Поглазеть на венчанье народу собралось в церкве полно. В толкотне и давке Петро не поспел поглядеть невесте в глаза, провел ее к аналою, где поп должен был их обручить.
Вот поп уж и молитвы пропел и кадилом начадил. До той поры невеста голову клонила, на пол смотрела, вроде от смущенья, а тут вдруг лицо подняла.
Взглянул ей в глаза Петро и обмер. Это же Федора! Собой сестру подменила!
Оттолкнул ее, крикнул попу:
— Обожди, батюшко, службу справлять! Я сейчас же вернусь...
Дома у невесты весь двор обшарил, а все же Милодору нашел. Сидела она в погребе, закоченела от холода и не могла ему в ответ даже слова промолвить.
Завернул он ее в старый тулуп и в таком виде привез
— Вот, батюшко, та, которую я себе высватал, а Федора хотела меня обмануть. Давай, венчай!
Поп сначала отказал, не полагается-де невесте без подвенечного платья да еще в эком оборванном виде, но Петро ему денег подкинул.
— Милодору в любом виде возьму!
Федора от стыда или со страху стала косоротая и на один глаз окривела.
ФИЛИМОНОВ ЗЯТЬ
Не знаючи — не берись, честному — поклонись, варнака — сторонись! Этому Филимона Пузакова с малолетства учили, да толком не выучили; он уж бороду отрастил, но ума не прибавил.
Собрался Филимон пообедать. Только сел за стол — дверь отворилась, вошел в дом мужичонко: плюгавый, отощалый, будто от роду не кормлен, зато волосатый, носатый, вдобавок на затылке вихор, как у петуха гребешок. Одежонка реможная, голые коленки видать. И при себе нет ничего, окромя балалайки.
Не спросясь, не здороваясь, присел этот мужичонко на лавку подле дверей, пальцами по струнам балалайки потренькал.
— Не возьмешь ли, хозяин, меня в батраки?
Филимон снова его оглядел.
— Не годишься! За один раз, поди-ко, ковшик квасу не выпьешь, черпак каши не съешь, силенки не хватит. А ведь в батраках-то надо робить с ночи до ночи.
Взял мужичонко от печи железную кочергу, согнул ее, узлом завязал и подал Филимону:
— Спробуй, развяжи, потом уж охаивай!
Тому и кинуло в ум: «У мужика скрытая сила! Один за троих может робить».
Даже не спросил, откуда, мол, ты, из каких краев и пошто до ремков обносился?
— Ладно, найму покуда до осени. Поглянешься — оставлю на зиму, не станешь в полную меру робить — со двора прогоню! Иди, повесь свою балалайку в сенцах на крюк, потом запряги в телегу коня, на поле поедем.
Тот с места не двинулся.
— Прежде досыта накорми...
Сел за стол вместе с хозяином, самую большую ложку взял.
Стряпуха поставила для начала мясные щи. Филимон один раз ложкой зачерпнет и схлебнет с поддувом, чтобы язык не обжечь, а мужичонко три-четыре, да прихватывал со дна, где погуще.
Полуведерный чугун опростали.
Подала стряпуха жареного гуся в жаровне. Филимон одно крылышко обсосал, мужичонко все остальное прибрал.
Достала стряпуха из печи кашу пшенную, большую сковороду с яичницей, пирог с груздями, сметану топленую, лепешки и блины — в пору артель накормить, а мужичонко один смолотил, огрызков-объедков на столе не оставил, да напоследок самовар чаю выпил и молвил:
— Все же невдосыт. С голодным наравне...
Нагляделся на него Филимон, заподумывал: «Вот сколь ненасытное брюхо! Пожалуй, откажу. Пусть другого хозяина ищет».
Вылез мужичонко из-за стола, у порога покурил и принялся на балалайке играть. Трень-брень, да трень-брень! Ни послушать, ни сплясать.
Услышала его треньканье дочь Филимона, Евлампия. Не умыта, не причесана из горницы высунулась:
— Тятенька, не прогоняй балалаечника!
Филимон всех дочерей взамуж определил, а эту Евлаху, лицом прыщавую, как из палок сложенную, — ни одному жениху не навелил.
А мужичонко, глядя на нее, сразу смикитил, как дальше себя повести. Затренькал погромче, ногой запритоптывал, запосвистывал и тем девку совсем очаровал.
Евлаха пристала к отцу:
— Возьми его, тятенька, не отказывай! Уж какое-никакое, а будет для меня развлеченье!
От жалости к ней уступил Филимон.
