Круг - Симонова Лия Семеновна 16 стр.


Надежде Прохоровне хотелось не торопясь, спокойно обсудить и обдумать вместе с родителями не совсем обычную ситуацию в классе. Она просила прийти учителей. Рекомендовала Анатолию Алексеевичу рассказать о том, что уже сделано, привлечь родителей к ребячьим походам, кружкам, театру на французском языке, который в дополнение ко всему создавал Лев Ефимович…

Но так, как она предполагала, не получилось. Отец Маши Клубничкиной, полковник, казался крайне взволнованным, но торопился. Он тревожился за судьбу дочери, но ему необходимо было куда-то прибыть к определенному часу. Как упрекнешь военного человека, когда в мире так неспокойно?! Клубничкин попросил слово, как только вошел, сразу же нарушая все задуманное. Ни к нему, а у него оказались претензии. Как можно допускать беспорядки? И где? В школе! Младшие должны подчиняться старшим! Беспрекословно! Незачем потакать их выходкам! Приструнить, потребовать, не распускать!.. Вот дома его Маша никогда ничего себе не позволяет, и только дурное влияние… Наивный человек, счастливый в своем неведении, он не догадывался, как тяготит Машу пребывание в собственном доме. Клубничкин не допускал мысли, что все фантазии его дочери — ее тайное убежище от его однозначных суждений и приказов, не допускающих возражений.

— Не могу понять, — с искренним удивлением и горечью сказал Клубничкин, — почему моя дочь до сих пор не в комсомоле? Мой дед был коммунистом, организовывал первые коммуны, погиб от кулацкой пули. Мой отец был коммунистом, лучшим трактористом в колхозе и погиб в бою, геройски погиб. Я тоже коммунист, и моя жена… Я не могу допустить, чтобы моя дочь… Почему она плохо учится?! Что она, неспособная? Я этого не замечал… — бросил вызов и удалился, довольный собою и уверенный в своей правоте.

Надежда Прохоровна и слова не успела вымолвить, вслед за Клубничкиным поднялась Попова. Она тоже была обеспокоена. У нее рос вполне благополучный сын, тихий, прилежный мальчик. Отличник. Товарищи доверили ему возглавлять комсомольскую группу. Не понятно, почему же они не слушают ее сына? Не хотят выполнять его поручений? Шумят на уроках? Прогуливают? Мешают тем, кто хочет учиться? Разве нельзя навести порядок?..

Все родители в большинстве случаев недовольны были другими детьми, вообще некими «трудными подростками». У своих хоть и признавали кое-какие недостатки, все же считали их вполне неплохими, милыми и способными…

Когда зашла речь о дерзкой выходке Холодовой, о ее угрозах и сердечном приступе Виктории Петровны, неожиданно для всех слово попросила бабушка. Та самая, о которой директор школы подумала: «Что скажет бабушка?» Поднялась и уверенно сказала:

— Я выступать не приучена. И не умею я… Так что уж не обессудьте… Я коров доить умею. Сено косить. Хлеба ро?стить (она сделала ударение на первом слоге). Но сына я поднимала сама, без мужа. Потому что он, как тут рассказывали о себе другие, пал тоже смертью храбрых. — Чувствовалось, что она очень волнуется. Несколько угловатым для пожилой женщины движением поправила она и без того строго зачесанные назад волосы и стала совсем похожа на свою внучку Олю Холодову, — Что я хочу сказать?.. Не понятно мне, отчего вы детей «трудными» называете? Мне, грешнице, кажется, что родители нынче трудные… — Она недовольно покачала головой и на мгновение вроде бы задумалась. — Смотрите, что делается-то?! Не успеют родить, не покормят как положено — все молока у них нету, — тут же ребеночка в ясли от себя отымают. Ну, потом, как положено, сдают в детский сад, да еще на эту… пятидневку, что ли… Потом, пришло время, снова сдают, только уже в школу. И даже после занятий, — она едва сдерживала возмущение, видно не один день копившееся в ней, — оставляют в школе на продленку, так вроде у вас называется?.. И ребенок, извините меня, так и пасется долгие годы на далеком выгоне… И забывает, чей он, откуда…

Она передохнула, но раз уж отважилась, то продолжала:

— Домой-то его почти и не приводят. Заглянет и уж скорее на фигурное катание, или на музыку, или еще куда. Вроде для ребенка благо, а мне кажется, больше для себя покой. Чтоб не мешал, не путался под ногами. Ребенок отвыкает от дома и от родителей своих отвыкает. Что ж это такое? А теперь, если с другой стороны посмотреть… — откинула она худую руку в сторону и вдруг подбоченилась, — и фигурное, и музыка, и кружки, и лучший кусок, и самая лучшая одежка и обувка — все для него, ненаглядного! А от него что же? Да ничего. Ни для кого. Вот как получается! Ухаживают, а урожая не ждут. По-хозяйски ли это?

