Кружево - Черепанов Сергей Иванович 2 стр.


Так и заставила неволя самому к Ивану Зарубе идти — свою дочь Фетинью в невесты навеливать.

Иван по началу-то себе не поверил: опять-де, наверно, задумался и вот блазнит, чего сроду в уме не держал! Быть не может, чтобы Сидор Давай к нему снизошел! Потом уж озлился:

— Хочешь перед всей деревней опозорить меня? Не бывать тому, чтобы я, честный хлебороб, с эким прохиндеем связался!

И Гринька Фетинью отверг:

— Она умеет только шанежки лопать да на перине отлеживаться! Живет на земле, а не видывала, чем пашню пашут, с коей стороны серп в руки берут!

Выбежал от них Давай, будто ошпаренный.

Прежде точила его лишь зависть к Ивану Зарубе, а тут, на придачу к ней, неодолимая злоба явилась. Всю ночь Давай самогонку пил и кулаком по столу гвоздил: «Сничтожу! Дотла сничтожу!»

На ту пору жатва хлебов на полях была уже кончена У Ивана на жниве стояли суслоны один к одному, в каждом по десять снопов, в каждом снопе колосья в четверть длиной. Только у Давая в поле лебеда от края до края.

Выбрал он самую темную и глухую ночь, тайно пробрался на поле Ивана Зарубы и пустил по сухому жнивью палы. Сначала пыхнул маленький огонек, чуть погодя разгорелся и, подхваченный попутным ветром, побежал от суслона к суслону.

Занялось бы зарево, в большом пожаре погинул бы весь урожай, но тут враз что-то случилось, будто весь огонь кто-то шапкой накрыл. А под ногами у Давая земля накалилась. Он туда, он сюда, как заяц, начал прыгать с места на место, круть-верть в разные стороны — везде пятки жжет, пуще чем на сковородке каленой. На пенек вскочил, и там жаром обдало. На березу залез — та закачалась и сбросила.

Вышибло Давая из ума. Заохал. Запричитал. Кинулся было бежать, а кто-то его за штаны удержал:

— Обожди, еще попляши!

Обернулся Давай. Это дед Калистрат на него заругался.

— Земля супроть тебя возмутилась. Обидчик ты! Остальное, Давай, сам понимай...

Чего-то замолол Давай совсем невнятное-непонятное, потом еще раз подскочил, вырвался из рук деда Калистрата и рванулся к дороге. Скачет да оглядывается, будто от стаи волков убегает.

Утром раненько пришел Гринька на поле суслоны проведать. Увидел кое-где опаленную стерню. Кто это здесь побывал? Кому вздумалось с огнем баловаться? Экая беда могла приключиться!

Покуда в догадках терялся, за одним из суслонов деда Калистрата приметил. Сидел дед на земле и о чем-то сам с собой разговаривал.

— Не заблудился ли, дедушко? — спросил его Гринька.

— Тебя жду, — промолвил старик.

— А пошто?

— По то, что времячко подошло! Перво-наперво, с Даваем расчет произвел. И ваш урожай уберег. Чую, посередь ночи мой посошок начал постукивать, знак подавать. Пришлось скоренько в путь собраться...

— Неужто твой посошок не простой?

— Приходилось ли тебе про Хлебосея что-нибудь слышать?

— Баушка Капустиха сказывала, да можно ли верить ей...

— А потому молве о нем плохо верится — никто Хлебосея в лицо знать не знает. Не оказывает он себя, живет меж людей неприметно, ну, мужик и мужик. Неприметно же и повеленье матушки-земли исполняет. Она ведь много не спрашивает, лишь бы всюду ложились на пашни добрые семена, жили бы люди в дружбе, не порочили бы хлеборобское звание. И не к чему Хлебосею-то оказывать самого себя. То добро не живуче, не долговеко, кое сделано лишь во славу себе. Зато оно останется навсегда, если обогрело кого-то, из нужды вывело, накормило досыта, одело-обуло да еще и поклонилось вдобавок из уважения за труд и за совесть. Не терпит хлебородная земля бесчестья, не даст поблажек ни лодырю, ни хапуге. Велика, широка, просторна из края в край наша хлебная сторона. Вот и приходится Хлебосею, коему матушка-земля оказала доверие, за вешну, лето и осень не раз ее обежать и оследовать, худые всходы поправить, редкие зеленя загустить, помочь колоскам силу набрать, а где встретится варнак и стяжатель — изгнать его прочь!

— Как же Хлебосей управляется? — засомневался Гринька. — Мудрено!

