А посреди ночи снова из-за сосны старик-старатель появился, сел на камень, трубку закурил.
— Доволен ли тем, что здесь добыл?
— Лучше уж некуда, — ответил Санко. — Теперича скорее бы до гончарного круга добраться да поробить всласть.
— Приду, погляжу посудину, когда ее сделаешь, — пообещал старик.
На второй день вернулся Санко домой. Тяжело было тащить мешок с глиной на плечах, аж спину гнуло, но зато на душе было легко, всю дорогу только и блазнило дело задуманное. Каким же сформовать, чем изукрасить кувшин? Да как обжечь? То виделся ему он темным, наподобие ночи звездной, то насквозь чистым и светлым, вроде струи родниковой, то зоревым, когда все цвета породнились между собой и слились в теплую радугу.
И дома он еще долго маялся: с чего начать, какую форму кувшину придать, как его изнутри высветить?
Вот неделя прошла, месяц миновал. Не получается ничего! Сядет Санко этак на лавку, голову рукой подопрет и целый день с места не сходит.
А припасы в амбаре быстро на убыль шли. Купить не на что, взаймы у соседей хлеб и крупу просить было совестно.
Последний раз сходил Санко в амбар, набрал в сусеках муки на квашонку да крупы на одну кашу. Тем и заговелись.
— Ну, а дальше-то чем станем кормиться? — спросил Фома.
— Не знаю, батя, — расстроился Санко. — Я-то, может, и выдюжу, перебьюсь на алябушках из лебеды да на картошке, а тебя мне жалко, но и от задуманного дела не могу отступиться!
Слез Фома с печи, надел суму.
— По миру пойду, а ты пробуй, коли уж иначе нельзя.
С тех пор жить стало им шибко трудно. Только Стешка часто наведывалась. Прибежит в сумерках, чтобы отец не заметил, с Санком словами перекинется, вдобавок калачик свежий, не то пирожок с морковью оставит.
А как-то ночью, уже после второго петушиного пенья, вскочил Санко с постели, засветил каганец, глину достал и принялся на гончарном кругу робить.
Фома свесил голову с печи:
— Ты чего это, парень! Или тебе дня не хватает?
— Молчи, батя, молчи, — зашептал Санко. — Не то думку спугнешь.
И даже двери в избу закрыл на засов.
Поутру перетащил он круг и глину в банешку, что стояла у них в огороде, заперся там. С той поры каганец в бане круглыми сутками мизюкал. Когда Санко спал, когда ел — было неведомо. Просунет ему Фома через оконце хлеба да воды, спросит: жив ли, здоров ли, — и больше ничего. Стешка, бывало, в дверь бани постучит, пусти, мол, хоть на минутку повидаться, но и ее не впускал Санко. Сквозь двери всякий раз один ответ:
— Обожди еще малость!
Так вся долгая зима прошла. Метелями снежными баню до крыши замело. Лишь весной, когда уже талица началась, вышел Санко на волю, худющий, но шибко довольный, веселый. Обнял сначала Фому, потом Стешку в обе щеки расцеловал:
— Ну, дорогие мои, ступайте теперича, смотрите...
Время было уже позднее. Фома и поленился: ладно-де, завтра посмотреть не опоздаю. А Стешка побежала. Не терпелось узнать, за ради чего ее милый друг столько маяты перенес.
Открыла она дверь бани, перешагнула через порог и зажмурилась:
— Ой, диво, диво!
На полу и на полках еще остатки глины валялись, в каменке, где Санко посудину обжигал, угли курились, а на гончарном кругу в банной темноте стояло это диво-дивное, какое и во сне не приснится.
Теплый свет шел изнутри кувшина, из далекой глубины, словно набрал Санко звезд и ночным небом их обернул. И блуждали по тому небу туманы мглистые, сыпалась пыль золотистая, изморозь тонким кружевьем повсюду ложилась. А звезды рвались оттуда, тесно и жарко им было, они рвались и сталкивались одна с другой, тогда вспыхивали то красные, то желтые, то лазоревые искры и тотчас же в узком горлышке кувшина начинали пылать восходы утренние. Потом вроде бы сразу же день наступал, и вот уже нет ни черно-синего покрова, ни звезд, а синева и марево, и разнотравье — все в ярком цветении
Когда Стешка ушла, Санко взялся было в бане все прибирать и в порядок приводить. Вдруг дверь сама собой открылась, а на лавке в углу тот старик старатель-то оказался. В прежнем армяке, в лапотках лыковых и трубка в зубах.
