней уступил Филимон.

Назвался мужичонко Кирюхой. Откуда родом — не знал. Про мать и отца промолчал.

Поселил его Филимон в малой избе во дворе, где конская упряжь хранится и телята содержатся.

Ел Кирюха за семерых, робил за одного и то вполовину. Как хозяин отвернется, тотчас на боковую: трень-брень, трень-брень, цельный день робить лень.

Зато Евлаха без него не могла часу прожить.

Мало времени погодя принялась она ревмя реветь:

— Тятенька, пожени нас...

Надоела Филимону криком и ревом, снова ей уступил.

Венчаться в церкви Кирюха не пожелал. Попросту окрутили молодых, вокруг стола обвели.

Но ужиться с зятем у Филимона не хватило терпенья. Купил он в конце улицы новую избу, дал молодоженам дойную корову, сивую кобылу с жеребенком-стригунком, на обзаведенье выделил всякую домашнюю утварь, нагреб воз зерна и отселил: может-де, Кирюха-то хоть так образумится!

Году не прошло — от приданого Евлампии только изба осталась, а в избе голая печь и полати.

Поздним вечером сидел Кирюха в огороде на гряде, сырую морковку жевал, из последнего, что еще оставалось не съедено. Вдруг позадь его кто-то громко чихнул. Огляделся Кирюха — на плетне лесной бес скорчился, старый лохматый бес Чомор.

Кирюха хотел удрать, да тот его сцапал за шиворот.

— Обожди малость, племянник! Далеко ты скрылся, я тебя еле сыскал. Пошто мою балалайку спер? Старика утехи лишил?

— За богатством погнался, — не стал Кирюха утаивать. — Удачу поимел, да не всем завладел, тесть в своем дворе не оставил. Да и бабешка попалась негодная...

— Добром попросил бы у меня балалайку, уж, так и быть, я отдал бы ее и научил не просто по струнам пальцами брякать, а натурально морокой людей изводить.

Наподдавал Кирюхе подзатыльников, но потом все же смилостивился. На бесовском подворье в лесной чащобе был его племянник распоследним бездельником. Гнать его обратно — лишь себе на позор и расстройство. Пусть-де тут продолжает жить, только надо напомнить ему, что он, какой-никакой, а все ж таки бес, и бесовских занятий пусть не бросает.

— С пустым брюхом, племянничек, стал ты по виду совсем заморенным. Жульничать надо. Хитрить. Грабастать. Людьми помыкать. Вот тогда будешь сыт, пьян, и нос в табаке.

— Научи! — промолвил Кирюха. — Свою науку мне преподай.

— Всему научу, только дай мне зарок одно мое порученье исполнить.

Кирюха выдернул из своей бороденки три волоска, дунул, плюнул на них, старому бесу отдал.

— Прежде давай в «щелчок-молчок» поиграем, — сказал тот. — Я тебе стану в лоб щелчки поддавать, а ты мне. Уговор такой: кто десяти щелчков не сдюжит, хоть словом обмолвится, хоть ойкнет или поморщится, тот проиграл. И заране надо условиться, о чем спор и чего ставить на кон. Умей заманить, соблазнить и свой лоб уберечь.

Для науки пощелкали они друг друга слегка, без проигрыша-выигрыша, а потом Кирюха изловчился и так изо всей силы поддал Чомору в рогатый лоб, тот аж застонал и на спину опрокинулся.

— Ох ты, беспутный! То ли можно родного дядю за его же милость этак увечить!

Поругался на него, шишку на лбу потер, однако выходку Кирюхе простил.

— Шибко-то себя не оказывай. Не давай мужикам себя распознать. Не то наломают бока. Связывайся только с тем, кто жаднее, глупее, на мороку податливее. Для начала, чтобы играть в «щелчки-молчки» не с пустыми руками, вот тебе кошелек с золотом самородным. Тот, кто обзарится на это золотишко, сам останется без двора, без кола, разут и раздет. Только помни: должок за тобой! Дал зарок — исполни сполна!

Поручил он ему добыть топор-саморуб.

— Хоть купи, хоть укради, но мне предоставь. Нам от него покою не стало, спрятаться некуда...

Владел топором-саморубом Устин Первопуток. Смолоду взялся этот Устин чистить и обиходить леса. Без пригляду и в запустении старые березы мхом обрастали, подлесок на корню засыхал, зато чернотал и кустарники в мокре и гнилье, как на опаре, росли — ни ходу через них, ни проходу. Вот и вырубал их Устин. А чтобы далеко не ходить, на путь время не тратить, поселился в роще, на проселочной дороге в Долматово, избу построил, двор забором огородил.

