Утренний иней - Ширяева Галина Даниловна 7 стр.


— То прошлое. Без света.

3. БЕЗ СВЕТА…

Ночью Фале приснился театр. Наверно, потому, что вечером у них долго сидел сосед Васильев, дедушка Валентина, и все очень долго и грустно вспоминали Валентина и говорили о том, что Валентин с матерью и маленькой сестренкой должен был бы уже давно приехать, да вот так почему-то и не приехал до сих пор. И это не к добру, и это плохо. И всем было тревожно за Валентина, и все по-хорошему вспоминали его и говорили о том, какой он хороший и добрый.

— И такой воспитанный, — говорила Фалина мать. — У нас во дворе нет ни одного такого мальчика. Да на всей улице такого нет! Так и вспоминаю его — всегда такой воспитанный, такой вежливый.

А в Фалиной жизни с Валентином было накрепко связано самое светлое и праздничное — театр.

Валентин появлялся у них в доме каждое лето. Вместе с матерью и отцом он приезжал к деду из далекого городка на юго-западе, и каждый выходной день они ходили в оперный театр на дневные спектакли, приглашая с собой и Фалю.

Для театра Фаля надевала белое платье с полосатым галстучком и большим матросским воротником, белые носки с голубой каймой, белую испанскую шапочку, а мать доставала для нее из комода маленькую лакированную сумочку с красивым названием — ридикюль.

В театр они ехали на веселом утреннем трамвае по улицам, залитым солнечным светом, и небо в эти дни было почему-то всегда ослепительно голубым. Почему-то никогда не было дождей в те дни, когда они ездили в театр. Все было праздничным и светлым. Особенно небо. Выйдя из трамвая, они пересекали огромную площадь, на краю которой стоял оперный театр, и небо всегда казалось особенно ослепительным и особенно голубым над той площадью. Может быть, потому, что это была площадь первомайских демонстраций и ощущение праздника жило здесь в каждом квадратике асфальта, в каждом листочке на деревьях зеленого сквера, окружившего театр.

А зрелище, которое открывалось перед ними на огромной, без конца и края сцене, совсем не было похоже на те коротенькие неяркие спектакли в кукольном театре, куда Фаля ходила иногда с отцом. Даже когда на оперной сцене была ночь, это была огромная, ослепительная и волшебная ночь. И занавес из алого бархата был ослепительным и волшебным. И оркестр в огромной, таинственно освещенной пещере перед сценой, тихо настраивающийся на увертюру, и свет сильных разноцветных лучей, которые кто-то там, наверху, под самым потолком, тоже настраивал, как и музыку, — все было волшебным.

— А Эсмеральду сегодня танцует Урусова!

В антракте Валентин приносил им мороженое в вафлях, похожих на створки раковины, и Фаля, доставая из ридикюля носовой платок, украдкой заглядывала в крошечное зеркальце. Может быть, она была влюблена, как дурочка, в этого рослого не по годам, такого светлого и такого спокойного мальчишку, которого, все у них во дворе, даже его родной дед, звали уважительно Валентином. Может быть, это было именно так — ведь в театре, так крепко связанном для Фали с Валентином, непременно пели или танцевали про любовь. И это была тоже ослепительная волшебная любовь, если даже она кончалась так грустно, что хотелось плакать. Но и слезы эти были какие-то праздничные, такие же праздничные, как сам театр, как те мелодии и слова, что уносила с собой Фаля из волшебного театрального мира: «Эс-ме-раль-да, у-вер-тю-ра, У-ру-со-ва, ри-ди-кюль…»

Сегодня театр приснился ей во сне — огромная, но почему-то совсем пустая и темная сцена без занавеса и без оркестра. И в зрительном зале, по-тревожному темном, никого не было, и Валентина тоже. Только где-то, не на темной сцене и не в темной оркестровой яме, а где-то совсем рядом, над самым Фалиным ухом, настойчиво и тревожно сам по себе, без музыканта, бил барабан. А там, далеко за кулисами, громко и раскатисто громыхали листы жести. Фаля знала, что так изображают грозу на сцене, но гроза все громыхала и громыхала, а сцена оставалась по-ночному темной — ни молния, ни отблеск не трогали огромную ночь. Это была не та прежняя ослепительная театральная ночь, то была совсем другая ночь, которой, казалось, никогда не будет конца — потому что солнце и свет навсегда ушли с земли…

Потом сквозь сон она услышала, как у них во дворе сбрасывают с грузовика тяжелые бревна и они, падая на землю, далеко раскатываются и гулко грохочут в ночной тишине. «Дрова Ульяне Антоновне привезли, — подумала она сонно и хотела перевернуться на другой бок. — Много дров, на всю зиму хватит…»

— Фаля! — тут же затеребили ее за плечо. — Фалечка! Вставай!