— Ничего мудреного нету, — заверил дед Калистрат. — На то ему особый посошок препоручен. Ты, поди, думаешь, мой посошок — это просто палка березовая? Верно, палка, только в середке у нее есть живинка, и завсегда можно слушать, чего надо нашей кормилице, какую службу для нее справить...

— А сам-то ты, дедушко, Хлебосея встречал или тоже лишь молву пересказываешь?

— Мы с ним в одной избе живем, одной ложкой кашу едим, одну лопотину носим, вместе с утра до ночи ходим, одно имячко носим: Калистрат Хлебосей!

Взмахнул старик посошком над поляной — тотчас вся пожухлая трава зазеленела вокруг, и разноцветье, как в летнюю пору, заполыхало. От ромашек белым-бело, от заячьей капусты, душицы, колокольчиков — глаз не оторвать, от желтой кашки, от донника и других духовитых растений — медовые запахи.

Второй раз взмахнул дед Калистрат посошком, и вот уже видимо-невидимо запарила земля и вешним звоном вся округа наполнилась.

Мало времени погодя виденье исчезло, а дед Калистрат молвил:

— Лето вперед осени не бывает. Всему свое время. Вот и мое времячко кончилось. Пора и мне на покой. Испокон веков Хлебосей друг дружку сменяют, из рук в руки передают посошок, оттого и не кончится никогда хлеборобство, а земля-кормилица не оскудеет нисколечко.

— Коли можно, мне свой посошок передай! — попросил Гринька. — Я со всей охотой за твое дело возьмусь.

— Еще при твоем рождении я тебя в преемники взял, — признался дед Калистрат. — И положил я тогда тебе в кулачок пшеничное зернышко. Вот, мол, расти, парень, с хлебным полем не расставайся. С той поры не переставал я присматриваться к тебе, оправдаешь ли ты великое назначение. Ну, а теперича в полной уверенности могу вручить тебе наследный посошок.

Взял у него посошок Гринька, в пояс земле поклонился, от чистого сердца зарекся: ничего в природе без нужды не трогать, никакого вреда ни полям, ни лесам, ни зверям не чинить, а всякое добро для людей множить и множить.

Долго жил Григорий Хлебосей. Сколь он за свою жизнь хлебных полей обошел и на всяком поле добро чинил — не измеряно. Сколько богатых урожаев люди собрали — никем не сосчитано. Но от Хлебосея узнали люди, что повеленье земли — творить добро, жить в дружбе, хлеборобскую честь свято беречь — для всех, одинаково.

ПОЛУНОЧНОЕ ДИВО

Ежели ты в позднюю пору возле горного утеса не бывал, то и Полуночного дива не видел...

Жил когда-то гончар Фома. А у него сын был Санко. Избешка у них от ветхости на подпорках держалась. Сам-то Фома робить уже не мог. Весь свой век месил сырую глину, на гончарном кругу горшки и крынки готовил да обжигал их в яме, в огороде, ну, а вместо богатства только хворобы нажил: то у него почнет спину ломить, то пальцы крючить. И осталось под старость на печи лежать, под тулупом греться.

Санко отца заменил, но один раз выказал недовольство:

— Скукота это, батя! Неужто, кроме горшков и крынок, мои руки ни на что не способны?

— Ведь кормиться нам надо, — сказал Фома. — Кажин день хлебушка пожевать охота, щей похлебать, чаю попить.

— А может, руки мои дела иного просят!

Появилось у Санка мечтание. Места он себе в избешке не находил, покою лишился. Сидит, бывало, за гончарным кругом, вертит из мягкой глины посудину и вдруг остановится, глаза в окошко уставит. А там, за окошком-то, пролегли меж пшеничными полями дороги проезжие, перед тихой речкой хороводы белых берез расступились, в вышине небо сияет, и такая-то в нем глубокая синева, аж голову кружит!

Поначалу Фома думал, дескать, Санко из-за Стешки страдает. Парень молодой, лицом-то весь в мать, добром будь помянутую! Те же волосы кучерявые, тот же из-под темных бровей взор пронзительный, лоб крутой и складка вокруг подбородка упрямая. Все девки в деревне заглядывались, но только Стешка его покорила. И чего он в ней нашел — трудно понять. Так себе деваха, встретишь на улице — не обернешься. Ростом мала, тонковата, не бойкая, на песни не голосистая. «Э-хе-хе! — кряхтел Фома. — Хорошо еще не горбатенькая! И управляться-то в хозяйстве поди-ко не сможет. К чему мне такую сноху?»