Топор-саморуб достался ему по наследству от деда; тот прежде в здешней округе дрова рубить нанимался и для облегченья труда сам этот топор в кузнице отковал, сам его на топорище надел.

Лесные бесы уже не раз принимались Устина Первопутка пугать, по ночам в окошки стучали, с крыши избы железные листы обдирали, а выжить его не могли и похитить топор-саморуб не насмелились.

— Избавишь нас от беды, я тебе выдам еще один кошелек с самородками, — напоследок посулил старый Чомор Кирюхе.

На другой день заявился тот к Филимону, по-свойски к столу прошел, сел на лавку вразвалку, ногу на ногу закинул.

— Вот, тестюшко, подфартило мне, золотишком разжился. — И выкинул на стол кошелек. — Присоветуй, куда потратить его?

У Филимона при виде такого богатства глаза от алчности пыхнули.

— Поделись со мной, — еле промолвил он. — Все ж таки мы родня, и все ж таки я давал для Евлахи приданое...

— Почему не так, — согласился Кирюха. — Только безо всякой причины отдавать золотишко вроде неловко. Давай в «щелчок-молчок» поиграем! На интерес. Я поставлю на кон весь кошелек с самородками, а ты все хозяйство. Кто первый не сдюжит, хоть словом обмолвится или заойкает, тот и останется в проигрыше...

Филимон прикинул в уме: десяток щелчков в лоб — не велика утрата, зато выигрыш в кармане окажется. И понадеялся на себя: как-никак и сам-то он не Кирюхе чета, одним щелчком, бывало, с любым игроком управлялся!

Ударили по рукам и кинули жребий. Первый щелчок достался Кирюхе.

Филимон на правой руке рукав засучил, прицелился и со всей силы ему в лоб поддал. Кирюха даже не моргнул, зато у самого Филимона ноготь заныл.

Когда Кирюха щелкнул в лоб, так будто пудовой кувалдой грохнул: в голове Филимона сразу белый свет помутился.

Вытурил зять тестя во двор, накричал на него, ногами натопал.

— Теперичь ты мой батрак! Ступай жить в малой избе и Евлаху с собой поселяй. Ты станешь в поле робить, а Евлаха пусть коров доит, в огороде огурцы и картошку выращивает, весь дом обиходит...

Погоревал Филимон, поплакался на свою дурость, а деваться некуда, в батрацкую одежу оделся.

С той поры загулял Кирюха: сапоги лакированные, шаровары суконные, поперек брюха — цепь золотая. На выезд завел тройку вороных коней. Нанял трех стряпух кормить его и поить. С утра до ночи стряпухи от печи не отходили — пироги и шаньги пекли, жарили в жаровнях поросят и гусей, пельмени варили, блины со сметаной готовили. Все это он один съедал, а сыт не бывал.

Но исполнение зарока со дня на день откладывал. Боялся подступаться к Устину.

Чомор ждал — не дождался, выбрал темную ночь, залез в окошко, поднял Кирюху с постели.

Хотел ему Кирюха соврать, дескать, с Первопутком не мог сторговаться, никаких денег за топор не берет, но старого беса не перехитрил, тот влепил ему подзатыльник.

— Не обманывай! Даю тебе сроку два дня. Не добудешь топор-то — не быть тебе дальше бесовским отродьем!

Этак-то пристращал Кирюху, и тому волей-неволей пришлось подчиниться.

Надел он на себя самую худую одежу, в худую тележонку запряг дряхлую лошаденку, взял в руки балалайку и поехал к Устину.

Перед лесным двором Устина Первопутка на балалайке побренчал, в ворота кнутовищем постучал:

— Эй, хозяин! Дело к тебе есть!

Тот ни пешему, ни конному во внимании никогда не отказывал: давал отдохнуть, хлебом-солью умел поделиться и ни о чем не расспрашивал. Имел он примету: кто придет без умысла и с добром, перед тем ворота без скрипа, без шума откроются, а коли пришелец чего-то надумал и затаил — в ограду не впустят.

Кирюха через подворотницу не смог перешагнуть. Только ногу подымет — ворота захлопываются.

Устин сразу его распознал, но виду на то не подал.

— Чем могу услужить?

— Дрова рубить наймуюсь, — промолвил Кирюха, — да вот топоришко у меня неспособный, еле-елешный, покуда одну лесину срублю, весь умаюсь. А у тебя, сказывают, есть топор-саморуб.

