Когда Стешка ушла, Санко взялся было в бане все прибирать и в порядок приводить. Вдруг дверь сама собой открылась, а на лавке в углу тот старик, старатель-то оказался. В прежнем армяке, в лапотках лыковых и трубка в зубах, над сивой бородой.
— Здорово живешь, Санко! Вот, как обещал, поглядеть явился.
— Гляди, знай!
— Все хорошо, однако, берегись теперича, не показывай кувшин никому, не то большой беды себе наживешь…
А как же это так — не показывать! Уж на следующий день разлетелся слух по всей ближней и дальней округе. Не только свои деревенские, но из других сел мужики приходили. Поглядят, посоветуют между собой, экая-де радость на душе появилась! Вот ведь чего мастер своими руками сотворить может! Стешкин отец, Никанор-то, даже ладонями кувшин дивный погладил. Осторожный он был мужик, расчетливый, слова на ветер не кидал. Зато, как взволновался, Санку-то низкий поклон положил:
— Бери дочь, ничего мне с тебя не надо!
Отгуляли они в ту же неделю свадьбу. А между тем уж собиралась над Санком беда неминучая, о коей старик-старатель предупреждал.
Ведь в те давние годы народ жил подневольно.
Прослышал о диве губернатор. Барин он важный, богатый, за версту к себе мужиков-то не допускал. Тут в нашей губернии его сам царь посадил и велел править так, чтобы народу-то продыху не было.
Вот, значит, присылает губернатор к Санку гонцов, велит отдать кувшин, а за то сулит ему сто рублей. Этот-де диво-кувшин в царский дворец предоставим и всяких там французов удивлять будем.
Понятно, Санко деньги не принял и кувшин не отдал:
— Не для царя, не для буржуев старался. Без даровых рублей мы, мужики, веки-веков живем!
За такие вольные речи приказал губернатор Санка в кандалы заковать и в Сибирь на рудник отправить, а кувшин силой отнять.
И пропал бы, наверно, мастер, да наши же деревенские мужики успели губернаторских стражников опередить:
— Уходи, Санко, пока не поздно!
Он в ту же пору и скрылся. Унес с собой свой диво-кувшин, да и Стешку увел.
Дня два перебыли они в лесу, как раз подле того утеса, где Санко прежде Полуночницу видел. Не мог он решить, куда же все-таки дальше податься.
А потом уж Стешка его надоумила: давай, дескать, кувшин этот на утесе спрячем, все равно его на виду-то не сохранить, дознается губернатор, ну, а сами у заводчан поселимся, другое дело найдем, покуда неволя не кончится.
Так и уговорились. Поднялись они оба на утес, разыскали там выступ над самым обрывом, выдолбили пещеру и туда, в пещеру-то, диво-кувшин замуровали.
Но когда уже ушли они от утеса и с этим местом-то попрощались, тот старик-старатель, что лесными горными кладами ведает, снова объявился. Махнул полой армяка вправо-влево, и поднялась у подножия утеса чащоба непроходимая.
Многие годы миновали, внуки и правнуки Санка успели состариться, а молва о дивном кувшине еще и теперь не умолкла. В народе-то называют его Полуночным дивом.
Каждую ночь, в ясную погоду, когда наступает самая глухая пора, вдруг вспыхивает на горном утесе тихое сияние, и останавливается тогда пеший ли, конный ли путник, и долго стоит зачарованный так, не веря глазам своим.
Случилось это в самую полночь у Черной речки, посреди болота, когда где-то в таловой чащобе шибко сова кричала.
Как раз в это время лесник Варкуша с обхода домой на кордон возвращался.
Остановился он, послушал: тихо вокруг, все сонно, даже ветер улегся, только сова гомонит. Потом еще шум какой-то непонятный оттуда, из тальников, донесло. И стон. То ли птица, то ли человек в беде.
Подумал Варкуша: человеку в такую пору да в этаком месте взяться вроде бы неоткуда, до деревни почти десять верст. А и делать-то в тутошней глухомани нечего: возле речки ягоды не растут, грузди и грибы, кроме мухоморов, никогда не родятся. Уж не зверек ли какой-то сову или иную птицу сграбастал? В лесной глухомани зверья полно, одно другого зубастее, что хорек, что ласка, что колонок, лиса рыжая, барсук, одичалая кошка. Ежели сова, то надо, пожалуй, выручить. Она, сова-то, уже многие годы возле речки в дупле старой ольхи гнездует, всех мышей вокруг кордона повывела, а не станет ее, так мыши небось опять почнут кордон разорять. Ну и свернул с тропы. Прошел сначала берегом Черной речки, над обрывом у большого омута, оттуда к болоту, в заросли чернотала. Дальше пришлось с кочки на кочку прыгать, чтобы в стоялую болотную воду не оступиться.