Отбить от нее Санка не удалось. Так и поставил тот на своем. Да еще попрекнул: ты-де, отец, по себе не суди. Ведь вот-де, прожил с матерью тридцать лет, а на уме-то у нее ни разу не побывал. Она до самой старости с тобой горе мыкала, но тебе и невдомек было. Наробишься за гончарным кругом допоздна, поужинаешь, чем попадя, и скорее спать завалишься, ласкового слова не вымолвишь матери. Как чужой!

Догадывался Фома — без Стешки все же не обошлось. Это она растравляла. Как-то вечером нечаянно подслушал их разговор.

— Какая, Санко, я буду счастливая, ежели тебе твоя задумка удастся...

Посылал Санко к ней во двор сватов, а те вернулись ни с чем. Стешкин отец, Никанор Чижов, на сговор не согласился. Мы-де кормили-поили девку, а коли вы взять хотите, то коня предоставьте да пять овечек, воз зерна веяного, ведро браги хмельной и деньгами сто рублей. Непосильная плата! Да и неоткуда ее взять-то было.

Пока Фома этак сам с собой судил-рядил, Санко совсем затосковал. Только на один обжиг наформовал горшков, а больше к гончарному кругу близко не подходил. Слонялся из угла в угол по избе и все чего-то думал и думал.

Фома уж не вытерпел, шумнул на него:

— Ты чего это, парень? Посуду давно пора в яму сажать да обжигать. Ведь испортится! Поди-ко, у тебя все Стешка из ума не выходит?

— Есть еще кое-чего! — отмахнулся Санко. — Стешка слово дала, а ее слово надежно. Не отдаст ее Никанор задарма, так убегом уведу, в другой деревне поженимся. А вот охота мне, батя, такую посудину сформовать и обжечь, какой ни один мастер не делал.

Вот куда гнул Санко-то и к чему его Стешка толкала! Все хорошо: и любовь, и достаток в доме, но мечтание всего превыше! Без него душа остается пустой, в великой печали, как вспаханное, но не засеянное поле. Так прожил свою жизнь он, Фома Рябой. Вчуже жил-то, холодно, оглянуться не на что, сердцем приложиться не к чему.

Спросил однако:

— Что за невидаль сделать задумал?

— Как придется, — сказал Санко. — Может, корчагу узорную, а уменья и терпения хватит, то кувшин какой-нибудь дивный.

— Ладно, попробуй, сколь силы хватит, — одобрил Фома и даже по-стариковски всплакнул.

Вскоре Санко ушел в сторону Каменных гор подходящую глину искать. Та, что он у себя в огороде добывал — желтая глина — для тонких работ не годилась. Ну, и поприглядеться хотелось к цветкам полевым, как на них разные краски играют и нельзя ли те краски собрать да к гончарному ремеслу приспособить.

Проводила его Стешка за реку, попрощались они до поры до времени.

По низовью река у нас шибко широкая, а ближе к горам совсем как ручей. Попадала на угорьях всякая глина. Пробовал ее Санко мять и на костре жечь, но бросал. И зоревых красок со цветков не набрал. Сгорали цветки в огне. Однако не попускался он и в обратный путь не поворачивал.

Пришлось как-то ночевать на становище. Давненько оно было заброшено и оставлено хозяевами. Балаган уже развалился, с навеса солому всю разметало. Тут рудознатцы старались, золотишко, не то камни-самоцветы промышляли.

Поужинал он, лег в траву. А время уже к полуночи близилось. По всей округе тишина глухая. Сосны замерли. Река остановилась на бегу и тоже уснула. Чуть-чуть показался из-за гор месяц, нехотя постоял в вышине и скрылся. Небо после него темнотой налилось, выгнулось дугой в глубину, высыпали по нему звезды.

Между тем к утесу, у подножия коего становище ютилось, вроде бы тучка примчалась. Ночи чернее. Сразу от нее прохлада хлынула. Зашумел лес в вершинах. Зацепилась тучка о каменный гребень, закружило ее, взметнуло, и начала она вырастать вверх, под самое небо. Потом пала на нее изморозь, во всю ширь и высь подол иголками ледяными осыпало, куржачком пуховым припорошило. И вдруг под изморозью, сквозь туман разноцветные огни появились. И вот уже нет на той тучке ни черноты, ни куржака, засияла она, как елка новогодняя, да так и остановилась, кружиться-то перестала.

Поднялся Санко, чтобы получше все рассмотреть и запомнить, но тучку располоснуло. Он даже отшатнулся и рукой заслонился. Там, на гребне, молодица оказалась. Во мгле лица ее было не знатко, затенили его косы или какой-то венец, что ли. Зато на белой шее и на кофте нарядной бусы сверкали, а ниже пояс широкий в узорах и будто лунным светом весь озаренный. И вовсе не тучка ее укрывала, а накидка такая диковинная.

