При расшифровке магнитофонных записей 1966 г. обнаружилось, что колебания в напряжении электрического тока, произведенного специально для нас, отразились на качестве звука, но только запись «Балджын Хээра» оказалась непригодной. Ч. Галсан записал этот текст, связав воспоминания об исполнении Байынбурээда с воспоминаниями своего детства, когда он не раз слышал эту историю. У меня было
много случаев убедиться, насколько близки Галсану традиции его народа. Но иногда в нем просыпался студент-германист, которому хотелось немножко приукрасить текст, когда рассказ казался ему слишком простым, И нелегко было убедить его в том, что тот хорош именно такой, каков он есть. От природы он наделен большими способностями рассказчика, которые, несомненно, были разбужены и активизированы его участием в собирательской работе, новой встречей с устными традициями его народа в столь концентрированной форме. (Примечательно, что Ч, Галсан в это же время начал писать рассказы, по большей части на немецком языке, и за это время вышло по сборнику его рассказов — на немецком и монгольском языках [21]; по языку и стилю эти рассказы несут на себе явный отпечаток фольклора алтайских тувинцев.)
В текстах сказителя всегда переплетены друг с другом традиционное и индивидуальное. Индивидуальный, творческий элемент весьма силен в этой редакции «Балджын Хээра».
К полевой работе примыкало переписывание текстов с магнитофонной пленки, что Ч. Галсан взял в основном на себя, а в 1985 г. к нему присоединился и его племянник Гагаагийн Золбаяр (студент-монголист).
Сказочный репертуар алтайских тувинцев содержит все главные виды сказок, встречающихся в фольклоре самых разных народов: сказки о животных, волшебные, богатырские, бытовые, этиологические сказки, сказки о глупом чудище, сказки- анекдоты и сказки-легенды, кумулятивные сказки и небылицы. У различных народов количественное соотношение сказок разного вида не всегда одинаково. А в нашем конкретном случае можно наблюдать и четкую разницу в относительной частотности распространения отдельных видов сказок у тувинцев Тувинской АССР, как можно судить по опубликованному материалу, и у тувинцев Алтая.
И рассматривать эти группы сказок мы будем не в хронологической последовательности — от более древних по происхождению к более поздним, как это принято, а в соответствии с их значением в повествовательной традиции, как это выявилось на основе собранного материала и впечатлений, полученных б ходе полевых исследований, — начиная с малых форм, а затем переходя к неразрывно связанным друг с другом волшебным и богатырским сказкам.
Относительно слабо представлены сказки о животных, — может быть, и потому, что с ними еще не связано никаких дидактических целей (см. ниже). В них действуют животные, наделенные человеческими свойствами, отношения которых друг с другом построены по модели человеческого общества. Появляются в таких сказках и люди, но как фигуры второстепенные. Если в сказках о животных часто в аллегорической форме отражена социальная ситуация, то в тех немногих сказках о животных, которые удалось записать от алтайских тувинцев, социальному аспекту отведена, пожалуй, крайне незначительная роль. Хотя и в них присутствует тема борьбы слабых с сильными, но более существенной представляется мне мифологическая подоплека. Выбор животных довольно узок и соответствует природной и экономической среде. На стороне слабых, которые, однако, проявляют отвагу и находят выход из любого положения, маленький бычок-ячок, козленок, ягненок, птичка, тарбаган и особенно часто лисенок; сильных представляют волк, медведь, человек и старуха- джелбеге — мифологическое чудовище, особенно часто фигурирующее в волшебных и богатырских сказках.
