Хронометр (Остров Святой Елены) - Крапивин Владислав Петрович 33 стр.


– Точно так… Вы знали брата?.

– Не был знаком, к моему огорчению. Но слышал о нем от моряков немало. О его храбрости и неунывающем духе.

Лесли смутился, будто похвалили не покойного брата, а его самого. А капитан-лейтенант Алабышев сказал просто и строго:

– Думаю, что именно таким людям, как ваш брат, обязан Севастополь тем, что выстоял в первые дни осады… Жаль, что многих уже нет.

– А вы, видимо, не так давно в Севастополе? – догадался Лесли, поглядывая на новую шинель Алабышева.

– Вторую неделю. До сего времени я и не бывал на Черном море, служил на Балтике. Потом несколько лет был в отставке… С началом кампании подал прошение о новом зачислении, но чиновники наши в штабах… Короче, лишь в ноябре опять надел форму.

Капитан-лейтенанту было под сорок, и по возрасту вроде бы полагалось перешагнуть уже первый штаб-офицерский чин. “Видимо, отставка помешала”, – подумал Лесли. Алабышев понравился лейтенанту. Имя Егор Афанасьевич, вздернутый нос, рыжеватые волосы производили в первую минуту впечатление простоватости. Но военная жизнь обостряет зрение даже у самых молодых, и Лесли наметанным глазом разглядел в пожилом капитан-лейтенанте человека спокойной храбрости и немалого ума. А внешность что? Незнакомым людям и Павел Степанович Нахимов кажется порою мешковатым и недалеким. Лесли сказал с еле заметным превосходством бастионного ветерана, но и с искренним желанием уберечь Алабышева:

– Если позволите совет, шинель вам лучше сменить. Наша черная форма для английских штуцерников – преудобнейшая цель.

– Знаю, – улыбнулся Алабышев. – Не обзавелся еще солдатской… Да сейчас что серое, что черное – одинаково на таком снегу. А кроме того, у нас не в пример спокойнее, чем на вашей четвертой дистанции. Я ведь с шестого бастиона. А сейчас ходил на Малахов, где есть, оказывается, мой знакомый офицер. Вместе оканчивали корпус, еще при Иване Федоровиче Крузенштерне.

Лесли, для которого Крузенштерн был почти такой же историей, как Петр Великий, вежливо наклонил голову. И в эту голову, в висок пониже фуражки, влепился крепкий снежок. Лейтенант по-ребячьи взвизгнул, запрыгал, наклонясь и вытряхивая из-за ворота снежные крошки. Потом закричал мальчишкам:

– Сорванцы! Мало нам разве французов да англичан? Еще и от вас подарочки!

Из толпы осаждавших бесстрашно откликнулся один – тонкошеий, белоголовый, без шапки, в порыжелом и рваном матросском бушлате до пят:

– Это не мы, дяденька! Это с баксиона!

“Дяденьки” отошли подальше, посмеялись, скрутили по папиросе – бумага нашлась в карманах у Лесли, а табак Алабышев предложил из своей табакерки.

Табакерка заинтересовала Лесли – круглая, плоская, из желтого, словно кость, дерева, с узорчатой готической буквой “В” на крышке. Алабышев улыбнулся:

– Я купил ее в Фальмуте семнадцать лет назад, когда шел в кругосветное плавание на корвете “Николае”. Продавал ее в своей лавчонке старый англичанин, отставной матрос. Веселый и полупьяный. Он, кстати, убеждал меня, что эта штучка вырезана из обгорелого шпангоута фрегата “Баунти”, знаменитого в прошлом веке своим мятежом. Будто бы сам он вывез ее с острова Питкерна, где живут внуки мятежников… История эта, скорее всего, плод его фантазии. Но мне табакерка дорога как память о плавании и тех годах…

Они докурили и распрощались, подавши друг другу руки, причем Лесли ухитрился на утоптанном снегу щелкнуть каблуками. Далее каждый пошел своей дорогой.

Вскоре лейтенант Лесли отправил с очередной почтой письмо старшей сестре Надежде, и в письме этом описывал прошедший день. В том числе визит на третий бастион, пленного сержанта, снежную погоду и ребячью игру в Корабельной слободе. Лишь о встрече с Алабышевым не упомянул, потому что не видел в ней примечательного. Да и фамилию пожилого капитан-лейтенанта он, по правде говоря, почти сразу забыл.