— Здорово живешь, Санко! Вот, как обещал, поглядеть явился.
— Гляди, знай!
— Все хорошо, однако, берегись теперича, не показывай кувшин никому, не то большой беды себе на живешь.
А как же это так — не показывать! Уж на следующий день разлетелся слух по всей ближней и дальней округе. Не только свои деревенские, но из других сел мужики приходили. Поглядят, перемолвятся между собой, экая-де радость на душе появилась! Вот ведь чего мастер своими руками сотворить может! Стешкин отец, Никанор-то, даже ладонями кувшин дивный погладил. Осторожный он был мужик, расчетливый, слова на ветер не кидал. Зато, как взволновался, Санку-то низкий поклон положил:
— Бери дочь, ничего мне с тебя не надо!
Отгуляли они в ту же неделю свадьбу. А между тем уж собиралась над Санком беда неминучая, о коей старик-старатель предупреждал.
Прослышал о диве губернатор. Барин он важный, богатый, за версту к себе мужиков-то не допускал. Тут в губернии его сам царь посадил и велел править так, чтобы народу-то продыху не было.
Прислал губернатор к Санку гонцов, велел отдать кувшин, а за то сулил сто рублей. Этот-де диво-кувшин в царский дворец предоставим и всяких там французов удивлять будем.
Понятно, Санко деньги не принял и кувшин не отдал:
— Не для царя старался.
За такие вольные речи приказал губернатор Санка в кандалы заковать и в Сибирь на рудник отправить, а кувшин силой отнять.
И пропал бы, наверно, мастер, да деревенские мужики успели губернаторских стражников опередить:
— Уходи, Санко, пока не поздно!
Он в ту же пору и скрылся. Унес с собой диво-кувшин, да и Стешку увел.
Дня два перебыли они в лесу, как раз подле того утеса, где Санко прежде Полуночную видел. Не мог он решить, куда же все-таки дальше податься.
А потом уж Стешка его надоумила: давай, дескать, кувшин этот на утесе спрячем, все равно его на виду-то не сохранить, ну, а сами у заводчан поселимся, покуда неволя не кончится.
Так и уговорились. Поднялись они оба на утес, разыскали выступ над обрывом, выдолбили пещеру и туда, в пещеру-то, диво-кувшин замуровали.
Но когда уже ушли они от утеса и с этим местом-то попрощались, тот старик-старатель, что лесными горными кладами ведает, снова объявился. Махнул полой армяка вправо-влево, и поднялась у подножия утеса чащоба непроходимая.
Многие годы миновали, а молва о дивном кувшине еще и теперь не умолкла. В народе-то называют его Полуночным дивом.
Каждую ночь, в ясную погоду, когда наступает самая глухая пора, вдруг вспыхивает на Горном утесе тихое сияние, и останавливается тогда пеший ли, конный ли путник и долго стоит зачарованный.
ВАСИЛИСА ВЕСЕЛАЯ
Деревня построилась от подножья бугра до реки. Берег тут ровный, земля черная, к водопою гонять коней близко. А на бугре никто не селился, для постоянной жизни неловко: дорога наверх крутая, летом в ненастье с груженым возом туда не заехать, зимой по наледи даже пешему не взобраться.
По другую сторону бугра начинается ложбина, а посередь нее ручей протекает. Вода в нем ключевая, коль вскипятить ее в самоваре, то можно чай без сахару пить.
Обочь ручья травы всякие, даже душица, уж сколь привередливая, а растет тут и нежится. За ложбиной подлесок березовый. Но пуще всего красит место старая ива. Комель у нее обеими руками не обхватить, кора темная, вверху на развилке сорочье гнездо.
В кои-то давние годы, посадила иву одна молодуха, по прозванию Василиса Веселая. С той поры повелись тут деревенские игрища: девки назначали парням свиданки, под гармонь плясали с ними кадриль, пели проголосные песни и зоревали в летние ночи до поздней поры. Любо-дорого, что творилось! А драк и ссор здесь никогда не случалось. Еще при Василисе был у молодяжника уговор: кто худое слово промолвит, или кто-то осердится и губы надует, или вздумает деваху обидеть, того близко к игрищу не пускать.