— Мой топор не продажный, — отказал Устин.

— Я тебе за него золото дам.

А забыл, что не следует хвастаться, коли бедным прикинулся.

— Ты на мою реможную одежу не пялься! Я ведь богаче богатого!

Кинул Устину кошелек с самородками, тот его в руки не взял, ногой к воротам откинул.

Кирюха рот разинул, с головы шапку уронил.

Устин засмеялся.

— Глупый ты, бес! Рога-то прикрой!

Тот понял, что выдал себя, отскочил в сторону и принялся всякие бесовские каверзы вытворять. Надулся, напыжился, дунул-плюнул на Первопутка, хотел его заморочить, а тот схватил с тележонки кнут и врезал ему по спине. Сгреб Кирюха из дорожной колеи пригоршню пыли, кинул в Устина, а тут ветер подул навстречу и всю пыль откинул обратно, самому же глаза и нос залепило. Покуда Кирюха прокашлялся, прочихался, да глаза протер, напонужал его Устин Первопуток и от своего двора далеко отогнал.

Умылся Кирюха болотной водой и побежал в урочище к Чомору:

— Научи, дядя, как же справиться с мужиком?

— Кабы я знал, то не стал бы с тобой, бездельником, связываться, — обругал его Чомор. — Видно, у него наука нашей сильнее...

И не стал бы он дальше приневоливать своего племянника, но стук топора-саморуба уж до логова доносило. В густых черноталах появились просветы.

Призадумался старый бес: надо спешить!

— Дам я тебе, племянник, пучок сон-травы. Подкарауль Первопутка, изловчись, подкинь ему в еду этого зелья, уснет он, а ты, тем временем, топор-саморуб укради!

С этим пучком сон-травы залег Кирюха в кустарнике, начал выжидать, покуда стемнеет. Страшно ему было при виде топора-саморуба, но и зависть брала: ух, натворил бы делов, кабы им завладеть! Всех бесов и бесовок подчинил бы себе и даже старого Чомора загнал бы в болото: сиди там, помалкивай!

Допоздна топор-саморуб валил чернотал и кустарники, а Устин Первопуток вслед за ним чащу собирал, укладывал в кучи и граблями сгребал трухлявый валежник.

Когда сумерки окутали лес, отозвал он к себе топор, воткнул в пенек, развел костер и принялся похлебку варить.

Немного ума Кирюхе понадобилось отманить мужика от костра. Только по-заячьи поверещал, будто в капкан угодил. Устин сразу побежал выручать из беды. Похлебку-то без присмотра оставил. Кирюха тем и воспользовался, подкинул в нее сон-травы и обратно в кустарнике спрятался.

Зайчишку Устин не нашел, а потом, наевшись похлебки, вскоре уснул. Костер погас, от него дымок еле курился, зато топор-саморуб на пеньке засветился, как ясный месяц в полуночном небе.

Подскочил к нему Кирюха, хвать-похвать за топорище — ладони обжег. Обмотал руки тряпицей и опять за топорище схватился, поднатужился, рванул на себя — от пенька корневище поднялось, оплело ему ноги, через поляну к старой березе откинуло. Та сучками его подхватила, раскачала и перекинула дальше. И понесло Кирюху по вершинкам леса, где броском, где кувырком, покуда не упал он в болотную топь по самые уши.

С той поры и торчит там безвылазно.

А то место названо Кирюхиной топью.

БАБА ОХА

Приблудилась она в деревню незвано-непрошено, откуда-то из дальних мест. Лицо скуластенькое, волос темный, глаза чуть раскосые. Не молода — не стара, а так, середка на половинку.

Стояло на дворе глухозимье. Морозы трескучие. Красное солнышко в рукавицах. Пурга и бураны везде наметали сугробы. От снега на дорогах убродно. Не пройти, не проехать.

Люди дивовались потом: то ли, мол, она с неба свалилась, то ли ветром ее занесло? И как же, мол, не замерзла в пути? Обута в худые опорки на босую ногу, на плечах телогрейка — дыра на дыре.

Думали, безродная нищенка. Может, стряслась у бабы беда, осиротела кругом, некуда голову приклонить, вот и подалась попрошайничать.

Но сразу же с приходу купила она у Еремея Филатыча старую избешку и поселилась в ней. Для житья место было неловкое, на краю деревни да на семи ветрах. Насквозь продувало. Печку хоть топи, хоть не топи — одинаково не согреться. Без привычки ни вздремнуть, ни заснуть, тем боле на голых полатях.

Назад Дальше