Два животных выступают как бы центральными фигурами — лисенок и тарбаган. Лисенок, почти всегда наделенный в сказке этой уменьшительной формой имени (по-тувински дилгижек, дилгижек-оол), хитер и лукав и использует эти свои качества против превосходящих его силой зверей, человека или джелбеге (ср. ниже). Но иногда он оказывается и полезным человеку, и не только в сказках о животных, но и в варианте сказки «Кот в сапогах» (КНМ 214, АТ 545В), где он воздает юноше за спасение своей жизни тем, что помогает ему жениться на красивой и богатой невесте (ср. русскую сказку «Козьма Скоробогатый»). Хитрости лисенка по отношению к волку, медведю и джелбеге, по нашему ощущению, обман и коварство, и все- таки лисенок не несет за это наказания, и на его стороне остаются симпатии рассказчика и слушателей. Сказки этого типа распространены и популярны во всей Средней Азии и до Ладака и Тибета, где, правда, у оседлых тибетских групп роль лисенка часто отводится зайцу. Это отличие в функции лисицы, например, в немецкой (да и в русской) сказке и во всем немецком языковом ареале, где слово «лисица» до сих пор имеет негативное значение как синоним злокозненной хитрости, объясняется разной экономической основой. Для оседлых крестьян лиса — вредитель, наносящий урон домашней птице и крольчатнику. А для кочевых скотоводов лиса — в отличие от волка и медведя — не представляет собой никакой опасности. Для охотников она не только дичь и по крайней мере полезный объект охоты, но — при их тесной связи с природой — еще как бы и достойный противник, хитрость которого они ценят, так как она бросает им вызов; во всяком случае, лиса — это ценный дар природы, и к ней относятся уважительно. Поэтому отношение к лисе у охотничьих народов и не может быть таким, как у оседлых крестьян.
Плутовские рассказы имеют тенденцию к образованию циклических структур. Таким образом, и отдельные эпизоды о хитрых проделках лисенка у алтайских тувинцев связываются друг с другом, образуя нечто вроде цикла. Совершенно то же встречаем мы в Ладаке, что доказывают записи миссионера из гернгутеров А. X. Франке (1901 г.). А так как культура Ладака, как и культура алтайских тувинцев, во многом обнаруживает весьма архаичные черты, можно предположить, что здесь мы имеем дело с древними, автохтонными преданиями центральноазиатского ареала в более широком смысле, которые, может быть, указывают на то, что существовал животный эпос, складывавшийся вокруг образа лисы (см. ниже) [22].
В то время как в сказках о животных из Тувы отчетливо прослеживаются социально-критические и явно сатирические черты и есть уже тенденция к басням о животных, в аналогичных тувинских сказках о животных с Алтая не найти ничего подобного. Здесь определяющую духовную основу составляют анимистические представления, которые были живы до недавнего времени и нашли свое отражение во множестве соблюдающихся еще и теперь табу и обычаев, большинство из которых связано с охотой.
В сказках о животных тувинцев Алтая оживает целый мир, в нем животные воспринимаются как создания, во всем равные людям, и человеческие представления ориентируют их жизнь на жизнь людей: звери живут в юртах, лисенок пасет коз, тарбаган принимает участие в состязаниях, архара волнует исход этих состязаний и т. п.; мы видим мир, в котором нет разделения живых существ. Распад этого единого мира и является, пожалуй, предметом сказок этиологического характера, группирующихся вокруг тарбагана; нам рассказали много их вариантов (ср. № 50–52). Тарбаган, стрелок, равный во всем человеку, терпит поражение в состязании, и это поражение можно истолковать как символ последовавшего за ним подчинения зверей человеку, ибо с этих пор будут сохнуть толстые губы тарбагана на седельных ремешках охотника, и еще один намек на охотничий обычай: рога архара будут сохнуть в горных ущельях. Теперь это уже мир человека и мир зверей, на которых можно охотиться, они перестали жить вместе и уже не находятся на одной и той же ступени.
К мифологическим временам возвращают нас и другие сказки этиологического характера, объясняющие отдельные природные явления или свойства животных В них находит отражение исключительно тонкий дар наблюдательности и точное знание животного с его специфическими особенностями и привычками. Из мифологического мира и образ Сардакбана — разновидность культурного героя; предания о нем широко известны всем народам, живущим на Алтае. У меня нет сведений о том, какую роль играет Сардакбан в устной традиции тувинцев китайского района, но в представлениях тувинцев сомона Цэнгэл на территории Монголии он тесно связан со многими примечательными географическими точками этого района, и особенно с расположенными по течению р. Кобдо (Ховд), выше Верблюжьей Шеи (подробнее об этом см. в коммент. к № 61).
А короткие предания с исторической подоплекой — собственно, не сказки, а скорее легенды, группирующиеся вокруг фигур Амурсаны (по-тувински Амырсанаа, № 72), последнего ойротского князя, потерпевшего поражение в восстании против господства маньчжурской династии в Китае в 1757 г., Шапкана Прекрасного (Джа- агай Шапкан, № 70) и Арвыйанга (№ 74), — переносят нас в относительно недавние времена.