Сон улетел тут же. И тут же она поняла, что звук барабана, приснившийся ей, — это стук в оконное стекло. Кто-то только что стучал к ним в окно и кричал что-то. Но гигантские листы жести теперь уже наяву, непонятно, в каком театре, все громыхали и громыхали, изображая грозу. И бревна с грузовика сбрасывали где-то совсем рядом, и они раскатывались по земле тяжело и гулко.

— Фаля! Вставай же! Вставай!

В комнате стоял черный густой мрак, и в первую секунду ей показалось — действительно случилось что-то страшное со светом. Свет погас на земле, потому и будят, потому-то и поднимают людей…

Но через секунду кто-то распахнул дверь в кухню, и странная лунная дорожка, подсвеченная розовым, легла на пол.

— Фаля! — уже гневно закричала мать. — Сколько же можно! Собирайся же!

— А! — поняла наконец-то Фаля.

Это было то, чего они ждали и боялись давно, — город бомбили немцы.

Она вскочила. Натыкаясь в темноте на стулья, на полусонную плачущую Галку, бросилась к кроватке трехлетнего Витальки, который все еще спал, сдернула с него одеяло. Он тут же проснулся и, перепугавшись, тоже заплакал.

— Фаля! — почти в отчаянии закричала мать. — Да проснись же!

Фаля поняла, что мать сама растеряна и напугана до смерти и именно потому и кричит, что не знает, за ч

т

о же хвататься, что делать.

— Не включай свет! Окно в кухне открыто! — закричала мать, не увидев, а скорее догадавшись, что Фаля потянулась к выключателю.

«Да! — спохватилась Фаля. — Света — нельзя!».

В темноте она нащупала вилку репродуктора. Но когда в квартиру ворвался воющий звук сирены, она испугалась еще больше, и у нее сразу вылетело из головы все, что должна была делать, все то, о чем они с матерью еще давно договорились, заранее распределив обязанности. «Кажется, я беру Галку… Да, Галку веду я, а мама берет на руки Витальку. Но сначала надо одеться самой и одеть Галку…»

Сирена смолкла, и медленный, ровный голос диктора успокоил ее, отчеканивая тревожные слова размеренно и спокойно:

— Граждане! Воздушная тревога! Без всякой паники идите в бомбоубежище. Не забудьте выключить свет и нагревательные приборы. Воздушная тревога!

— Ну вот! — громко сказала Фаля. — Без всякой паники. А вы сразу…

Через две минуты, крепко сжимая одной рукой теплую Галкину руку, а другой твердую ручку деревянного баула, она уже спускалась с крыльца во двор.

Они с Галкой были уже на последней ступеньке, когда вдруг небо взорвалось огненным раскатистым взрывом, вздрогнули темные стены домов и слепящие разноцветные стрелы, летящие то ли с земли в небо, то ли с неба на землю, не похожие ни на что, не виданные ею раньше даже во сне, одна за другой стремительно перечеркнули звезды. Галка закричала, захлебываясь от страха, и рванулась из Фалиных рук.

Вместе с матерью они поймали ее у калитки — неизвестно куда она хотела убежать от грохочущего неба. Виталька тоже заливался плачем на руках у матери.

— Дети! Галочка! — успокаивала их растерявшаяся мать. — Это же игра такая! Ну это ж праздник такой, деточки!

Там, наверху, уже не было тех страшных стрел, теперь четко видны были прозрачно-оранжевые столбы прожекторов. Они метались по небу, скрещивались, снова расходились, лихорадочно искали, доставая, казалось, до самых звезд, и не находили того, кого искали.

— Видите, вот уже и тихо, вот уже и успокоилось все!