Назвался мужичонко Кирюхой. Откуда родом — не знал. Про мать и отца промолчал.
Поселил его Филимон в малой избе во дворе, где конская упряжь хранится и телята содержатся.
Ел Кирюха за семерых, робил за одного и то вполовину. Как хозяин отвернется, тотчас на боковую: трень-брень, трень-брень, цельный день робить лень.
Зато Евлаха без него не могла часу прожить.
Мало времени погодя принялась она ревмя реветь:
— Тятенька, пожени нас...
Надоела Филимону криком и ревом, снова ей уступил.
Венчаться в церкви Кирюха не пожелал. Попросту окрутили молодых, вокруг стола обвели.
Но ужиться с зятем у Филимона не хватило терпенья. Купил он в конце улицы новую избу, дал молодоженам дойную корову, сивую кобылу с жеребенком-стригунком, на обзаведенье выделил всякую домашнюю утварь, нагреб воз зерна и отселил: может-де, Кирюха-то хоть так образумится!
Году не прошло — от приданого Евлампии только изба осталась, а в избе голая печь и полати.
Поздним вечером сидел Кирюха в огороде на гряде, сырую морковку жевал, из последнего, что еще оставалось не съедено. Вдруг позадь его кто-то громко чихнул. Огляделся Кирюха — на плетне лесной бес скорчился, старый лохматый бес Чомор.
Кирюха хотел удрать, да тот его сцапал за шиворот.
— Обожди малость, племянник! Далеко ты скрылся, я тебя еле сыскал. Пошто мою балалайку спер? Старика утехи лишил?
— За богатством погнался, — не стал Кирюха утаивать. — Удачу поимел, да не всем завладел, тесть в своем дворе не оставил. Да и бабешка попалась негодная...
— Добром попросил бы у меня балалайку, уж, так и быть, я отдал бы ее и научил не просто по струнам пальцами брякать, а натурально морокой людей изводить.
Наподдавал Кирюхе подзатыльников, но потом все же смилостивился. На бесовском подворье в лесной чащобе был его племянник распоследним бездельником. Гнать его обратно — лишь себе на позор и расстройство. Пусть-де тут продолжает жить, только надо напомнить ему, что он, какой-никакой, а все ж таки бес, и бесовских занятий пусть не бросает.
— С пустым брюхом, племянничек, стал ты по виду совсем заморенным. Жульничать надо. Хитрить. Грабастать. Людьми помыкать. Вот тогда будешь сыт, пьян, и нос в табаке.
— Научи! — промолвил Кирюха. — Свою науку мне преподай.
— Всему научу, только дай мне зарок одно мое порученье исполнить.
Кирюха выдернул из своей бороденки три волоска, дунул, плюнул на них, старому бесу отдал.
— Прежде давай в «щелчок-молчок» поиграем, — сказал тот. — Я тебе стану в лоб щелчки поддавать, а ты мне. Уговор такой: кто десяти щелчков не сдюжит, хоть словом обмолвится, хоть ойкнет или поморщится, тот проиграл. И заране надо условиться, о чем спор и чего ставить на кон. Умей заманить, соблазнить и свой лоб уберечь.
Для науки пощелкали они друг друга слегка, без проигрыша-выигрыша, а потом Кирюха изловчился и так изо всей силы поддал Чомору в рогатый лоб, тот аж застонал и на спину опрокинулся.
— Ох ты, беспутный! То ли можно родного дядю за его же милость этак увечить!
Поругался на него, шишку на лбу потер, однако выходку Кирюхе простил.
— Шибко-то себя не оказывай. Не давай мужикам себя распознать. Не то наломают бока. Связывайся только с тем, кто жаднее, глупее, на мороку податливее. Для начала, чтобы играть в «щелчки-молчки» не с пустыми руками, вот тебе кошелек с золотом самородным. Тот, кто обзарится на это золотишко, сам останется без двора, без кола, разут и раздет. Только помни: должок за тобой! Дал зарок — исполни сполна!
Поручил он ему добыть топор-саморуб.
— Хоть купи, хоть укради, но мне предоставь. Нам от него покою не стало, спрятаться некуда...
Владел топором-саморубом Устин Первопуток. Смолоду взялся этот Устин чистить и обиходить леса. Без пригляду и в запустении старые березы мхом обрастали, подлесок на корню засыхал, зато чернотал и кустарники в мокре и гнилье, как на опаре, росли — ни ходу через них, ни проходу. Вот и вырубал их Устин. А чтобы далеко не ходить, на путь время не тратить, поселился в роще, на проселочной дороге в Долматово, избу построил, двор забором огородил.
