Мало времени погодя, как обосновалась она, стали жители поговаривать: промышляет-де баба знахарством. Подглядел кто-то, как она разные взвары готовит.
Всяк по-своему строил догадки. Не знамо ведь было: на пользу это или во вред?
И как ее звать-величать, она не назвалась. А так в деревне не принято: хоть горшком назовись, лишь на имячко отзовись.
Кабы не ушлые ребятишки, осталась бы она, как некрещеная. Они сразу пронюхали: вот где можно сдобной шанежкой поживиться, сладкой кралечкой угоститься! И целой оравой в избу к ней набегали. По лавкам рассядутся, пока хозяйка готовит стряпню, чего-нибудь ей колготят, как у родной тетки в гостях, а она, нет чтобы их присмирить или на улицу вытурить — рада-радехонька.
— Ох, птенцы! Ох, дитятки ненаглядные! Ох, ладюнушки!
Все ох да ох! От того и прозвали ее ребятишки Бабой Охой. Не в укор, не в обиду, а мирно и ласково, за доброту.
Добрый человек всякому мил. Вслед за ребятишками начали навещать Бабу Оху девки и бабы. Девкам надо красоту на себя наводить. У одной волосы из косы выпадают, у другой румянец на щеках не играет, у третьей веснушки на лице, не то бородавки. Женихи обходят таких. Бабы шли с другими прикуками. У одной младенец криком исходит, у другой мужик простудился, у третьей старики животами измаялись.
Взвары и снадобья Бабы Охи снимали разные хвори и боли, а пуще того, она каким-то словом владела. Что сказывала, то и сбывалось.
Пришла к ней Фимка Окулова и давай реветь.
— Усы на верхней губе растут, как у парня. Стыдобушка ведь.
Баба Оха взяла ее за подбородок рукой.
— Никаких усов у тебя нет и не будет!
— Да есть же! Неужто не видишь?
— А ты сама посмотри. Эвон зеркало на простенке.
Та своим глазам не поверила: лицо стало чистое, даже родимое пятнышко со щеки будто смылось.
И уж совсем диво-дивное случилось с Аверьяном Кондратьичем. Долго маялся он с правой рукой. Обвисла она и перестала служить: чтобы щей похлебать, ложку брал левой рукой, да и по домашности уже не мог управляться. Надоумила его жена побывать у знахарки.
Баба Оха подергала его за висячую руку, пристально Аверьяну в глаза посмотрела.
— Небось, ты, Аверьян, заленился?
— С чего взяла? — осердился тот. — Сроду лень не приставала ко мне.
— Ну, коль не ленивый, так пойди во двор, наколи мне дров и сложи их в поленницу! Эвон возьми топор у порога!
Тут рука у него шевельнулась, почуял он силу в ней, схватил топор и побежал дрова колоть да в поленницу складывать. Наработался, обратно в избу зашел, из кошелька деньги достал.
— Сколь же тебе заплатить, Баба Оха? Не поскуплюсь!
— Не за что, Аверьян! — отклонила та. — На другой раз сам хвори не поддавайся...
И ни гроша не взяла. Не то, что другие знахарки. А их тут, в деревне, хватало. Любая старуха, уж сама-то согнутая в дугу, бралась пользовать мужиков и младенцев. Лишь бы на чужой беде поживиться. Бабка Кукариха лечила нашептываньем. Бабка Савельевна из суровых ниток узелки вязала, сухим веником парила и кышкала, чтобы хворь прогнать: «Кыш, кыш, проклятущая! Беги из избы и дорогу забудь!» Потом дары принимала и сама себя возвеличивала: «Уж вернее моего средства нету нигде!» Так и вошло у деревенских в обычай — не ходить к знахаркам с пустым кошельком.
Баба Оха за свое же добро накликала беду на себя. Поползла по деревне молва про нее: ведь должна брать дары, а пошто не берет? Ладно ли так-то? Не дурное ли чего-то замыслила? Вот-де войдет к людям в доверие, дождется подходящего часу и... невесть что сотворит!
Пуще всех об этом судачили Кукариха и бабка Савельевна.
Та же Кукариха даже уряднику донесла:
— Господин урядник, эт куда же ты смотришь-то? Поселилась в деревне чужая баба, людей смущает, как бы не влетело тебе от начальства?
Урядник был видом грозный, но умом недалек. Усы отрастил до ушей, наел брюхо, будто арбуз проглотил. На боку — сабля в ножнах. За малую провинность сажал мужиков в холодную каталажку.
Затопал на старуху ногами.