А за тальниками, в глубь болота, лабда раскинулась. И вот на лабде-то в темноте, при свете звезд, стало видать: лежит в осоке девушка, руками, ногами от коршуна отбивается, а коршун-то налетает на нее, крыльями бьет и клюет куда попадя! Выше над ними сова мечется, кричит и плачет, но близко к коршуну не подступает, — боится не совладать.
Сдернул Варкуша с плеча дробовик, прицелился. По лесу будто гром прокатился. Огнем из ружья, как молнией, осветило округу насквозь. С коршуна перья посыпались. Но самого его дробью не повредило, взвился он в поднебесье и из виду скрылся.
Поднял Варкуша девушку, вынес на руках к речке, дождался, когда она мало-помалу в себя пришла и сначала накормил ее хлебом, речной водой напоил, а потом уж спрашивать начал. Ты-де откуда родом, как тебя звать-величать, да пошто ночью в лесу очутилась? Та лишь еле-еле промолвила:
— Зовут Агафьей, а родом откуда — сама не знаю…
До утра просидел возле нее Варкуша. Когда над лесом забрезжило, а туманы в лога уползли, подивился, какая же она ладная! Ни в одной из ближних деревень этакую красоту днем с огнем не найти. Босая-то ножка ее вся на одну ладонь поместится. А лицо округлое, бело-розовое, как цветок шипиги; глаза светлые, чистые, будто на том же цветке две капли росы ожили, темными ресницами прикрылись. И коса до пят, вниз по кофте, по сборкам сарафана, как солнышком пробитый, ветром вспененный ручеек стекает.
С трудом взор от нее отвел.
— Эх, Аганя, что же теперича со мной-то будет?..
Проживал он на кордоне, сторожил казенные леса, а жениться-то, семью заводить ему прежде и на ум не шло. Смущался. Велика ли, дескать, радость без людей век в лесу вековать. Не пойдут невесты.
Обернулась к нему Аганя, по волосам-то его рукой провела, добро улыбнулась, но ничего не сказала. А на кордоне, куда ее Варкуша привел, в избе и во дворе все прибрала, закопченную посуду почистила, обед сварила, одежу починила, да еще квашню замесила и свежих калачей напекла, каких Варкуша уже давным-давно не едал.
Поселил он ее в избе, а сам до поры до времени в сараюшке устроился.
Однако стал он замечать: ни днем, ни ночью Аганя спать не ложится. Пока светло, травы разные по еланям собирает, а стемнеет — пряжу прядет и в клубки ее сматывает. Как-то он уж не выдержал и спросил:
— Где же ты, Аганюшка, куделю-то берешь, чтобы пряжу прясть? Поблизости от кордона никто ни лен, ни коноплю не сеет.
Показала она клубки. И вовсе они не из кудели спрядены. Всякая всячина собрана. Тут и пух из гнезд птичьих, ковыль, и какие-то шерстинки, как серебро. А один клубок из золотого гаруса свит.
— Только золото это не в горах копано, в здешних лесах собрано, — молвила Аганя. — Горное-то мертвое и холодное, от него зло и горе людям, а в лесу оно живой жизнью рожденное…
Варкуша с малолетства тут в лесу вырос, все ложбинки и тропинки, угорки, угодья и урочища знал, а о том, что Агафья сказала, не слыхивал.
Но поверил. А иначе и быть не могло. Ведь вот погляди-ко: когда ранним утром солнышко с восхода подымется, то вся земля позолотой сияет. Мечет и сыплет солнышко золотую пыль пригоршнями. Падает она на деревья, на избы, на озера и реки, на травы полевые. И теплом своим согревает. Тогда все, все пробуждается, жить начинает. Потом выходят из своих норок пауки-крестовики, собирают золотую пыль с листочков березовых, с иголок сосновых, с цветов разнотравных, да паутинки плетут между кустов и деревьев. Пчелы золотую-то пыль в мед кладут. В каждой капельке меда будто свое малюсенькое солнце играет. А осенью лесное золото хоть лопатой греби. После первых же заморозков падают и падают с берез золоченые листья. Лес будто расступается, становится реже, просторнее. И чуешь ты у себя под ногой, как падалик шуршит, но земля еще продолжает томиться под ним, согретая и обласканная, хотя уже стылый Сиверко налетает из-за каменных гор…
Удалось однажды Варкуше за Аганей подглядеть. Вернулся он на кордон с обхода лесов еще засветло, дома ее не застал, ну и направился искать. Боялся завсегда, как бы худа с ней не случилось.