То ли Василиса наговорное слово ей напоследок сказала, то ли вокруг нее черту обвела — никто иву не мог топором срубить, пилой спилить или с иным злым помыслом к ней подступиться.
Да и траву подле ивы никогда не вытаптывали, в светлом ручье ключевую воду не мутили.
В молодости Василиса была девка верткая, сноровистая, по всяким делам мастерица, а счастья для жизни ей не досталось. Выдали ее родители замуж за мужика Неулыбу. Сроду он ни с кем из парней не якшался, по улицам с гармошкой не хаживал, бороду не стриг, глядел нелюдимо, будто злился, что на свет появился.
Повенчалась сдобная кралечка со ржаным сухарем!
Не успела молодуха в доме мужа оглядеться, как он начал подглядывать за ней и ругаться:
— Ты пошто без спросу свежий калач надломила? Пошто квасу выпила много? Ну-ко, положи справную одежу в сундук, не перед кем тут выбадриваться!
Точил бабу походя, попрекал, мытарил, один раз даже вздумал побить, ну, Василиса не стерпела, шваркнула его скалкой в лоб.
Одним поздним вечером попросилась к ним на постой старушонка прохожая. На ногах обутки сильно поношенные, и всей-то клади при ней — узелок. Из Верхотурья шла, путь дальний, дорога не гладкая.
Василиса пустила ее в дом, а Неулыба принялся гнать.
— Ступай прочь! К суседям просись. У нас ни хлеба, ни чаю, ни сахару для тебя не припасено.
— Хлебушко у меня свой есть, чай и сахар тоже имеются, проговорила старуха. — Надо лишь обогреться, обсушиться да ночь скоротать.
Тогда за постой плати!
— Пятачка нету, в Верхотурье потратилась. Зато могу тебе одну тайность поведать.
— А на что она мне пригодится? Да и обманешь, поди?
— Хочешь, верь или не верь, но заране знай: никакая тайность без приложения ума не откроется. Я начало скажу, а ты уж дальше смекни...
Неулыба на себя понадеялся, дескать, у него хватит ума любую тайность постичь, и соблазн-то был уж больно велик — задарма проведать, чего другие люди не знают.
— Только ничего не утаивай, — пригрозил он старухе.
— Скажу, словом не погрешу, — побожилась та. — Стоит гора, под горой вода, а меж ними два клада: один в землю зарыт, второй снаружи стоит. Тот, что в земле — добыть легко, но тяжельче им пользоваться, зато с тем, что снаружи, живется привольно...
— Небось, в земле-то золотой самородок, — сразу подскочил Неулыба.
— Ну, а про тот, что снаружи — не догадался?
— Никакой клад с золотом не сравнится. Вот кабы мог я его заиметь, так сразу бы в купцы записался, приструнил бы всех мужиков и баб, они бы мне сыздали кланялись и всяко бы меня навеличивали!
Старуха горестно на него поглядела:
— Экой ты!
— Давай, сказывай, то ли эту тайность понарошке придумала, то ли укажешь место, где клады хранятся? — подступил к ней Неулыба. — Иначе тебя на улицу выброшу да еще собак напущу!
— Ну, коль уж ты так разохотился, слушай и помни: место отсель не далеко — не близко, не высоко — не низко, можно за один день хоть сто раз там побывать, а можно век потратить и до него не дойти. Ничего само собой не бежит человеку навстречу.
Достала старушонка из своего узелка гальку-окатыш, каких полно на речном берегу, и подала ему в руки.
— Она тебе место укажет. Смотри, где появится внутри нее крохотный огонек, там и копай землю...
Весь вечер, лежа на полатях, Неулыба обдумывал — верить старухе или не верить, пыхтел от натуги, сам с собой чего-то шептался, а близ полуночи соскочил, наскоро оделся-обулся, велел Василисе приготовить ему в дорогу припас и выбежал во двор запрягать лошадь в телегу.
Напоследок приказал жене:
— Ты, баба, покуда я буду в отъезде, двор на замок запри, сторонних никого не впускай, лишку не пей, не ешь!
Василиса пробовала его образумить:
— Куда же ты на ночь-то глядя? И ведь не мужицкое дело — золото промышлять.
— Не мешай, баба, не сглазь!
Проводила его Василиса и попеняла старухе:
— Не гоже так, баушка! Зря ты на него соблазн навела. Он ведь уже не отступится. И придется мне в одиночку век вековать.