Краткость этих рассказов и гомогенность традиции, на основе которой они возникают здесь в качестве отдельных рассказов без особых вариантов, могут создать впечатление, что они не играют большой роли в устном репертуаре. На деле же именно эти три имени встречаются в рассказах стариков настолько часто, что их нельзя не причислить к основному фонду устной традиции. He только эти связанные с историей, но и основывающиеся на мифологии этиологические сюжеты рассматривались и отчасти продолжают еще рассматриваться тувинцами как подлинные события, что выражается и в том, что их часто определяют термином тёёкю — «история».
Так называемые бытовые сказки, которые в репертуаре из Тувинской АССР отражают феодально-патриархальный уклад старинной Тувы с отчетливыми признаками классовой дифференциации, вплоть до непримиримых классовых противоречий, и содержат более или менее сильно выраженные элементы социальной критики, в корпусе сказок алтайских тувинцев почти полностью отсутствуют. Они представлены лишь несколькими номерами, в которых есть только намек на классовые противоречия. В сказке «Хараат Хаан и Джечен Хаан» (№ 39) разногласия двух ханов составляют фон одного из вариантов сюжета о мудрой девушке. В сказке «Совет отца» (№ 40) преподносится в форме рассказа общеизвестный тезис об опытности стариков.
Как ни удивительно, но по этой причине отсутствуют и столь характерные для сказок из Тувы мотивы о бедном сироте, которому приходится наниматься на работу к богачу и подвергаться там всевозможным гонениям, мотивы жестокого в социальном отношении хана, шамана-обманщика, и нет даже таких сказочных формул, родившихся, несомненно, на социальной основе, как: «когда хан приказывает, простой человек должен идти». Иначе, чем в некоторых монгольских вариантах, выглядят и сказки, в которых хан или богач, считающий себя очень умным, посрамляется и выставляется на осмеяние намного превосходящей его своим умом девушки из простого народа, в тувинской же сказке с Алтая хан стремится найти такую мудрость в девушке, ибо она должна стать главным качеством его будущей снохи. И совершенно неважно, что мудрая девушка оказывается дочерью самого бедного из его подданных.
В репертуаре тувинских сказок большое место принадлежит волшебным сказкам. Они являются наиболее древними литературными свидетельствами и, возможно, уходят своими корнями во времена первобытной общности. По своей мировоззренческой основе и по сюжетному содержанию к ним очень близки богатырские сказки, в центре которых героические походы и приключения богатыря с целью завоевать невесту или восстановить нарушенный врагом порядок.
Так как богатырские сказки образуют в фольклоре тюркских и монгольских народов Центральной Азии весьма характерную группу с рядом известных особенностей, фольклористы обычно, игнорируя их общность с волшебными сказками, рассматривают их раздельно. Сами тувинцы их не различают. В этих сказках как бы отражена борьба человека с еще не познанными им природными силами, коренящимися в древних мифологических представлениях. Человек и зверь живут в отношениях равноправного партнерства, помогают друг другу, вступают в связь. А так как не существует фантазии, независимой от реального мира, фантастические образы тувинской сказки, будучи производными от силы человеческого воображения, все- таки как-то связаны с реальным миром. В соответствии с тем, что в древних тувинских народных верованиях, основанных на шаманистских представлениях, мир наполнен множеством духов, прежде всего злых, и в тувинской сказке мы встречаем ряд злых по свой сути, враждебных человеку существ. Наряду с албысами, которые, очевидно, мыслятся как нечто вроде эльфов степи, мучащих человека и наносящих ему вред, чаще всего встречается шулмус, или шулбус; как правило, это существо женского пола, уродливое и часто одноглазое, но иногда оно принимает обличье красавицы и заманивает мужчин, обманывая их и ввергая в пучину несчастий. Оно связано с другими злыми духами, с которыми общается, приняв обличье серо-синего волка; с целью превращения оно обычно вываливается в золе, а опасаться ему должно (освященного) огня (ср. № 28, 35).