Сидела Аганя в Песчаном распадке на поваленной грозой старой сосне, и вокруг по всему распадку мураши копошились, пауки-крестовики сновали, и все, как есть, таскали ей, кто что мог. Уж полная корзинка пуху и шерстинок набралась, а поверх платка, кинутого на пенек, целый моток гарусу из золотой паутины был приготовлен. Сама-то Аганя луговые цветки перебирала, укладывала их ковровым узором.
«Эге-ге! — подумал тогда Варкуша. — Неспроста это».
Но вечером, когда Аганя позвала его в избу ужинать, ни о чем допытываться не стал. Дескать, ладно уж, пусть она какую ей надо пряжу прядет и с мурашами, с пауками дружит, лишь бы кордон не покинула.
Так вот день да ночь — сутки прочь. Скоро время-то пролетело. Зима подступила. Замер лес, оголился, уснул. Лег повсюду снежный покров. В деревнях свадьбы люди справляли. И Варкуша уже много раз Аганю-то спрашивал: не пора ли нам тоже жениться? Неужто-де я хуже других парней? Ведь и хозяйство у меня справное, и силы-то во мне хоть отбавляй, и все-то, что в домашности нужно, умею своими руками делать. Но Аганя лишь понурится:
— Не могу я. Мной слово дадено…
А кому, не говорила. Кто у нее нареченный, не сказывала. И как прежде, ни днем, ни ночью спать не ложилась. Хоть бы вздремнула когда! Знай лишь робит да робит, кончит одно дело, тотчас другое начинает. Поставил ей Варкуша в избе, в переднем углу, кросна точеные. Приготовила она основу, кросна направила и села ткать. Только ткала-то не холсты, а опояски пуховые, золотым гарусом изукрашенные. И одна опояска на другую ничем не похожая. То по всей ее длине и ширине полевые цветы вытканы, то звезды в небе ночном, то зори весенние. Такие-то опояски лишь бы в праздник надевать, перед девками-невестами выбадриваться.
Унесла она их в деревню и мужикам раздарила. Потом новую основу завела, сызнова ткать принялась.
Между тем, в деревне из избы в избу молва пошла: в наших-де краях Аганя Бессонница объявилась, всем людям добра и удачи желает.
Донеслась молва до Варкуши. Упрекнул он Аганю:
— Чего же ты сразу-то, Аганюшка, мне о себе не сказала?
— Да ни к чему это, — Аганя ответила. — Мне и то совестно, как люди имя мое поминают.
Понял ее Варкуша. Он и сам добрыми делами не козырял. Удалось для кого-то сделать добро, человеку помочь, вот и хорошо. Себе от этого радость, ну и довольно!
Но Аганю полюбил крепче прежнего. Душу бы за нее отдал. В огонь кинулся. Море бы переплыл.
А все же виду ей не подал. Пусть-де сама решит, как быть: то ли просвататься, то ли дальше одной оставаться.
С тех пор часто выходил он из сараюшки во двор, подолгу в окошко избы смотрел, как Аганя узоры на опоясках выкладывает. Ночи стояли темные, а лучина перед кроснами горела ярко, и окошки-то ставнями не закрывали. Аганя, наверно, даже не догадывалась, что ему, Варкуше, тоже не спится. И не таилась ничуть. Иной раз перестанет ткать, руки опустит и вдруг запечалится. Со щеки слеза капнет. Шибко это было горестно смотреть, так бы и кинулся к ней, успокоил бы, однако Варкуша свой зарок соблюдал, набирался терпенья и ничем ее не тревожил.
В ночь под Новый год принес он ей из лесу елку, возле кросен поставил, порадовать хотел. Но Аганя что-то пугалась все: с раннего вечера окошки ставнями закрыла, от каждого шороха вздрагивала, и за кросна не садилась.
На всякий случай Варкуша ружье почистил и крупной дробью зарядил. Мало ли бывает чего? Может, Аганя какую-то беду чует. Ну и верно, вовремя изготовился. В самую полночь загремело на крыше избы. Тесовые доски, коими крыша крыта, как валежник сухой, затрещали. Потом ставни на окошках ходуном заходили. Будто град камней по ним барабанил.