…Алабышев же, простившись с лейтенантом, зашагал в центр города, поскольку среди офицеров появились слухи, что вновь стала принимать посетителей Морская библиотека, закрывшаяся в начале осады. День, свободный от дежурства на бастионе, было бы чудесно провести среди книг. Тем более что еще в Петербурге Алабышев слышал, будто вышла недавно в свет книга профессора Веселаго “Очерк истории Морского кадетского корпуса”. В ней, без сомнения, найдутся страницы и об Иване Федоровиче…

Слух о библиотеке, однако, оказался неверным, и Алабышев с минуту досадливо рассматривал запертые двери. Затем полез в карман за табакеркой, чтобы хоть чем-то утешить себя… Но табакерки не было.

Это огорчило Егора Афанасьевича гораздо сильнее, чем закрытая библиотека. Табакерку он любил. Талисманом ее он не считал, потому что в приметы не верил, но, как одинокие и уже немолодые люди, он крепко привязывался к старым вещам, заменяя, быть может, этой привязанностью недостаток друзей и родных… Было ясно, что табакерку обронил он, когда курил с молодым лейтенантом.

Чертыхнувшись, но нимало не колеблясь, Алабышев пустился в обратный путь. А путь был не близкий – вдоль почти всей Южной бухты, мимо батарей Сталя и Перекомского, затем по переулкам и каменным трапам Корабельной слободы, где почему-то все в гору да в гору… Впрочем, скоро при быстрой ходьбе Егор Афанасьевич достаточно успокоился и даже стал посмеиваться над собой, поминая Тараса Бульбу, спешащего за оброненной люлькой.

В отличие от Тараса, Егору Афанасьевичу вражеская опасность не грозила. Господа англичане и французы мерзли в траншеях и о штурме не помышляли. Только лихие мальчишки атаковали игрушечную крепость. “Они, скорее всего, и подобрали табакерку, – подумал Егор Афанасьевич. – Расспрошу…”

Мысли перешли от табакерки к плаванию, в начале которого она была куплена. Плавание оказалось длинным, интересным, не без приключений, но книгу о нем мичман Алабышев (произведенный к концу путешествия в лейтенанты) писать не стал. К тому времени сочинений о таких путешествиях накопилось немало: по проложенному Крузенштерном и Лисянским пути русские корабли шли теперь ежегодно.

О другой книге были мысли, появилась дерзкая мечта: собрать воедино истории о всех русских мореходцах – знаменитых и не очень знаменитых, рассказать и о подвигах простых матросов (без которых, как и без капитанов, не было бы славных для России открытий) и написать такое сочинение, возможно, не в одной, а в двух или трех частях.

Помня себя мальчиком-кадетом, “мышонком”, понимал Алабышев, что немалая польза была бы от такой книги для тех, кто растет и учится. И мысли о важной работе грели душу.

Замах, конечно, большой, но разве без замаха и смелости исполнишь многотрудное дело? Шестнадцатилетний мичман Веревкин, наверно, тоже сомневался и страх испытывал, когда около ста лет назад взялся за свое “Сказание о мореплавании”, где излагал историю морских путешествий во всем свете и от самой древности. Правда, он не столько сам писал, сколько перелагал с французского и английского. Но тогда и времена были не те, многому еще приходилось учиться у иностранцев…

Мичмана Веревкина подтолкнул к большому труду Алексей Иванович Нагаев, первый русский картограф, будущий знаменитый адмирал. Егора Алабышева побудили к мыслям о книге беседы с Крузенштерном, сочинения его и постоянный пример адмирала-труженика, хотя сам Иван Федорович о том, конечно, не догадывался…

Корпус окончил Алабышев в числе лучших, офицером был знающим, с товарищами ладил, хотя они порой и посмеивались, что многие часы проводит он в каюте, обложившись книгами и в книжные же лавки спешит прежде всего в любом порту. Алабышев отшучивался без обиды, потому что характер имел ровный.

И всех, знавших его характер, несказанно удивила хлесткая пощечина, которую Егор Афанасьевич Алабышев, неделю назад произведенный в капитан-лейтенанты, влепил другому капитан-лейтенанту, барону фон Розену, в кают-компании линейного корабля “Великий князь Михаил”. А влепил, помня, как полчаса назад плюгавый барон расчетливо тыкал в окровавленные губы старому матросу свой аристократический, украшенный фамильным перстнем кулак.