Она растерянно обвела всех присутствующих пытливым взглядом. Слушали ее внимательно и с почтением, и она, немного успокоившись, продолжала:

— Вы подумайте, подумайте: ребенку с товарищами-то и побыть некогда. Поиграть или погулять. Занятой он, почитай, с пеленок. Что ему товарищи! Ребенок занятой, а уж о родителях и говорить не приходится! Хороший у меня сын, роптать грех. Он и в своем деле мастер, и человек заслуженный, депутат народный… Но больно уж он… Как сказать-то, и не подберу слова… Возвеличенный, что ли… Хоть и сын мне родной и любимый, но не знаю я, как к нему и подступаться, а девочка, что ж, она тем более теряется… Вот мы с нею перед дедовой карточкой сядем вечерком, погрустим, вроде как с ним, с дедом-то, погибшим в войну, потолкуем… А у сына спросишь: «Как там, сынок, не учудят ли новую-то войну, упаси бог?!» Он ближе все-таки к верхам, ну и поинтересуешься. Он отвечает по-газетному: про «происки империалистов», «про несовместимость систем», — а газеты-то я и сама читаю, я же грамотная… — И так же неожиданно, как начала, быстро заключила: — Ну, вы уж извините меня, задержала я вас, мне б не надо. Да только теперешним родителям почаще надо бы вспоминать, что есть у них дети. И трудные, и нетрудные, они ваши дети. Они наши дети, — повторила она. — И кто ж это, посеяв рожь, ожидает пшеницу?..

И после нее уже нечего было да и не хотелось говорить.

— А бабуля-то у Холодовой — философ! У них это, должно быть, наследственное, — сказала Надежда Прохоровна Анатолию Алексеевичу, — Прямо как у Федора Михайловича Достоевского: «Войдем в зал суда с мыслью о том, что и мы виноваты». Молодец, бабуля! Все верно: они наши дети. Трудные дети трудных родителей. В очень непростое время…

— Время собирать камни?.. — не то размышляя о чем-то своем, не то спрашивая, откликнулся Анатолий Алексеевич, не стремясь продолжить разговор.

6

Через несколько дней Холодова, умышленно прогуливающая занятия, как ни в чем не бывало возвратилась в школу. Никто не спросил у нее, где она была? Что с ней? Ее возвращение не заметили.

— Я не знаю, что должен делать учитель, когда ученик угрожает ему? — сухо пояснила свою позицию Надежда Прохоровна, и Анатолий Алексеевич увидел на ее лице следы бессонных ночей. — Когда я не знаю, как поступать, я не поступаю никак. Не обессудьте. Не вступать же мне в противоборство с девчонкой на равных. Хотя я больше для нее не учитель: грубостью и угрозами она лишила меня этого права. Понимаете? Это страшно.

Анатолий Алексеевич попытался поговорить с Холодовой:

— Тебе не жалко Викторию Петровну? Ей плохо…

Холодова посмотрела на него безжалостными, немигающими глазами:

— Она сама создала ситуацию. — И в голосе ни единой теплой нотки.

— Но теперь она больна, тебе не хочется ее навестить?

— Я не думаю, что она обрадуется мне.

— Оля, но ты же умный, для своих лет немало образованный человек, как можешь ты быть такой грубой, жестокой?

Холодова надменно пожала плечами:

— Я защищаюсь… Понимаете? Защищаюсь…

— Но ты все же должна…

— Я никому ничего не должна, — отрубила Холодова и посмотрела в упор, не пряча и не отводя жесткого, непрощающего взгляда.

Анатолий Алексеевич, как и прежде, почувствовал, что теряется перед этим взглядом. Как-то в случайном разговоре он услышал от пожилой женщины: «Да, эти не извиняются и не благодарят…» Пожалуй, что так, не извиняются и не благодарят. Но, стараясь понять их, прежде всего понять, он не спешил с осуждением. И, несмотря ни на что, его симпатии оставались все же на их стороне.

