Цветущий репейник (сборник) - Дегтярева Ирина Владимировна 14 стр.


Отец пожал плечами и вышел из комнаты. Лёвка услышал, как он говорит матери:

— Ничего. Это пройдёт. Конечно, шок. Столько лет тренировок, нагрузок, усталости, соревнований — и всё коту под хвост. А школа… Через неделю каникулы. За лето всё уляжется, привыкнет. Съездим отдохнуть с ним на море.

Мать что-то негромко сказала.

— Ну разумеется, после операции, — согласился отец. — Вытащат же когда-нибудь эти железки из ноги?.. Что?.. Ещё полгода? Или даже год?… Нет, ну я понимаю.

— Зато я ничего не понимаю, — прошептал Лёвка и провалился в горячий сон.

И в который раз видел беговую дорожку, эту проклятую и благословенную. Она всегда приводила к финишу и только однажды подвела его. Она выматывала, рвала душу, нервы и лёгкие, дарила счастье и боль.

Лёвка рвался к ней, бежал, летел, барьеры оставались далеко позади. Но финиш не приближался, он был недосягаем… Лёвка проснулся с криком боли и ужаса. Он теперь просыпался так. Отмахнулся от сиделки, которая уже подскочила, готовая сделать обезболивающий укол.

* * *

В школу до каникул Лёвка так и не пошёл, зато стал выходить гулять, чему обрадовались родители. Они хотели, чтобы он гулял в сопровождении сиделки, но Лёвка отверг это предложение.

А маршрут у него был всегда один и тот же. До ближайшего старого заброшенного стадиончика в пятнадцати минутах ходьбы от дома.

Футбольное поле, поросшее рыжим бурьяном; беговые дорожки из растрескавшегося бетона, грубые, тяжёлые; ржавые футбольные ворота без сеток; полусгнившие скамьи на невысоких трибунах, расположенных лишь с одной стороны стадиона. Трибуны в тени разросшихся лиственниц, тополей и берёз. Между скамьями лежали прошлогодние листья, их полуистлевшие скелеты навевали тоску.

Лёвка садился в центре трибун и часами сидел, глядя на беговые дорожки, провожая взглядом невидимого бегуна, себя.

На обратном пути Лёвке приходилось подолгу стоять на переходе через дорогу в ожидании зелёного света. Рядом, лишь руку протяни, мчались машины, поворачивая на шоссе. И каждый раз, когда Лёвка стоял на этом переходе, он думал: «Всего один шаг. И всё… Не успеет затормозить… А если только сильнее покалечит? Теперь не всё ли равно? Ну и пусть будет хуже».

Ему хотелось сильной, оглушающей боли, ему не хотелось, чтобы жалели и сочувствовали. Как они могут сочувствовать, то есть чувствовать так же, как он? Ведь они не бежали так, как он, на пределе сил и возможностей, они не переступали финишную линию, после которой ноги подгибались от полного опустошения, и всё же снова откуда-то брались силы, и он мог пробежать круг почёта даже несколько раз. Сочувствовать мог только тот, кто лишился всего этого в миг, в секунду, да ещё и по своей вине. За что же жалеть, если виноват во всём только сам, только сам…

Лёвка изучил до мельчайшей трещинки бордюр тротуара на этом переходе. В одной из таких трещин вырос чахлый и пыльный подорожник.

Один день, второй, третий так ходил Лёвка. И каждый раз пыльные ладошки подорожника вселяли слабенькую, призрачную надежду. Вот и он, грязный, чахлый, жалкий, а живёт, растёт, карабкается к свету, цепляется корнями за пыль, набившуюся в щели тротуара.

На четвёртый день Лёвка просидел на стадиончике три часа и, возвращаясь домой, остановился на переходе.

Глянул под ноги. Подорожника не было. Его задело колесом машины и вырвало с корнем.

Уже три раза красный человечек на светофоре сменился зелёным. Но Лёвка так и стоял на обочине, тяжело опершись о костыли и глядя себе под ноги.

Ему всегда было тяжело стартовать, раньше он часто делал фальстарт, так ему не терпелось бежать. Потом он стал, наоборот, засиживаться на старте. Теперь Лёвка толкнулся здоровой ногой от тротуара прямо под проезжающую машину. Костыль хрустнул под колесом, во все стороны брызнули острые щепки. А Лёвка не упал, его крепко схватили сзади за плечи.

Он обернулся вне себя от злости, совершенно обезумевший от страха и неудачи. У Ван Ваныча, который стоял позади Лёвки, глаза были не менее испуганными и сердитыми. Он хотел было что-то сказать, даже открыл рот, но только похлопал губами.