Может, до пощечины бы и не дошло, но в ответ на жесткие слова Алабышева, что матрос этот воевал еще под Навариным, когда барон сосал титьку у сытой наемной кормилицы с остзейского хутора, фон Розен изумленно открыл глаза. Он, не желая ссориться, разъяснил “Жоржу”, что свинья останется свиньей, несмотря на возраст, и свинство из русского матроса иначе как кулаком не вышибешь. Ну и схлопотал…

Случилось это на Кронштадтском рейде в 1846 году, через месяц после горькой вести о кончине адмирала Крузенштерна.

…Какие все-таки разные люди рождаются в одних и тех же местах! Крузенштерн, как и все эти “розены” и “фогты”, был уроженцем Эстляндии, но ни разу не мелькнуло в нем даже капельки остзейского чванства и холодности. Выше всех почитал и ценил он русского матроса.

…Фон Розен пискнул, ухватившись за щеку, и что-то пролепетал о секундантах. Однако дуэли не произошло. Назавтра барон отговорился неожиданной болезнью и скрылся в кронштадтском госпитале, а вскоре подал в отставку. Но то же пришлось сделать и Алабышеву, потому что командир “Михаила” капитан первого ранга Нефедьев по-отечески предупредил Егора Афанасьевича: близкие ко двору фон Розены начинают хлопотать о расследовании, где речь пойдет не столько о пощечине, сколько о причинах ее: вольнодумстве новоиспеченного капитан-лейтенанта, идущем от множества книг (в том числе, видимо, и запретных).

При внешней ровности характера Алабышев не лишен был внутренней запальчивости и рапорт об отставке написал без задержки. Казалось в первый момент, что и без особого сожаления. Вскоре, однако, начались черные дни, полные горечи об оставленной службе, с которою была связана вся жизнь. Горечь оказалась такой, что несколько раз сама собой возникала мысль о пистолете. Но слава богу, возникала и уходила. Воспоминание о судьбе второго лейтенанта “Надежды”, про которого не раз говорили между собой взрослеющие гардемарины, словно предупреждало: “А что дальше-то?”

“У Головачева не было того, что пересилило бы горести его и обиду на предательство, – подумал наконец Алабышев. – Не было дела, которое казалось в жизни важнее всего. Не было своей книги ”.

А у Егора Алабышева была…

К тому же он помнил слова Крузенштерна: “Если уж отдавать жизнь, так за большое дело, за отечество. За людей, которых защищаешь. Обещай это…”

Защищать штатскому человеку было вроде бы некого, но и мысли о пистолете больше не приходили.

Вскоре отставной капитан-лейтенант оказался в родной деревне. Мечты о патриархальной жизни, коими сначала тешил себя, быстро развеялись. Дочка соседа, с которой возник было чувствительный роман, кончать дело свадьбой не захотела, трезво рассудив, что у владельца зачуханной Вартеньевки – ни капиталов, ни выдающейся внешности. Оставшееся от родителей именьице стремительно разорялось. Была еще возможность сохранить хоть какие-то средства: один из соседей искренне сочувствовал Алабышеву и предлагал за Вартеньевку приличную цену. Алабышев отказался.

Он не считал себя вольнодумцем, но мысль, что придется торговать людьми, с которыми в детстве бегал по окрестным лесам и строил из плотов парусный корабль, была тошнотворна. Чем он тогда оказался бы лучше фон Розена?

И Егор Афанасьевич окончательно уронил себя в глазах местного дворянства: отпустил последние десять семей Вартеньевки на волю и сдал им землю в почти безденежную, чисто символическую аренду (за которую так ничего никогда и не получил).

Затем Алабышев уехал в Москву, где поступил к некоему графу Бессонову заведовать его богатейшей библиотекой. Это были два года спокойной жизни. Тосковал, правда, по морю, но работа над рукописью о плаваниях смягчала тоску. Но граф умер, а наследники библиотеку продали по частям. И Егор Афанасьевич, зажегшись новой мыслью, решил ехать через всю страну на Камчатку, ибо знал, что Российско-Американской компании всегда нужны люди, понимающие в морском деле.