А когда они были почти уже у самого порога убежища, вдруг совсем невысоко над городом, над его темными притаившимися крышами, над домами без света, повисли огненные шары, ясно и четко высветив все вокруг — и крыши домов, и трубы заводов, и их, таких маленьких и беспомощных, еще не добежавших до убежища…

— Ах, бандиты! — сказал дед Васильев, стоявший открыто на пороге убежища. — Вот тебе и светомаскировка! У них свой свет есть, свои фонари развесили! Все как на ладони…

Да где вас черти носят? — обрушился он на мать и на Фалю. — Все уже давно по местам. Вас же раньше всех подняли!

Мать не успела оправдаться — небо снова загрохотало, снова заметались по нему огненные разноцветные стрелы… Вместе с дедом Васильевым, выхватившим из рук матери Витальку, они почти скатились по крутым земляным ступенькам в убежище, и все тут же посторонились, уступая им места поудобнее, — они были самой многодетной семьей во дворе.

При слабом свете одинокой коптилки, поставленной в глубь крошечной пещерки в земляной стене, Фаля увидела, как трясутся у матери руки и она ничего не может с ними поделать — ни чемодан поставить удобно, ни орущего Витальку успокоить не может… Мать очень ослабла после той болезни, которая захватила ее прошлой зимой. Очень холодная и очень тяжелая была та зима.

Фаля молча взяла из ее рук совсем не тяжелый чемодан, потом очень тяжелого Витальку и сказала сердито:

— Вот не догадались хоть какую аптечку сюда поставить! Хоть бы валерьянку какую-нибудь.

Дед Васильев горько засмеялся:

— Ну, милая моя! Коли прямое, тут уж тебе никакая валерьянка не поможет.

«Прямое». Какое это было хорошее слово раньше! Теперь же оно, как и многие другие, прежде такие добрые слова, стало жестоким.

От осколков это самодельное убежище, которое они вырыли еще весной, могло их спасти. И от взрывной волны, наверно, тоже. Они вырыли его по всем правилам — с крутым поворотом у входа, с высокой земляной насыпью на крыше из досок и бревен, с трубой-отдушиной, с углублением для ведра с водой на случай, если засыплет землей, даже с крошечной пещеркой в стеке для коптилки. Это было, в общем-то, довольно надежное убежище. Но вот если прямое… От прямого попадания спастись было нельзя.

— А я думала, Ульяна Антоновна, что вам дрова привезли, — попробовала пошутить Фаля, чтобы хоть чуточку успокоить мать. — Вы вчера про дрова говорили. Слышу — сбрасывают. Так похоже.

— С непривычки похоже. А вам одетыми надо спать ложиться! Если и дальше так копаться будете, так вас всех осколками и положат. Может, и нашими-то осколками. Вон они, зенитки-то, на нашей горе стоят, в двух шагах.

— Свои не положат, — неуверенно возразила Фаля.

— А оно, железо-то, разберется? Внезапно стало очень тихо.

— Может быть, отбой? — спросил кто-то с надеждой.

— Да нет, не отбой еще! — отозвался самый знающий и самый авторитетный теперь во дворе дед Васильев. — До отбоя, пожалуй, далеко еще.

Спокойная, кажущаяся такой безмятежной тишина, пришедшая так неожиданно, успокаивала, даже убаюкивала. Крошечный слабый огонек коптилки не вздрагивал больше, не метался, а горел спокойно и ровно, освещая свою крохотную пещерку и корни срезанной острой лопатой погибшей еще весной травы.

— Не смотри на огонь, Фалечка! — сказал ей кто-то из взрослых. — Вредно это.

И эта такая мирная, из той, довоенной, жизни фраза совсем успокоила Фалю. Словно и не бежали они только что под грохочущим небом, горящим в смертельном огне. «Не смотри на огонь, Фалечка…»

Она попыталась думать о чем-нибудь хорошем, довоенном. Но мрачные стены земляной пещеры и мрачный огонек коптилки, освещающий корни мертвой травы, не давали ей думать о хорошем. Ей опять вспомнилась прошедшая зима, такая суровая, такая морозная, такая тяжелая — когда от отца перестали приходить письма, а мать, простудившись в холодный день на базарной толкучке, где они с Фалей продавали последние ценные вещи, заболела воспалением легких. Ах, какая трудная была та зима! Мать до сих пор кашляет и худеет. Впрочем, они все похудели за эту зиму, далее такой толстый раньше Виталька. И Галку перестали водить в детский садик — такие сильные морозы стояли. А немцы были под самой Москвой…