— Ван Ваныч, — сказал Лёвка и вдруг ещё раз попытался шагнуть на дорогу. Но Ван Ваныч держал крепко.

И пощёчину он влепил Лёвке тоже крепкую и звонкую. Подошедшие к переходу люди стали смотреть с подозрением на коренастого немолодого мужчину в старой приплюснутой кепке и на мальчишку, бледного, опирающегося на костыль.

— Пошли, — с красным лицом в бисере пота, Ван Ваныч подхватил Лёвку за пояс и почти понёс к своей машине.

Через двадцать минут Лёвка сидел на краешке дивана у тренера на кухне. Он никогда не был у него дома, но теперь его трясло, колотило крупной дрожью, и Лёвка ни на чём не мог сосредоточиться, пытаясь унять противную дрожь.

— На, пей! — строго велел Ван Ваныч, поднося к Лёвкиным губам рюмку с коричневой травянисто пахнущей жидкостью.

— Не-а, — мотнул головой Лёвка и плотнее сжал губы.

Тихий, мягкий Ван Ваныч за короткие теперь волосы на затылке оттянул Лёвкину голову назад и насильно влил ему в рот горькое успокоительное.

Бывший подопечный сжался, скривился от горечи и бессилия. Тяжело облокотился о стол. Ван Ваныч вёл себя так, словно за спиной у него не сидел обречённый Лёвка. Тренер готовил обед, звякал посудой и крышками кастрюль, включал и выключал шумную воду.

И это привычное будничное бряканье-звяканье вместе с успокоительным сделало своё дело. Лёвка вдруг начал замечать, что вокруг. Перед ним стол, а на нём зелёная скатерть в ярко-жёлтых подсолнухах. На стене полка, уставленная кубками, с россыпью медалей и пожелтевших грамот. Это всё заработал Ван Ваныч, когда сам был бегуном. Лёвка слышал, что его тренер тоже был «золотым бегуном», но эти слухи никак не вязались с нынешним располневшим, даже неуклюжим Ван Ванычем.

Лёвкин взгляд остановился на стуле, стоящем у окна. Там лежали шиповки, очень старые, истёртые едва не до дыр, знакомые, родные, первые его, Лёвкины.

— Помнишь, когда мы купили тебе эти шиповки? — Ван Ваныч обернулся. — Ты первые дни укладывал их рядом с собой в постель и целовал украдкой. Об этом мне твоя мама рассказывала. Ты бегал всегда и везде, бег для тебя — то же самое, что кислород. Неужели ты решил, что теперь сможешь не дышать?

— Я решил, что не смогу и…

— И принял неправильно решение.

— Не понимаю, — раздражённо пожал плечами Лёвка. — Ты хочешь сказать, что я смогу жить без бега?! Ты такой же, как все! Они твердят, что это не конец жизни, а я…

— Я хочу сказать, — перебил Ван Ваныч, — что ты слабак и рохля. Боли боишься?

Лёвка совсем растерялся. Он не понимал, что от него хочет Ван Ваныч, да и тренера никогда не видел таким взъерошенным и раздражённым.

— Какой боли?! — задохнулся от возмущения Лёвка. — Да я ни разу не пикнул, не заплакал за всё время. Мне безразлична боль.

— По-настоящему больно будет, когда штыри вытащат из ноги. Колено придётся разрабатывать, начинать всё сначала. Учиться ходить, а потом бегать, а потом бегать очень хорошо, как раньше и даже лучше.

— Но врач ведь сказал…

— Врач тебя не знает, а я знаю. И что может знать врач? — Ван Ваныч развёл руками. — Он не Господь Бог. Он не выносит приговор. Ты сам его вынесешь, когда сделаешь всё возможное и невозможное и у тебя ничего не получится. А ты даже ничего не пробовал, сложил лапки и сдался. Ещё спортсменом называешься!

Лёвка помотал головой. У него сосало под ложечкой от захватывающей дух надежды.

…Воздух рвал лёгкие, но это была приятная, знакомая боль. Ветер рывками ударял в лицо, и бег становился всё легче, быстрее, невесомее. Барьеры Лёвка перелетал красиво, сильно отталкиваясь шиповками от дорожки и взлетая высоко, оставляя позади все препятствия и всех соперников. Звонко хлопали опрокинутые барьеры под ногами других бегунов. Но и хлопки, и топот, и дыхание, и крики болельщиков, перерастающие в вой, который доходил до исступлённого визга, толкали в спину и выбрасывали за финишную черту.