Топор-саморуб достался ему по наследству от деда; тот прежде в здешней округе дрова рубить нанимался и для облегченья труда сам этот топор в кузнице отковал, сам его на топорище надел.
Лесные бесы уже не раз принимались Устина Первопутка пугать, по ночам в окошки стучали, с крыши избы железные листы обдирали, а выжить его не могли и похитить топор-саморуб не насмелились.
— Избавишь нас от беды, я тебе выдам еще один кошелек с самородками, — напоследок посулил старый Чомор Кирюхе.
На другой день заявился тот к Филимону, по-свойски к столу прошел, сел на лавку вразвалку, ногу на ногу закинул.
— Вот, тестюшко, подфартило мне, золотишком разжился. — И выкинул на стол кошелек. — Присоветуй, куда потратить его?
У Филимона при виде такого богатства глаза от алчности пыхнули.
— Поделись со мной, — еле промолвил он. — Все ж таки мы родня, и все ж таки я давал для Евлахи приданое...
— Почему не так, — согласился Кирюха. — Только безо всякой причины отдавать золотишко вроде неловко. Давай в «щелчок-молчок» поиграем! На интерес. Я поставлю на кон весь кошелек с самородками, а ты все хозяйство. Кто первый не сдюжит, хоть словом обмолвится или заойкает, тот и останется в проигрыше...
Филимон прикинул в уме: десяток щелчков в лоб — не велика утрата, зато выигрыш в кармане окажется. И понадеялся на себя: как-никак и сам-то он не Кирюхе чета, одним щелчком, бывало, с любым игроком управлялся!
Ударили по рукам и кинули жребий. Первый щелчок достался Кирюхе.
Филимон на правой руке рукав засучил, прицелился и со всей силы ему в лоб поддал. Кирюха даже не моргнул, зато у самого Филимона ноготь заныл.
Когда Кирюха щелкнул в лоб, так будто пудовой кувалдой грохнул: в голове Филимона сразу белый свет помутился.
Вытурил зять тестя во двор, накричал на него, ногами натопал.
— Теперичь ты мой батрак! Ступай жить в малой избе и Евлаху с собой поселяй. Ты станешь в поле робить, а Евлаха пусть коров доит, в огороде огурцы и картошку выращивает, весь дом обиходит...
Погоревал Филимон, поплакался на свою дурость, а деваться некуда, в батрацкую одежу оделся.
С той поры загулял Кирюха: сапоги лакированные, шаровары суконные, поперек брюха — цепь золотая. На выезд завел тройку вороных коней. Нанял трех стряпух кормить его и поить. С утра до ночи стряпухи от печи не отходили — пироги и шаньги пекли, жарили в жаровнях поросят и гусей, пельмени варили, блины со сметаной готовили. Все это он один съедал, а сыт не бывал.
Но исполнение зарока со дня на день откладывал. Боялся подступаться к Устину.
Чомор ждал — не дождался, выбрал темную ночь, залез в окошко, поднял Кирюху с постели.
Хотел ему Кирюха соврать, дескать, с Первопутком не мог сторговаться, никаких денег за топор не берет, но старого беса не перехитрил, тот влепил ему подзатыльник.
— Не обманывай! Даю тебе сроку два дня. Не добудешь топор-то — не быть тебе дальше бесовским отродьем!
Этак-то пристращал Кирюху, и тому волей-неволей пришлось подчиниться.
Надел он на себя самую худую одежу, в худую тележонку запряг дряхлую лошаденку, взял в руки балалайку и поехал к Устину.
Перед лесным двором Устина Первопутка на балалайке побренчал, в ворота кнутовищем постучал:
— Эй, хозяин! Дело к тебе есть!
Тот ни пешему, ни конному во внимании никогда не отказывал: давал отдохнуть, хлебом-солью умел поделиться и ни о чем не расспрашивал. Имел он примету: кто придет без умысла и с добром, перед тем ворота без скрипа, без шума откроются, а коли пришелец чего-то надумал и затаил — в ограду не впустят.
Кирюха через подворотницу не смог перешагнуть. Только ногу подымет — ворота захлопываются.
Устин сразу его распознал, но виду на то не подал.
— Чем могу услужить?
— Дрова рубить наймуюсь, — промолвил Кирюха, — да вот топоришко у меня неспособный, еле-елешный, покуда одну лесину срублю, весь умаюсь. А у тебя, сказывают, есть топор-саморуб.