— Это опять он, — закричала Аганя, да топор схватила и к дверям побежала. — Ну, не бывать тому, чего он хочет.
Варкуша успел ее остановить, сам с ружьем на крылечко выскочил. А на избе-то коршун сидит, когтями тес со стропил отрывает, клювом по бревнам долбит. Узнал его Варкуша. И тот его тоже узнал. Расправил крылья-то, зашипел и только наладился вниз, на Варкушу ринуться, как Варкуша из ружья по нему полыхнул. Но опять дробь коршуна не взяла.
Вот в ту ночь Аганя сама в первый раз Варкушу поцеловала, а потом ему и тайну свою поведала.
Вся-то тайна, что Аганя в лесу родилась, посреди бедных людей выросла. Спала-то не на перине, не на подушках пуховых, а на подстилке травяной, холодной водой из родника умывалась, жесткой холстиной утиралась.
А матери-то следить за ней, кормить-поить ее было недосуг. Овдовела она на второй год замужества и в богатых дворах батрачила. Вскоре опять замуж вышла. На богатство позарилась. Взял ее в жены старик, горный заводчик. Он литейное дело держал и большим капиталом ворочал. Все ближние и дальние деревни, все мастера-заводчане на него спину гнули. Никому супротив него слова молвить не позволялось. От мала до велика его боялись. Но пуще всего коршун на них страх нагонял. Держал его заводчик у себя в дому. Кажин день коршун-то этот над округой летал, доглядывал и высматривал, не сбежал ли кто, не затеял ли смуту, да обо всем хозяину сообщал и по его велению потом расправу чинил. А перья у того коршуна были железные.
Закабалил старик и молодую вдову, а девчонку Аганю велел со двора прогнать. Приветили ее старухи деревенские. Одна пряжу прясть научила, другая на кроснах ткать. Дружбу с мурашами, с пауками-крестовиками да с совой Аганя сама завела. Но от забот и печалей спать перестала. В ту же пору зарок положила: все робить и робить, всяким премудростям научиться, покуда хоть чем-нибудь добрым людям помочь сумеет. За то и прозвали ее люди Бессонницей, мастерицей-рукодельницей, о добрых делах печальницей.
В лесах, в полях на каждом шагу диво! Вот цапли, жаворонки и реполовы высоко летают. К чему это? К хорошей погоде. Тоже к ясной погоде, ежели светляки ночью, как огоньки мельтешат, а шершни и осы до темноты летают во множестве. Но коли услышишь ты до восхода солнышка крик зяблика или увидишь, что куры в дорожной пыли купаются, то жди затяжного ненастья. Весной чибисы и перепелки на высоких местах гнезда готовят, — значит, сырое лето предвидится. Перед холодной зимой мураши городища свои высокими строят. И от хвороб в лесах-то разных средств полно. Только против сухоты-ломоты семьдесят трав растут.
Конечно, обо всем этом Аганя поясняла людям и приносила им пользу, но нужда у них не убавлялась нисколько. Жили они порознь друг от друга, потому-то и держал заводчик их в неволе.
Пожалобилась как-то Аганя сове:
— Дружбы им, людям-то, не хватает. Чтобы один за всех, все за одного. Но как пособить, ума не приложу…
Та целый день, сидя в дупле, думала, а ночью улетела куда-то, но на рассвете вернулась обратно и подала Агане челнок, разными мудреными узорами изукрашенный.
— Вот, возьми! Чего загадаешь, то и получится…
Много-то говорить она не привыкла. Дальше Аганя уж сама догадалась.
Ну и начала тем челноком опояски ткать, а загадала, чтобы меж людьми дружба крепилась. Как мужик или заводчанин опояской-то опояшется, сразу сердце у него взыграет, взор прояснится, а душа согреется. И увидит он, кто им помыкает, а кто друг-товарищ! Все трудовые-то люди меж собой больше сроднятся и не один на один, но сообща, всем миром, почнут свою жизнь по-иному устраивать.
Узнал заводчик про опояски. Стали люди против него подыматься. Послал он коршуна разведать, откуда опояски берутся, кто их мужикам и заводчанам дарит. Выследил коршун Аганю, разметал, разбросал ту избенку, где она проживала, только до самой не добрался. Успела Аганя в лес убежать, до поры до времени в совином дупле спрятаться. А все же коршун опять ее разыскал и посреди болота, у Черной-то речки, чуть-чуть не покончил.