Еще одна часто встречающаяся в волшебных и богатырских сказках волшебная женская фигура — джелбеге, известная в Туве как чылбыга. В ней есть что-то общее с ведьмой немецких сказок, главная ее особенность в том, что она высасывает кровь человека и даже заглатывает его. Чаще всего ее жертвами становятся молодые женщины и дети. Живет она как человек, часто вместе с семью своими детьми, в юрте, или джадыре, или в жилище, вырытом в земле. Ее внешние признаки — уродство: уши — такие длинные, что на одном она лежит, а другим прикрывается; груди — иногда такие длинные, что она может перебрасывать их через плечо. Она обманывает свои жертвы стереотипной формулой: «Когда я лежу, я не могу встать, когда я стою, я не могу лечь». Эту же формулу мы встречаем и в киргизских и в казахских сказках, где она вложена в уста Джалмауыз-Кемпир, или Джалмавыз- Калпыр. В древнейшие времена относит нас миф о сожравшей всё джелбеге; на помощь в борьбе с ней земные существа призывают тридцать три гурмусту (ср. № 60). Это пристрастие к проглатыванию всего подряд и поиски спасения на дне озера — два мифических мотива, сохравнившиеся и в волшебных сказках (ср. № 22, 23). Первое письменное упоминание имени джелбеге имеется в «Диване» Махмуда Кашгарского (1072 г.), и там оно выглядит так: yeti basky yel Ьoкa. В словаре этот термин переведен как «семиглавая демоническая змея». Можно предположить, что джелбеге тувинских сказок Алтая восходит к этой демонической фигуре, причем семь детей джелбеге выглядят трансформацией ее семи голов.
В отличие от джелбеге — сказочного образа, специфичного для тюркских народов, окружающих Алтай, и Средней Азии [23],— две другие фигуры встречаются и в монгольском фольклоре: Эрлик (Хаан), называемый иногда Эрлик Номун Хаан (это монгольская калька титула «царь закона, владыка веры», относящегося к древнеиндийскому владыке царства мертвых — Яме), или Эрлик Ловун Хаан, и мангыс. Эрлик — властитель нижнего мира. К нему попадают души умерших. Он посылает за ними своих гонцов и судит их по прожитой ими жизни и совершенным ими делам, тщательно взвешивая добро и зло. Теперь воздается за все: супруги, которые в мире людей спали, «не обратившись друг к другую в царстве Эрлика непрерывно ищут и не находят друг друга; у того, кто при жизни скупился на еду своим братьям и сестрам, в котле теперь одна кость. Зато многодетным матерям оказываются все почести (ср. № 3). При допросе мертвых зеркало показывает Эрлику, правду ли они говорят или лгут. Но в сказках он чаще всего выступает не в этой своей первоначальной функции, а просто как враг людей. И тогда он в сказке уже не всеведущее божество, а может быть обманут человеком, как и все персонажи сказки, враждебные человеку, и как злые духи в древних верованиях. Вполне возможно, что в образе Эрлика, которого идентифицируют с вышеупомянутым Ямой древнеиндийской мифологии, в фольклоре алтайских тувинцев слились буддийские влияния и более древние представления саяно-алтайских народов о некоем персонаже потустороннего мира, партнере-противнике Творца и вообще доброго начала.
Мангыс тувинских волшебных и богатырских сказок — это некий великан, который в соответствии со своими размерами является обладателем необычайной силы и может заглатывать целые стада животных и группы людей. Он тоже, в сущности, живет как человек, берет в жены женщин и умеет все, чего можно ожидать от богатыря: скачет на охоту, борется и стреляет. Иногда у него много голов и вместо ногтей ножи или напильники, поэтому его трудно победить в бою, и удается это лишь тогда, когда противник уничтожит его жизненный дух (одну из его душ), который хранится где-то за пределами его тела. При изображении бор|>бы, даже если противник тоже человек, в сказке можно найти интересные отражения древних представлений, связанных с верой в существование души человека или даже двух — внутренней, которая остается у человека, и внешней, которая может покидать тело и странствовать. Иногда вместилище внешней души — птица, чаще — нож героя с желтой рукояткой, и я сама имела возможность наблюдать, что к ножу, который всегда при себе у каждого мужчины, отношение особое: в принципе его никогда никому не дают (например, когда едят мясо), в особенности женщине, а если уж и дают кому-нибудь, то это служит доказательством особого доверия и уважения.