— А ты сама свою судьбу попытай, — молвила старая. — Как погляжу — жизнь-то у тебя тараканья: в темноте да за печкой.
— Робить я не ленива, в гостях не спесива, завсегда охоча попеть-поплясать, да из мужниной волн выходить нельзя.
— Он теперичь не скоро воротится.
— С ним было несладко, а без него еще, поди, хуже, — запечалилась Василиса. — Ведь даже детишков нет. Не хотел он их заводить, чтобы лишний рот не кормить.
Старуха и на это нашлась:
— Посадила баба в огороде два цветочка лазоревых: один на грядке, под солнышком, а второй в тень, за плетень. Тот, что на грядке взрос, да расцвел — мило поглядеть, зато тот, что в тени, за плетнем, посередь сорной травы, еле-еле поднялся, потом засох и погинул.
— Поняла тебя, баушка! Схоже, как я зябко живу.
— Ну, а коль поняла, то дам я тебе тростинку-живинку. Сбереги ее, сохрани, да еще и людям оставь.
Порылась у себя в узелке, достала завернутый в тряпочку саженец.
— Эта ивушка в добром месте живучая, свет и солнышко любит, завсегда тебя приголубит.
— Да она уж повялая...
— Свое место найдет, там отойдет, на долгий век прирастет. А ты помни, однако: стоит гора, под горой вода, меж ними два клада. Один-то в землю зарыт, другой снаружи стоит. Который из них тебе больше поглянется?
Дальше слова не молвила. Наутро чуть свет отгостилась, с Василисой простилась.
Попробовала Василиса саженец на берегу реки посадить. Хорошо тут казалось: тихо, дремотно, рядом кусты чернотала, на излучине по мелководью мелкая рябь и рыбешка играет, неподалеку в лесу кукушка кукует. Но саженец еще пуще повял. Отнесла его Василиса подальше в лес, выбрала поляну, где солнечно и безветренно, приготовила в земле уютное гнездышко, каждый комочек руками размяла, а саженец и тут вершинку склонил и поник.
Пошла Василиса из лесу домой, притомилась за день-то и у подножья бугра, в ложбине, у ручья, присела отдохнуть. Не подымалась у нее рука бросить совсем уж повялый саженец. Как хилого, шибко хворого младенца вынянчить захотелось. Ополоснула она саженец-то в ключевой воде и положила в траве обогреться. Глядь, он сразу ожил. Вершинка взбодрилась, листочки расправились. Да и в рост пошел.
Подивовалась на него Василиса и ласково молвила:
— Ну, и живи тут, миленок! На своем месте — любо, а не на своем-то и человеку тошнехонько...
С тем и взялась ямку для посадки копать. Не глубоко и взяла-то, только верхний пласт земли подняла, и тут нежданно-негаданно наткнулась на чугунок с золотым песком. Еле взглянула на золото, так похолодела вся. И поблазнило вдруг, будто мчится она на тройке коней, а куда гонит, зачем — память отшибло. Бросит пригоршню золотого песка — вся даль в дыму и чаду, а люди от нее разбегаются. Неулыба вслед бежит босиком, хочет догнать и обратно в свой двор запереть. Потом соседка Маланья остановила ее и давай-ко стыдить: «Что ж это, Василиса, с тобой? Уж и родня — не родня, и суседи тебе не суседи! То ты в ремках ходила, а то, на-ко, как вырядилась и уж не знаешь, поди, в чем квашню месить, с коей стороны корову доить!»
Мало-помалу Василиса одумалась, а тут кстати прилетела к ручью пичуга, хвостиком повертела и вроде бы тихо промолвила: «Живи! Живи!»
От золотого песка руки стыли, а вокруг-то светло от солнышка, и зелено от травы, и небо чистое, что в пору встать, поклониться всему живому и доброму.
— Нет уж, не по мне даровым-то пользоваться, — ободрила себя Василиса. — Пусть Неулыба потешит себя, коли чего-нибудь сыщет.
Достала она чугунок из земли, унесла от деревни подале и весь золотой песок в реку разбросала.
В ямку, взамен чугунка, саженец посадила, обтоптала его, ключевой водой полила, а себя почуяла вольно.
— Живи! Живи! — опять пропищала неподалеку пичуга.
Вот и ноги сами собой в пляс запросились. Топ да топ — никакого удержу нет! Травка-муравка голые пятки не колет, теплынь да свет — хоть купайся в нем, заботы и печали враз сгинули.