— Пошла вон! Без тебя забот полон рот!
Как раз перед приходом старухи получил он от высшего начальства дурное известие: убег опасный злодей, коего надо непременно поймать и сопроводить обратно на каторгу. Злодей этот, ни много ни мало, супроть царя замышлял. Дальше начальство предписывало — учинять строгий допрос всякому, кто явится в деревню без казенного вида на жительство, а короче сказать, держать ухо востро и в оба глаза глядеть.
Выпроводил он Кукариху, а сам спохватился:
— Кажись, старуха не зря наговаривала. Поселилась пришлая баба, никого не спросилась. Не с умыслом ли выбрано место? Не затем ли, чтобы встречать и провожать беглецов?
Как это ему ударило в голову — испугался:
— Влетит от начальства, ежели упущу...
Поахал, поохал, а все ж таки надо было дело поправить, как-никак показать себя верным служакой. Послал стражника.
— Хоть таском, хоть волоком немедля предоставь бабу ко мне на допрос!
Ушел стражник. И вот нет его, нету и нету. Уж вечерело, когда он чуть не на карачках приполз.
— Господин урядник, к ее избе ни пешему, ни конному подойти невозможно. Кругом сугробы, и весь двор вроде кружится...
— Быть не может! — осерчал урядник. — Накажу, коль соврал.
Приказал подать верхового коня и сам туда поскакал.
Баба Оха в тот день была не одна. Еще прошлой ночью постучался к ней в окошко прохожий. Вышел он из лесу украдкой и даже в избе не сразу отошел от порога, покуда не осмотрелся вокруг. Бородой оброс. Заморен. Испростужен. От слабости пошатнулся, как тростиночка на ветру. Одежа на нем вся казенная. По ней-то Баба Оха враз угадала: убеглый мужик!
— Не прогоняй, хозяйка! — попросил он. — Экая стужа на улице. Сколь можешь, напои, накорми, дай хоть часок обогреться и к городу путь укажи. Заблудился я, а на торные дороги нельзя выходить.
Баба Оха показала ему на полати:
— Снимай одежу и полезай туда, а я ужин стану готовить. За себя не боись — не выдам!
Подала ему на ужин из горячей печи пшенную кашу с топленым маслом, морковные паренки и свежий калач.
Накормила, напоила, потом стала спрашивать.
— Откуда убег-то?
Он перед ней начистоту повинился:
— С этапу, от села Тугулыма, где каторжная дорога в Сибирь.
— Бывала там, знаю! Далеконько отсюда.
— Не близко! Уж десять ден иду.
— И что же тебя приневолило?
— Неохота зря пропадать. Мои товарищи, кои на воле, великое дело свершают. Думаю, и я еще пригожусь...
— Чем же оно велико, дело-то ваше?
— Хотим царя с трона сместить, народу счастье устроить.
— А мне показалось вначале, будто ты просто варнак! Варнака-то накормила бы и проводила, но коль ты для народа старатель, то и я чем могу — услужу! Побудь у меня день-два. Надо тебя поправить и на дальнейшую дорогу собрать.
Всю ночь ему блазнило: то собаки по следу бегут, то стражники из ружей стреляют. Баба Оха до утра просидела без сна, поила его разными взварами.
— Ох, мил человек, для великого дела запасись великим терпеньем! Пусть не тронут тебя ни боли, ни хвори, ни злая рука...
Утром, пока он еще спал на полатях, сходила в лавку купца Битюгова, купила шубу овчинную, шапку-ушанку, рукавицы и теплые сапоги.
Арестантскую одежу убеглого бросила в чулан. Собралась обед варить, лепешек нажарить для гостя да поглядела в окошко и увидела стражника.
— Ох, ох, ох! Как бы беды не принес. Ведь некуда спрятать пришельца. Придется, видно, отвадить...
Вышла из избы на крылечко, взмахнула рукой, какое-то слово промолвила, и стражника от двора как ветром откинуло. От прясел, от гумен, от берега озера наползли снежные сугробы к ограде. Стражник завяз в них и не мог одолеть, назад повернул.
Чуть погодя сам урядник на коне прискакал. С ним Баба Оха поступила построже. Еще какое-то слово промолвила. Конь под урядником вздыбился, начал шарахаться в стороны, будто впереди стая волков. Вылетел урядник из седла, об свою саблю лоб расшиб, а когда отряхнулся от снега, то этой саблей принялся в сугробах проход прорубать. Напролом полез. И добрался-таки до ворот. Но открыть не успел. Как закружило его в сугробе да занесло снегом до плеч и понесло вокруг двора — не своим голосом завопил с перепугу.
