Когда я обходил круглый стол, я вдруг поймал на себе удивлённый взгляд Бирюкова. Как видно, его потряс мой загар.
«Ну и пусть! — подумал я упрямо. — Пусть думает, что хочет».
Я взял с письменного стола билет и сел рядом с Сенькой за круглый стол.
Бирюков постоял за спиной Сеньки, глядя на то, что он пишет, потом нагнулся к зачётке и написал там «удовл.» и расписался. Сенька вскочил, стал торопливо запихивать в портфель листочки и, пятясь, мелко кланяясь, выбежал в коридор.
— Жутко не люблю таких вот потеющих студентов, — вдруг сказал Бирюков, когда за Сенькой хлопнула дверь. — Поставишь ему тройку, он так задрожит, зачётку схватит, помчится на тонких ногах… Эх, горемыка, думаю, так всю жизнь и проживёшь, в какой-нибудь шпиндель уткнувшись! Такие всё говорят себе: ну вот ещё немножко, сдам вот этот экзамен, тогда начну жить, тогда уж начнётся, наверное, счастье! Не понимает, что если вот сейчас, в молодости, у него счастья нет, так потом уж и точно не будет!
Я перестал писать и удивлённо смотрел на Бирюкова. Он отошёл к аквариуму и стал сыпать рыбкам корм из круглой картонной коробочки с мятыми краями.
— Потом, — снова горячо заговорил Бирюков, — встречаешь такого в автобусе утром. Мчится на свою службу, чувствуется, опостылевшую, да ещё ребёночка держит на руках. «Ну, как живёшь?» — спрашиваешь. «Да ничего». И чувствуешь: действительно «ничего»! Ничего уже больше в жизни его не будет — всё, конец!
Бирюков посмотрел на мою эпюру тангенциальных напряжений и быстро написал в зачётке «хор.» и расписался.
— Пойдём-ка чаю попьём, — неожиданно сказал он.
Когда чайник вскипел, он достал из шкафа лимон, обдал его кипятком и стал резать ножом с зубчиками. Первое кольцо лимона он отрезал над моим стаканом, и оно упало в стакан. Второе кольцо упало в стакан к нему. Потом он насыпал в свой стакан песок и начал разминать лимон на дне. И вдруг усмехнулся какой-то мысли.
— Я всё внучке твержу, — усмехаясь, сказал он, — разминай сначала лимон, а потом уже чай наливай, ведь трудно же лимон давить, когда он в чае плавает! Всё твердил ей, твердил, а она вдруг мне и говорит: «Почему, дедушка, ты всё время это повторяешь? Что, это единственное, что ты мне можешь интересного сообщить?» Я сначала посмеялся, порадовался, думаю, вот какая шустрая у меня внучка! А потом как-то задумался: действительно, что такого могу я ей сказать, чего никто другой во всём мире сказать не может?.. Ничего!
Он приподнялся, стал наливать в стаканы заварку.
— Но вы ведь доцент… У вас труды, — забормотал я, чувствуя себя очень неловко.
— Где они, эти труды? — усмехнулся он. — Ты их читал?.. Ну вот! Закатились в какую-то щель, затыкают там какие-то бреши… Но как-то я бы не сказал, что вот сейчас они со мной…
— Но ведь вы же… воевали, — сказал я.
— Воевал, — кивнул он. — Кстати, ты ошибаешься, если думаешь, что это так уж интересно… Все воевали, что ж… Об этом уж сотни романов написано! А я вот думаю иногда: а что в моей жизни было особенного, чего ни у кого другого не было? Для чего именно меня природа в единственном экземпляре на свет произвела? И — ничего! Один только вроде неясный случай вспоминаю. В тридцатые годы, со знакомыми одними. Ну, неважно! Жили, в общем, в одном городке, у реки… Временно… Так получилось. Не в этом суть. И вот однажды как-то не было меня несколько дней. Потом прихожу — их нет. И как-то я сразу по виду комнаты понял почему-то, что они именно на пароходе уехали, а не на поезде. Хотя на поезде проще. Тогда я и не подумал об этом, кивнул только: «Ну, понятно». И действительно, получил скоро письмо. Действительно, на пароходе уплыли, подвернулся удобный случай. Потом уж забылось всё это. И только теперь, когда всю жизнь перебираю… Ну, это понятно. Это просто… И только это вот и могу вспомнить. Комната эта так и стоит перед глазами. И всё не могу понять: как я узнал тогда, что именно на пароходе они уплыли?
— Может быть, вещей больше взяли… на пароход? — неуверенно предположил я.