Боль крушила мышцы, лёгкие, но счастье победы затмевало всё. И Лёвка вскидывал руки над головой, и в этот момент он слышал и видел всё и не слышал и не видел ничего. Он исчезал, растворялся в гуле трибун и в своём бешеном сердцебиении…

Но теперь всё это не снилось Лёвке, а было наяву. И на столике с грамотами и кубками Лёвку ждал и его кубок, и золотая медаль. А на трибуне в первом ряду стоял Ван Ваныч, сняв свою знаменитую кепку, и вытирал ею лицо, вспотевшее и заплаканное.

Украденная книга

Раздвинув камыши, к воде протянулась смуглая тонкая рука с грязными пальцами и розовой болячкой на локте. Рука опустилась в воду и, пошарив, вытащила из-под воды рыбину — крепкого, толстого чебака. Тут же воровская рука бесшумно исчезла в камышах.

Через секунду рука вытянула ещё одну рыбину, потом ещё две. Так садок опустел и болтался в воде, как пучок водорослей. Из камышиных зарослей раздалось сдавленное хихиканье.

Метрах в двух от садка, опущенного в воду, клевал носом дядя Миня. Бородатый, в красной бейсболке, в высоких рыбацких сапогах, в потрёпанных джинсах и в футболке с надписью «Ловись, рыбка, большая и маленькая». Лицо у дяди Мини было свекольное от загара и от живительной жидкости из бутылки, горлышко которой поблёскивало на солнце, выглядывая из травы. Но, несмотря на повышенный градус в организме, когда оранжевый поплавок начинал заныривать под воду, дядя Миня разлеплял красные глаза, зевал, без суеты неуловимым движением кисти подсекал, и очередная рыба оказывалась в садке. И дядя Миня снова засыпал. Тем временем из камышей высовывалась рука и опустошала садок.

Солнце давило на землю и реку, на толстогубых рыб в воде, загоняя их в тень камышей и береговых ив. Но для дяди Миши рыбы словно делали исключение и сами насаживались на крючок.

Наконец дядя Миня окончательно проснулся, потянул садок из воды и раскрыл рот, как рыба. Хлопнул себя ладонями по бёдрам.

— Ах ты, горе горькое, — покачиваясь, дядя Миня попытался найти прореху в садке, но не отыскал. Глянул на небо, будто рыбы могли улететь. Это его движение вызывало очередной приступ хихиканья в камышах.

Дядя Миня забрал садок и удочку и, покряхтывая, заковылял вверх по тропинке к посёлку. В камышах мелькнул розовый трикотажный костюмчик — майка и юбочка на загорелом гибком девчоночьем теле.

Хозяин смуглой чумазой руки, Витёк, к сожалению, не видел розового костюмчика и беспечно отправился выше по берегу, где на костре дымил котелок с ухой. Лёнька стоял на одной ноге и, высунув язык от усердия, алюминиевой ложкой с погнутой ручкой помешивал в котелке.

Горячая уха обожгла язык и нёбо и разморила сытным жаром. Так что и Лёнька, и Витёк спустя полчаса уже спали голова к голове в тени корявой дуплистой ивы.

Вздремнув часика два, Витёк потянулся и решил, что к ухе пора добавить домашний мамин обед. Представив жареную курицу с хрустящей корочкой, Витька прибавил шаг. Лёньку он не будил. Тот наверняка напросится на обед, а матери это не нравится.

Уже показался синий забор дома, когда из кустов сирени выпрыгнула девчонка в розовом костюмчике и с криком: «Мама, он идёт!» — припустилась к дому.

Витёк остановился и почесал в лохматом затылке.

Светку он сегодня за косички не дёргал, пинка ей не давал. С чего бы эти зловредные выкрики? Витёк пожал плечами, снова подумал о жареной курице и даже почувствовал её запах, струившийся из приоткрытого кухонного окна.

Он вбежал по ступеням на крыльцо, сбросил кеды на террасе и шмыгнул на кухню. Тут мышеловка и захлопнулась. Мать шагнула из-за двери и встала в дверном проёме, зажав в кулаке кухонное полотенце.

— Ну, как ворованная рыбка? — с ласковой яростью спросила она. — Вкусно?

В следующее мгновение Витёк, увернувшись от удара полотенцем, обежал вокруг стола и выпрыгнул в открытое окно.

«Мама отходчива, — запыхавшись, Витёк поерзал на корточках за поленницей. — А Светка получит, пожалеет, что ябедой уродилась».