Судьба, однако, распорядилась, что неожиданная встреча в пути послужила началом нового романа – увы, тоже неудачного. Следствием же было то, что Алабышев на несколько лет застрял на Урале и служил под Екатеринбургом на Каменском пушечном заводе. Он ведал испытаниями орудий, которые завод поставлял флоту. Служба шла отменно, и предвиделось повышение. Но в местных библиотеках, хотя и недурных, не было материалов, нужных для его морского сочинения, и рукопись пылилась, не доведенная и до половины.

И море было далеко…

Здесь, на заводе, и застало Алабышева известие о Синопском сражении. Стало ясно, что наступают новые времена и развитие большой компании с участием флота неизбежно. А значит, и офицеры понадобятся.

Алабышев кинулся в столицу…

На пустыре, где стоял ребячий бастион, прежнего шума уже не было: видно, противники заключили перемирие. И народу стало теперь меньше. Несколько мальчишек, подпрыгивая, поправляли гребень снежной стены. Среди них Алабышев увидел белоголового мальчика без шапки – того, что недавно перекликался с Лесли. Рядом с мальчиком стояла тощая девочка того же роста, она держала за руку закутанного в платок карапуза.

Девочка тонким и вредным голосом повторяла:

– Ох, Васька, ты только приди, только приди домой, маменька тебя взгреет, ух и взгреет хворостиной маменька тебя, Васька, ты только приди…

Мальчик подскакивал, стараясь дотянуться до гребня. И отвечал при каждом прыжке:

– Ну и приду!.. Ну и врешь!.. Это тебя взгреет!.. А не меня!..

Прыгая, он поскользнулся, встал на четвереньки и встретился глазами с Алабышевым.

– Эй, дружок, подойди-ка, – сказал Егор Афанасьевич.

Мальчик безбоязненно подошел. Следом двинулась сестренка, увлекая за руку падающего карапуза.

– Я табакерку тут обронил. Не находили?

– Находили! – обрадовался мальчик. – Ее Петька Боцман подобрал, он там, в баксионе… Говорит, их высокоблагородие придут если, я с них двугривенный спрошу за находку!

– Ну, пойдем в ваш “баксион”… А ты что же без шапки-то?

– У него шапку маменька спрятала, чтобы из дому не бегал, – ехидно сообщила девочка. – А он все равно, неслух…

– И врешь! Шапка сама потерялась. А мамка говорит: сиди дома, если потерялась! А матросы разве сидят, когда война?

– Но матросы-то все в шапках, по форме, – усмехнулся Алабышев. – А у тебя голова с холоду отсохнет.

– Не отсохнет! Если сильно холодно, я вот так! – Мальчик накинул на свои вихры широкий ворот рваного бушлата. Но тут же сбросил его, завертев круглой головой на тоненькой шее. И Алабышеву, не чуждому литературных сравнений, пришла мысль о выросшем на мусорной куче одуванчике.

– Ну, идем. Будет твоему Петьке двугривенный, а тебе полтинник на шапку… Вот, держи.

Но мальчик спрятал руки за спину.

– Не… Мамка не велит брать у незнакомых. Мы не бедные.

– Ну… а разве мы не знакомые? Ты – Васька. Я – Егор Афанасьевич. Вот и познакомились. Бери, не бойся…

Васька нерешительно протянул покрасневшую ладошку. Глянул на сестру: – Дашка, ты гляди не соври, что я просил. Их высокоблагородие сами дали… Благодарствую, Егор Афанасьич…

Дашка завистливо сопела.

Васька повел Алабышева в ребячий бастион. Внутрь укрепления можно было попасть лишь через узкий проход, прорезанный в толще тыльной стены – горжи. Ребятишки проскользнули легко, а капитан-лейтенант еле протиснулся. И остановился у входа.

Здесь копошились со снежными “кирпичами” несколько мальчишек лет от семи и до двенадцати.

– Вот он, Петька-то… – начал Васька и примолк, подняв лицо и приоткрыв рот. И остальные ребята замерли – с тем же тревожным ожиданием, что и Васька. И Алабышев уловил далекий еще, но нарастающий, нарастающий свист.

Он усилился, этот свист, ввинтился в голову, в душу, вырос до нестерпимого визга и оборвал себя тугим, встряхнувшим снежный бастион ударом.

Пущенная с английской батареи граната шипела и вертелась в облаке пара посреди квадратной игрушечной крепости. Черный, небольшой – дюймов пять в поперечнике – шар с дымящимся хвостиком фитиля.

Назад Дальше