Оставлять убеглого у себя еще на одну ночь Баба Оха уже не решилась. На скорую руку отстряпалась, завернула лепешки-подорожники в узелок и близко к полуночи вывела его в лес, за деревню.
— Вот так прямехонько иди, а весь путь до города тебе сугробы покажут. Если верный путь станешь держать, то на обе стороны отодвинутся, а где начнешь уклоняться, с пути сбиваться, пройти не дадут.
Ну зато урядник за эту ночь натерпелся. Уволокли его сугробы на другую сторону деревни. В снегу вся одежа намокла, на студеном ветру заколел-закоченел, шапку с кокардой потерял, нос обморозил.
Вернулся к себе в правление злее цепного пса. Поддал стражнику в ухо. Стул об пол разбил. А уж ругался на весь околоток.
— Сничтожу! Не дозволю тут своевольничать! Эт, что же творится? Пошто подступу нет?
И шумел-то больше от страху. Да и перед стражником было конфузно. Разболтает обо всем мужикам, не то высшему начальству при случае выскажет.
Когда развиднелось, снова послал его ко двору Бабы Охи.
— Собери мужиков с лопатами, пусть отгребут снег. Пойду ее на месте допрашивать, и надо двор обыскать.
Опять прибежал стражник в растерянности.
— Нету сугробов!
— Как это нету?
— У оградки впору метлой подметать.
— А ты умом не рехнулся ли? Были и нету! Куда могли подеваться?
Самого еще больше страхом пробрало. Даже и себя обругал, дескать, не зная броду — сунулся в воду, нажил столь забот и хлопот, а толку нет.
— Айда вместе пойдем, скорее управимся, — подтолкнул он стражника наперед себя. — С этой бабой, видно, попросту не обойтись.
Подошли ко двору все же с оглядкой. Перед воротами лежал ровный снежок, хоть на дровнях подъезжай, не завязнут.
Баба Оха на крылечке стояла.
— Добро пожаловать, коли по доброму делу!
Урядник на нее ногами затопал.
— Где сугробы? Кем дозволено морочить людей?
— Откуда же сугробам-то быть? Сам, поди, видишь: мой двор на взгорке, весь на ветру...
— Вечор их было полно!
— Не видала! Ты, небось, в ином месте блуждал.
Поостерегся урядник дальше выпытывать.
— А по какому праву здесь проживаешь? Кем разрешено?
— Сама пришла и живу!
— Откуда явилась?
— Где была, там уже нету меня!
— Что тебе здеся понадобилось?
— Люди нуждаются...
— А ко мне поступил донос на тебя: на бунт мужиков призываешь! — пустился урядник на хитрость. — Супроть царя-государя.
— Его и без меня с трона сбросят, а ты, урядник, не трать зря время, ступай домой, покуда я не озлилась!
Тому не вошло это в разум. Хоть и мороз по спине, а заорал:
— Собирайся! Посажу тебя за такие слова в каталажку!
Баба Оха в ответ посмеялась.
— Ну, спробуй!
Кинулся к ней стражник, хотел руки скрутить, перед урядником выслужиться, она его с крылечка столкнула. Урядник саблей взмахнул.
— Зарублю!
И тотчас рука у него заколела, сабля выпала в снег.
Вокруг потемнело. Началась пурга несусветная. Ветер завыл. Намело в ограду сугробы. Еще не опомнился урядник, а уж стоял по колени в снегу, потом оказался в нем по самые плечи. Стражник успел убежать в избу и в чулане закрылся.
Напоследок увидел урядник, как Баба Оха поднялась на сугроб, вдаль рукой показала, и понесло ее туда без путей и дорог, скорее чем быстрокрылую птицу.
Недолго, однако, пробыл урядник в беспамятстве. Когда открыл глаза, осмотрелся, то опять в оградке и перед двором было чисто, хоть метлой подметай. Сошли снежные сугробы, будто сроду их тут не бывало.
Обшарил он вместе со стражником во дворе каждый закуток, в избе подпол оследовал, а только и досталась в добычу брошенная в чулан казенная одежа.
Шибко жалели деревенские жители, что ушла от них Баба Оха. Где же, мол, бедная, теперь приютится? Только старый дед Митрофан усмехался:
— Обождите, еще не раз она здесь побывает! Хоть и звали ее Бабой Охой, а ведь это Сугробница — добрым людям угодница!