— Мой топор не продажный, — отказал Устин.
— Я тебе за него золото дам.
А забыл, что не следует хвастаться, коли бедным прикинулся.
— Ты на мою реможную одежу не пялься! Я ведь богаче богатого!
Кинул Устину кошелек с самородками, тот его в руки не взял, ногой к воротам откинул.
Кирюха рот разинул, с головы шапку уронил.
Устин засмеялся.
— Глупый ты, бес! Рога-то прикрой!
Тот понял, что выдал себя, отскочил в сторону и принялся всякие бесовские каверзы вытворять. Надулся, напыжился, дунул-плюнул на Первопутка, хотел его заморочить, а тот схватил с тележонки кнут и врезал ему по спине. Сгреб Кирюха из дорожной колеи пригоршню пыли, кинул в Устина, а тут ветер подул навстречу и всю пыль откинул обратно, самому же глаза и нос залепило. Покуда Кирюха прокашлялся, прочихался, да глаза протер, напонужал его Устин Первопуток и от своего двора далеко отогнал.
Умылся Кирюха болотной водой и побежал в урочище к Чомору:
— Научи, дядя, как же справиться с мужиком?
— Кабы я знал, то не стал бы с тобой, бездельником, связываться, — обругал его Чомор. — Видно, у него наука нашей сильнее...
И не стал бы он дальше приневоливать своего племянника, но стук топора-саморуба уж до логова доносило. В густых черноталах появились просветы.
Призадумался старый бес: надо спешить!
— Дам я тебе, племянник, пучок сон-травы. Подкарауль Первопутка, изловчись, подкинь ему в еду этого зелья, уснет он, а ты, тем временем, топор-саморуб укради!
С этим пучком сон-травы залег Кирюха в кустарнике, начал выжидать, покуда стемнеет. Страшно ему было при виде топора-саморуба, но и зависть брала: ух, натворил бы делов, кабы им завладеть! Всех бесов и бесовок подчинил бы себе и даже старого Чомора загнал бы в болото: сиди там, помалкивай!
Допоздна топор-саморуб валил чернотал и кустарники, а Устин Первопуток вслед за ним чащу собирал, укладывал в кучи и граблями сгребал трухлявый валежник.
Когда сумерки окутали лес, отозвал он к себе топор, воткнул в пенек, развел костер и принялся похлебку варить.
Немного ума Кирюхе понадобилось отманить мужика от костра. Только по-заячьи поверещал, будто в капкан угодил. Устин сразу побежал выручать из беды. Похлебку-то без присмотра оставил. Кирюха тем и воспользовался, подкинул в нее сон-травы и обратно в кустарнике спрятался.
Зайчишку Устин не нашел, а потом, наевшись похлебки, вскоре уснул. Костер погас, от него дымок еле курился, зато топор-саморуб на пеньке засветился, как ясный месяц в полуночном небе.
Подскочил к нему Кирюха, хвать-похвать за топорище — ладони обжег. Обмотал руки тряпицей и опять за топорище схватился, поднатужился, рванул на себя — от пенька корневище поднялось, оплело ему ноги, через поляну к старой березе откинуло. Та сучками его подхватила, раскачала и перекинула дальше. И понесло Кирюху по вершинкам леса, где броском, где кувырком, покуда не упал он в болотную топь по самые уши.
С той поры и торчит там безвылазно.
А то место названо Кирюхиной топью.
БАБА ОХА
Приблудилась она в деревню незвано-непрошено, откуда-то из дальних мест. Лицо скуластенькое, волос темный, глаза чуть раскосые. Не молода — не стара, а так, середка на половинку.
Стояло на дворе глухозимье. Морозы трескучие. Красное солнышко в рукавицах. Пурга и бураны везде наметали сугробы. От снега на дорогах убродно. Не пройти, не проехать.
Люди дивовались потом: то ли, мол, она с неба свалилась, то ли ветром ее занесло? И как же, мол, не замерзла в пути? Обута в худые опорки на босую ногу, на плечах телогрейка — дыра на дыре.
Думали, безродная нищенка. Может, стряслась у бабы беда, осиротела кругом, некуда голову приклонить, вот и подалась попрошайничать.
Но сразу же с приходу купила она у Еремея Филатыча старую избешку и поселилась в ней. Для житья место было неловкое, на краю деревни да на семи ветрах. Насквозь продувало. Печку хоть топи, хоть не топи — одинаково не согреться. Без привычки ни вздремнуть, ни заснуть, тем боле на голых полатях.