Мама крикнула в окно:

— Прячься, прячься! Отец скоро придёт, он тебе покажет! И не вздумай Свету обижать! Слышишь?

— Ага, — шепнул Витёк. — Я её в землю закопаю, только пусть коса наружу торчит, как у морковки.

Полчаса Витёк наблюдал за жизнью рыжих муравьёв, оккупировавших поленницу. А потом решился выйти.

У крыльца на лавочке сидел и дымил сигареткой отец.

Он уже умылся, вернувшись с работы, и был без рубашки, немного сонный, огромный, чёрный от загара. Он работал в порту грузчиком. За несколько дней с начала лета он совсем обугливался на солнце. Разрез глаз у отца был странный, почти прямоугольный, как у суперменов, нарисованных в комиксах, которые любил разглядывать Витька. От этого отец выглядел суровым, но справедливым.

Витёк решил, что мать ещё не успела пожаловаться и, пока она накрывает на стол, можно подластиться к отцу. Витька привычно взобрался к нему на колени. Отец усмехнулся и, не вынимая сигареты изо рта, сказал:

— По-моему, кто-то должен сегодня получить порцию кренделей с перцем.

Сын глянул на него ошарашенно, хотел было удрать, но отец придержал его за локоть.

— Сиди уж! Зачем дядю Миню ограбил? Он уже сколько времени ни одной рыбины до дома донести не может.

— Пап, а у тебя татуировка, — Витёк сделал отвлекающий манёвр, стал разглядывать отцовское плечо, на котором было синее изображение кошачьей мордочки. — Это ведь ты для мамы? Ты же её Кошечкой называл?

— Всё-то тебе надо знать, бездельник! — беззлобно заворчал отец и спихнул Витьку с колен.

Он не любил рассказывать о том, как влюбился в маму, как ухаживал и как сделал татуировку ради неё, а потом чуть не умер от заражения крови. Об этом с большим удовольствием рассказывала мама и каждый раз утирала глаза.

— Завтра к тёте Вале со мной поедешь, и не криви рожу. Это твоя родная тётка и моя сестра! — нахмурился отец.

— Может, я дома останусь?

— Я сказал, поедешь со мной. Мать от тебя уже стонет, пускай хоть денёк отдохнёт. А послезавтра с утра на рыбалку.

— Браконьерством заниматься я не буду, — Витёк отошёл на безопасное расстояние.

— Опять за старое?! Велосипед хочешь — поедешь. А не поедешь… схлопочешь. Это надо чем в школе занимаются! Детей против родителей восстанавливают.

Весной в Витькиной школе появился новый преподаватель по экологии, и первая же тема, которую он стал объяснять, была тема о браконьерстве и его последствиях для природы. Витёк знал, что папаши всех ребят в классе, без исключения, брали рыбу сетями и браконьерами считали только тех, кто глушил рыбу взрывчаткой.

Дерзкий Витёк, даром что не вышел ростом, выскочил из-за свой парты, последней в ряду у окна, и выпалил:

— Мы всегда рыбу сетями брали, и мой дед, и папка. Что тут такого? А вот если рыбу глушить — так совсем дикие делают. Мы что, не понимаем, кто на самом деле браконьер?! — Витька знал, что учитель не местный, городской, и в заключение своей пламенной речи предположил крамольную мысль: — Вы, небось, и рыбу никогда не удили!

В классе зашушукались, захихикали. Учитель поставил дерзкому Витьке сразу две двойки — за поведение и по предмету. Дома Витьку выпорол отец, угостил «кренделями с перцем», как он любил выражаться. Не за двойки, за болтливость.

Озлобившись и на учителя, и на отца, Витька с тупым упрямством в школе спорил с учителем, а дома донимал отца лекциями о вреде браконьерства. Срывал уроки по экологии, и дома ему попадало вдвойне — за плохие оценки и за пререкания с отцом.

Когда кренделя с перцем встали поперёк горла, Витька притих ненадолго. Но, злопамятный, он затаил обиду.

* * *

У тёти Вали была квартира в старинном дореволюционном доме с облупившейся лепниной на четырёхметровых потолках, с загадочными нишами неизвестного назначения, с закутками, оставшимися от столкновения дворянских залов с коммунальными квартирами, и с большой библиотекой. Тётя Валя, сводная сестра отца, была его старше, с высшим образованием, работала заместителем главного редактора крупного журнала. Сама она была женщиной крупной, громогласной, курила сигареты и всегда безапелляционно поучала отца. Подавленный её интеллектом, тот вжимал голову в могучие плечи и внимал, пытаясь хоть что-то запомнить.

Назад Дальше