Принялась великанша с неба звезды брать и на свое платье навешивать. На рукава — звезды крохотные, по всему подолу — самые крупные.

И свершилось это все в один миг. Как окошко в чудный мир приоткрылось и сразу захлопнулось.

Но и то Санко враз осчастливел: пало ему на ум, если уж не целиком повторить виденное, то хоть в малости сделать что-то похожее. Глаза увидели, голова придумает, а руки исполнят.

Он еще стоял и смотрел на темную вершину утеса, когда из-за ближней сосны вышел к нему старичок:

— Здорово, молодец! Дозволь вместе с тобой ночь скоротать.

По виду вроде бы странник: в худом армяке, веревкой подпоясан, на ногах лапти лыковые.

— Рад буду, вдвоем веселее, — приветил Санко. — Видал, какое чудо появлялось эвон там, на горе?

— Да уж доводилось не раз, — промолвил старик. — Это Полуночная тут побывала.

Присел он на пенек, из кисета трубку достал:

— Хорошо, что она тебя не приметила, не то забыл бы ты, Санко, куда шел и зачем.

— А ты откуда знаешь, как меня зовут и какая надобность заставляет время здесь проводить?

— Все про все знать мне положено: кто и куда по тайге идет, чего ищет, чем промышляет? Доброму да старательному я путь укажу, а хитника закружу. С пути он собьется, с пустыми руками вернется. Тебе ведь не золото надо, не камушки самоцветы. Хочешь ты в своем деле большим мастером стать.

— Цветную глину хочу раздобыть. Надоело простые горшки и крынки лепить. О другом меня мечта одолела.

— И про это я знаю, — кивнул согласно старик. — Коли силу мастерства в себе чуешь — не отступайся!

За разговором просидели они до рассвета. Собрался Санко дальше идти, но перед уходом пшенную кашу сварил, сам поел и старика накормил.

Вытер старик свою деревянную ложку, Санку ее подал:

— Это тебе за угощение.

— Благодарствую, — сказал Санко. — Да ведь у меня есть, ни к чему две-то.

— Бери, она тебе помощницей будет, — засмеялся старик. — А вот теперича отправляйся-ко в обратный путь. Дойдешь до Мокрого лога и увидишь полевую дорожку. Подымешься по ней на угорок и меж двух берез камень-валун найдешь. Обойди его со всех сторон, осмотри, но где мох на нем и прозелень, пальцем не тронь. Сторона та холодная. А дождись, когда солнышко на полдень встанет, да в том месте, куда жаркий свет на камень уляжется, осторожно постучи. И помни, однако: из-под камня голыми руками брать ничего нельзя, только вот ложкой этой, да и то не спеша.

И еще раз напомнил: не забывай, мол, в точности все соблюди.

Санко в ответ рта раскрыть не успел, как убежал старик. Вот его армяк на прогалке мелькнул, эвон на гребне утеса, там же, где Полуночная была, и уже на другом берегу реки.

Сложил Санко всю снасть и припасы в мешок, знакомой тропой в обратный путь повернул. До Мокрого лога добрался, нашел полевую дорожку, поднялся на угорок и тут, верно ведь, между двух берез камень-валун нашел. Лежит этот камень сыздавна один-одинешенек, ветрами обточенный. И полуденный свет на нем жаром пышет.

Постучал Санко. Валун-то отодвинулся в сторону, а под ним белая, словно тесто из муки крупчатки, глина открылась. И не просто лежит она, что бери лопату и копать начинай, но вроде наплывает из-под земли и растекается снаружи тоненько, как блин на сковородке. Обрадовался Санко:

— Ай да старик! Такой-то глины я вовек не сыскал бы!

Набрал он дареной ложкой полное ведро, обождал, пока глина чуток остыла, и в мешок опрокинул.

Тем временем солнышко уже к вечеру стало клониться. Зной кончился. Свет поубавился, пожелтел вроде бы. И глина тоже сменила цвет. Ее будто золотой пылью пронзило. Еще ведро Санко набрал. А при вечерней заре заиграла она всеми цветами, что расплеснулись вполнеба после заката. Без устали черпал Санко: то бирюзовую, то густо-малиновую, то зеленую, схожую с промытой дождями травой. В сумерках уже, когда надвинулась темнота, собрал он ведро глины исчерна-синей, с легкой изморозью и куржачком.

Назад Дальше