Да, они бунтовали, они позволяли себе неслыханные по отношению ко взрослым дерзости, они не щадили и не оглядывались, но и сами страдали. Взрослые, умудренные опытом, педагогическими знаниями, немало напутали, создав и все время усугубляя сложности в отношениях с ребятами. Да и время выпало на их взросление не такое уж легкое…

— Разве ты не благодарна Виктории Петровне? — пытался пробудить хоть какое-то малое чувство в душе Холодовой Анатолий Алексеевич. — Она учила тебя…

— Чему учила? — вызывающе спросила Холодова. — Хамству? Жестокости? Демагогии? В чем же вы меня упрекаете? Лучше задумайтесь, чему и как нас учат?! — Она посмотрела на Анатолия Алексеевича с такой недетской снисходительностью, словно она, а вовсе не он, была учителем. — Андрей Платонов предостерегал всех: люди — не пыль, больно одному — больно всем, и все мы единое целое — человечество! Его не хотели слушать. Его заставляли молчать, обрекли на неизвестность. То, что хотел сказать писатель, не совпало с законами революционной целесообразности… Вот о чем мы должны были говорить на уроке литературы. Об утраченной нравственности… И Кожаева пыталась это сделать. Но Ирина Николаевна боится об этом… И требует, чтобы мы рассуждали о поведении героев из рассказа «Третий сын», как это делают бабки на скамеечке у подъезда, сплетничая о соседях…

Анатолий Алексеевич замер, пораженный глубиною суждений так рано повзрослевшей девочки по прозвищу Сократ. А она тем временем с остервенением схватила портфель, как всегда, когда убегала от опостылевших ей разговоров и вздорных ситуаций, и совсем недевичьим твердым шагом удалилась.

Теперь почти каждый день и на переменах, и после уроков приходилось Анатолию Алексеевичу вести с ребятами беседы, которые заставляли его жить в постоянном напряжении и так утомляли и опустошали, что он сваливался без сил, едва добравшись до дому.

— Добро и Истина разные вещи? — без конца задавал свои вопросы Пирогов. — Если счастье заключено в служении Идеалам, так ли необходимо забывать ради них о человеколюбии, всепрощении? Чему я должен служить — Идеалам или Добру?..

Как ответить? Сказать о противоречии двух моралей?.. Но Пирогов будто и не ждал ответа, он размышлял вслух о том, что и самого Анатолия Алексеевича волновало уже давно. Только он задумался об этом гораздо позже, чем мальчик в «терновом» венце из блестящих вертушечек с детской игрушки-флюгера.

Его ученики взрослеют гораздо быстрее, чем когда-то его сверстники, и души их не распахнуты настежь с юношеской откровенностью. Все, что их по-настоящему волнует, они старательно прячут от чуждого, непонимающего взгляда. Ему они доверились, но и с ним из осторожности, ставшей уже привычкой, шутовствуют, когда откровенничают.

— Зачем идти на занятия, если неинтересно? — спрашивает самый хмурый из всех сутуловатый подросток Слава Кустов, нацепив на голову дамский платочек и давясь пирожком с мясом. — Зачем я живу, если я несвободен? Если мне никогда, не только сейчас, не позволят заняться ничем всерьез? Так и будет зависеть мое настроение от особы дамского пола или, того хуже, от начальника?

Чем утешить? И надо ли утешать?..

Должен ли он навязывать им душевное равновесие? Примирять с жизнью, друг с другом, со взрослыми?..

Как-то Анатолий Алексеевич спросил у Киссицкой:

— Почему ты так не любишь Дубинину?

Киссицкая равнодушно пожала плечами, но глаза ее сделались злыми.

— Вы ее не знаете. Я болела, так она тут же перебралась за парту к Пирогову. Я вернулась, говорю ей: «Пересядь, пожалуйста, на свое место». Она согласилась: «Хорошо, пожалуйста». А когда Игорь вошел в класс, она ему говорит: «Игорек, нас просят пересесть». Он и пошел вслед за ней на ее прежнее место. Мы с ним ссорились, он подумал, наверное, что я не хочу с ним сидеть. А она… она на этом сыграла… — И в глазах Киссицкой уже злые, непрощающие слезы.

Тогда он спросил у Дубининой:

— Зачем ты так с Киссицкой?