Теперь же фронт приближался к их городу. И хоть ушел он пока южнее, пока минуя их, приближение его чувствовалось во всем. Город освобождал помещения для госпиталей. А оттуда, с низовья, приходили пароходы с ранеными — те пароходы, которым удалось вырваться из-под бомбежек. Странно и страшно было смотреть на эти такие мирные, неторопливо-спокойные и белоснежные когда-то пароходы, замаскированные теперь чужой для них, неестественно мрачной краской и увядшими ветками деревьев. Страшно было смотреть, как по трапу на берег несли, несли и несли носилки. Не было обычных пассажиров на тех пароходах, были раненые и умирающие.

А окраинная улица, на которой жила Фаля, такая тихая и уютная до войны, была теперь расширена, утрамбована, тротуары срыты почти до самых домов — на тот случай, если пойдут по этой улице, ведущей к реке и превращенной теперь в широкую дорогу, пехота и танки. Но куда пойдут? От реки — и, значит, в наступление. Или к реке?..

Страшно ударило наверху — так, что вздрогнули земляные стены пещеры-убежища, и из щелей между досок, которые они вроде бы так хорошо заделали, на головы и на плечи хлынула земля. Все маленькие снова разом, дружно заплакали.

— Вот уж это она! — сказал дед Васильев. — Это уж не зенитка наша родимая, это уж она, рядышком где-то.

— Может, на судоремонтный?

— Да нет, это он в мост целится. Да не рассчитал небось.

— Не дай-то бог, если в мост! Как же тогда?

Железнодорожный мост через реку, лежавший там, вдалеке, южнее города, в ясную погоду иногда был виден с горы, в которую упиралась их улица. Как же он теперь там, такой четкий в лунном свете, такой открытый над огромной рекой? Почти живой!

Фаля устала сидеть на жестком деревянном бауле, в котором хранился весь их продовольственный запас — кусок тяжелого сырого хлеба и пакетик яичного порошка, полученный позавчера по мясным талонам. Спину холодила ледяная земляная стена пещеры, стыли ноги. А там, наверху, стояла такая теплая летняя ночь… Наверно, именно это мучительное ощущение холода все время и возвращало ее память в ту прошедшую зиму. А ей не хотелось вспоминать о ней еще и потому, что воспоминания эти невольно заставляли думать и о той зиме, что надвигалась на них. Предстоящая зима ее страшила, обещая быть еще тяжелее той, первой военной зимы. И фронт совсем близко.

Еще в ноябре, чтобы сэкономить тепло, они перебрались жить в самую маленькую комнату, в спальню, и вода в водопроводной трубе на кухне сразу замерзла. А потом и весь дом остался без воды — где-то от сильных морозов полопались трубы. Фаля ставила на санки ведро и шла за водой далеко, в гору, к Фильтру. На обратном пути санки, катящиеся вниз по обледенелой дороге, под гору, грозили вот-вот опрокинуться. И опрокидывались. И вода выливалась на прохудившиеся Фалины валенки, а просушить их было негде — так мало тепла было в доме. И на следующий день она шла в школу в сырых валенках. Ноги леденели, и чулки в валенках сбивались ледяным комком.

— Не ходи в школу! — упрашивала ее в такие дни мать. — Не ходи, Фалечка!

Но Фалечка шла. Потому что в школе каждый день выдавали по четвертинке крошечной белой булки, двадцать пять граммов белого хлеба. Да и дома было ничуть не теплее, чем в школе. Маленькая железная печка, которую им привез с завода дед Васильев и которую они топили угольной пылью, давала так мало тепла!

Печка эта на двух широких разлапистых ножках напоминала ей Железного Дровосека из сказки о Волшебнике Изумрудного города. Только Дровосек был без головы, словно и его задела война, не имевшая вроде бы к нему, такому сказочному и далекому от человеческой жизни, никакого отношения. Хотя почему же не имела? Вот убила же она разом все Фалины сказки. Театр убила. Убила все ее любимые песни.

В госпитале, что разместился теперь в их бывшей школе, на концерте для раненых она пела уже совсем другую песню:

Село с рассветом вышло из тумана,

Стоял суровый утренний мороз.

Схватили немцы девушку Татьяну

И потащили в хату на допрос…

Назад Дальше