ОЗЕРО СИНИХ ГАГАР
Гагары-то завсегда черным-черны. Только у нас на озере встречаются они с синим подкрылком. И поглядишь ведь на них не всякий раз. Надо время выждать. Как почнут они при сумерках полоскаться на плесе, то и притаись, да успевай замечать. Вот у одной под крылышками огонек синий вспыхнул. Вот у другой. И вдруг все озеро засветилось.
Но пугать или трогать гагар нельзя. Ежели ружье с тобой, то отложи его в сторону.
По то и нельзя, что гагары-то эти Зоряне принадлежат. А сама она с нашими местами давно породнилась.
Ты погляди: ведь дивные у нас места! Озеро, как блюдо, водой налитое. Лес его со всех сторон обступил. Сбежались развесистые березы, осины-шептуньи, да ольха и краснотал, — любуются на себя с утра до ночи. Вода тут тихая, редко иной ветер проберется, но и то лишь верховой. Набушуется, нашумится в вершинах, потом кинется вниз, мелкой рябью воду осыплет и уляжется отдыхать. Возле берега вода повсюду незамутненная, нет в ней ни телореза, ни мхов. Заслонили ее березы и осины, опутали тенями. И застойно, свежо в тени-то. Лишь в жаркий полдень пробьется сюда солнечный клубок, покатается на песке, нечаянно сунется в пенный прибой и загаснет.
Этак вот широко-широко открыл бы глаза свои и все смотрел бы, смотрел вокруг: на озеро, на леса, на угорки, на прогалки и вырубки, на луга и еланки. И все думал бы об этом! И все радовался бы! Ведь ежели у тебя душа теплая, отзывчивая на красоту, да не холодными руками трогаешь ты пахучий лист березы, или подламываешь и кладешь в корзинку груздь, или разминаешь в ладонях сорванный на лугу душистый цветок, а не то окунешься с головой в разнотравье, — что-то откроется в тебе сокровенное, и весь ты сольешься с этим земным чудом.
И ты уже не просто мужик-хлебороб, чтобы только робить на пашне и кормиться от нее, а кто-то иной, сам себе непонятный.
Приглянулись Зоряне наши места не только за их красоту. А жил здесь Голуба. Хоть и давно это было. И вот тут, возле озера, началась меж ними большая любовь. Да здесь же она и закончилась. Но перед тем как попрощаться, обменялись Голуба и Зоряна обручальными кольцами. А тайну об этом гагарам доверили. Тем гагарам, у коих подкрылки синие.
И сказка есть. Та, что Зоряна последний раз слушала. Самая дорогая для нее сказка. О чем — про то она лишь знает. Да Голуба. Сказка в ларце лежит. А ларец тот синие гагары на дно озера унесли. Когда Зоряна шибко соскучится, загрустит о своем милом Голубе, те гагары ларец достанут, ей в руки передадут. И оживает перед ней то время...
Был Голуба-то рослый и великий телом, как положено быть хлеборобу на богатимой нашей уральской земле. Никакая работа его не томила. Робил он всласть: и пахал, и боронил, и сеял, и дрова рубил, и плотничал, столярничал, малярил. По проворству и умелости никто с ним из мужиков не равнялся. Любая бы невеста за счастье почла Голубу женихом назвать. Но он сам невест избегал. Даже на игрища не ходил. Зато, вместо игрищ-то, каждый вечер разводил близ озера костер да всю ночь как есть напролет сказки рассказывал.
Плывут ли, бывало, в высоком небе облака, поглядит он, Голуба, на них, и уже сказка готова. Нет, это-де не облака там, не ветер их гонит куда-то, а то летят стаей лебеди над морем-океаном, перекликаются в вышине, потом где-то над каменными горами опустятся, ударятся об скалы, и это уже не лебеди, но какие-то птицы неведомые.
К слову сказать, звали-то его и числился он по деревенской поселенной книге Наум Кокурин. А Голуба — это прозвище, как, к примеру, были прозвища у других мужиков: Кулезень, Зелена шапка, Рябушка, — кои для различья, кои для шутки, а кои просто так. Ну, что такое «кулезень»? Может, кто-то в роду вместо «селезень» выговаривал «кулезень», а вот пристало оно, прозвище-то, и висит, как метелка ковыля на калитке. Пойди-ко, бывало, спроси: «А где тут Наум Кокурин живет?» Тотчас любой призадумается: «Это какой же Наум-то?» А добавь: «Да Голуба Наум». И сразу ответ получишь: «А-а, Голуба-то! Да эвон за поворотом, на усторонке у озера».