Олеся в ответ презрительно улыбнулась:

— О-о, вы ее еще не знаете! Идем мы тут как-то из школы с Пироговым. Она ни с того ни с сего подходит и спрашивает у меня: «Ты Сократа читала?» Я даже растерялась от неожиданности. «Читала, — говорю, — не меньше твоего». А она ухмыльнулась язвительно-снисходительно, ну, вы знаете как. И говорит, поглядывая на Игоря: «Интересно, как это ты прочитала Сократа, если он не написал ни строчки?» Я говорю: «Как же ты его прочитала?» А она: «Ну, я совсем другое дело. Я знаю, что у него был ученик, по имени Платон, тоже ничего философ. Так вот Платон постарался сохранить для человечества мысли Сократа». Как вам это нравится? Для Пирогова выставляется! И меня перед ним хочет унизить! Смотри, мол, какая дурочка! Перевернула бы я ее вверх ногами, чтобы вытрясти из головы всю ее мудрость!..

Анатолий Алексеевич видел всего лишь досаду и не предполагал, что дикая мысль станет началом случившейся позже трагедии.

7

Дневник Вениамина Прибаукина, таинственно исчезнувший из его портфеля, не менее таинственно водворился на прежнее место. От этого Вениамину не стало спокойнее. Кто-то все же вытащил из портфеля и читал его дневник и, значит, узнал его сокровенные мысли. Кто же этот злодей?

Приключение с дневником, словно камень, резко брошенный в воду, взбаламутило и без того не похожую на тишь да гладь обстановку в классе. И пошло, пошло кругами.

— Кися, как ты думаешь, — пристал Венька к Киссицкой, — ты у нас такая у-умная, кто бы мог похитить мой дневник?

Киссицкая пробовала отшучиваться, вспоминать про «запретный плод, который сладок и стал яблоком раздора», а потом вдруг обозлилась не на шутку и, чтоб отвести от себя удар, сказала с вызовом:

— Отстань, Веник, не там метешь. Кто взял? Кому больше всех интересно…

— Кися, — одобрил Веник, — ты Цицерон! Только вот что, Цицерон, помалкивай в тряпочку! Словом, лозунг такой: «Цыц, Цицерон!» — И, вытащив из-под стола вечно торчащие длинные ноги, как тигр, нацелившийся на антилопу, метнулся рывком к Юстине Тесли, печально подпирающей стенку в коридоре. — Ю, девочка моя, — сказал он почти ласково, пригвоздив Юстину к стенке длинными руками, — не ты ли невзначай позаимствовала на время мой дневник? Тогда ты знаешь, что я не описывал своих чувств к другой особе, потому что их невозможно описать?!

Мягкое, женственное лицо Юстины сделалось похожим на маску:

— Кому ты нужен, шут гороховый? — Не крик, а смертельная боль вырвалась из Юстининой груди. — Убирайся от меня вместе с твоими мерзкими чувствами! Они меня больше не интересуют! И руки… руки прочь от меня! — Она отпихнула его с силой и вырвалась из окружения.

— Это ты, ты, дрянь, — налетела она на Киссицкую, — донесла ему, что я взяла дневник. Ну и гадина же ты! Кто уговаривал меня только одним глазком посмотреть, что там «эти господа надумали»? А потом сама посмотрела одним глазком, да? И подставила меня? А я… я не такая, как ты… — она не находила слов, — предательница… Я не беру чужого… Слышишь? — В слезах она вылетела из школьного коридора и исчезла.

Киссицкую немедленно плотным кольцом обступили все, кто слышал Юстинины горькие слова.

— Значит, все-таки ты, Цица? — грозно надвигался на Киссицкую Прибаукин. Рядом стояли Дубинина и Клубничкина, Попов и Столбов, которые теперь повсюду таскались за Венькой, и тот чувствовал их молчаливую поддержку. — Придется наказать тебя, детка. В детстве тебя не били по попочке, а?

— Отстань, поганый фанат! Отстань от меня, слышишь? — почти плакала Киссицкая. — Если ты не прекратишь привязываться ко мне, то вылетишь как миленький из этой школы… Понял? Не брала я твоего дневника. Зачем мне читать твои дегенеративные мысли?!

— Что ты сказала, великий философ Цицерон? Повтори! — Венька крепко схватил Киссицкую за нос и подтащил к себе. — Ну, я жду.

— Я не брала твоего дневника, — почти просвистела Киссицкая — нос ее был зажат цепкими Венькиными пальцами, — А ты… ты дегенерат, слышишь? Фанат и шут гороховый… — Она размахнулась и с силой обеими руками шлепнула его по щекам.

Назад Дальше