Он посмотрел на меня, потом задумался, видно снова возвращаясь в ту комнату.
— Да нет, — он мотнул головой. — Вещи, в общем-то, те же.
Потом мы молча, задумавшись, допили чай.
Я уже уходил, когда он вдруг снова разгорячился.
— Смотри же, думай, — говорил он, держа меня за локоть в передней. — Не верь, когда тебе говорят, что вот, мол, все люди так жили и ты, мол, так же живи. Будут говорить тебе: «Не выпендривайся!» Не слушай ты их! Всё надо попробовать самому! Выпендривайся обязательно! Может, до чего-нибудь и довыпендриваешься!
…Я вышел во двор, потом на улицу. Разговор разволновал меня, но тогда я воспринимал его лишь как дополнение к удачной сдаче экзамена по сопромату. А теперь с каждым годом я всё чаще вспоминаю его.
Картина перед сном
Дальше — помню первое утро, когда мне надо выходить на работу.
Неудобное, раннее вставание, зевота, сонный озноб — всё это было полно уже тревогой.
Слегка умывшись, я вышел на кухню. Кухня была пуста и тиха, только белый репродуктор на подоконнике кричал стариковским дребезжащим голосом: «…пока едешь по Приморскому шоссе, покрытие ещё ничего, но только въезжаешь в город, начинаются эти люки, шишки на асфальте, сколы. Вы скажете: „А куда, собственно, торопиться пенсионеру?“… Как это куда?!»
Он долго ещё кричал, а я стоял неподвижно и слушал.
Я и понятия раньше не имел, что в шесть часов утра уже идут, оказывается, такие напряжённые передачи!
Потом вдруг стал рубить колоссальный джаз: ничего подобного я не слышал в обычное время!
Я быстро попил чаю с булкой и вышел на улицу.
Трамвай, против всех ожиданий, оказался почти пустой. Я сел на холодную длинную скамейку и, повернувшись, смотрел в окно. Вот трамвай миновал знакомые, родные места, и начались места новые, незнакомые.
Дрожащий блеск листьев над тёмным оврагом. Речка с тёмной водой, и над ней почему-то множество белых чаек. Красные кирпичные здания, навалившиеся пузатые заборы. По тёмной воде проплыла моторка, оставляя в воде тёмно-бордовый клубящийся след.
Потом трамвай въехал в узкое длинное пространство между заборами, где были только рельсы.
Наверху шумели деревья, скрипели вороны. Сбоку вдруг промелькнул заросший полынью тупик, солнечный, с остренькими блестящими камешками, какой-то неожиданный, нездешний, из другого города, из другой жизни.
Я думал, что изменился, стал нормальным, спокойным, и вдруг на двадцать четвёртом году вернулись с удвоенной силой пронзительные ощущения одинокого моего детства!
Конструкторское бюро, куда меня направили, занимало огромный зал, тесно заставленный рядами кульманов. Спереди поднималась деревянная стена твоего кульмана, сзади — деревянная стена следующего. Единственным человеком, которого я видел, был стоящий слева Альберт Иваныч. Альберт Иваныч был человек пожилой, седые редкие волосы лежали поперёк красной лысины.
«Неужели, — думал я, — может так случиться, чтобы в пятьдесят лет быть ещё простым конструктором и получать сто десять рублей?»
И несмотря на это — а может быть, как раз поэтому, — Альберт Иваныч был ужасно гордым, вспыльчивым человеком.
Помню, как я был удивлён на второй день моей работы, когда начальник бюро Каблуков что-то тихо говорил Альберту Иванычу, и вдруг Альберт Иваныч повысил голос так, чтобы слышали все вокруг:
— Повторите, что вы сказали? Нет, я прошу вас — повторите!..
Каблуков что-то тихо ему говорил.
— Не-ет! — закричал Альберт Иваныч, уже обращаясь ко всей общественности. — Пусть он повторит, что он сказал! Он прекрасно помнит, что он сказал! Я не мальчишка!
Когда Каблуков отошёл, Альберт Иваныч некоторое время работал молча, а потом вдруг сказал как ни в чём не бывало:
— Кстати, кому нужно сделать ремонт, у меня есть один телефон. Прекрасный мастер!
Дни, недели и месяцы покатились удивительно быстро. Каждый день вроде бы тянулся долго, а, с другой стороны, пытался я вспомнить какое-нибудь недавнее событие, разговор, и вдруг оказывалось, что он был уже месяц назад!
После работы я приезжал домой, до меня доносились какие-то голоса, мелькали какие-то неясные тени, а я ждал только одного: момента, когда можно будет лечь спать!
Перед самым сном, когда мозг почти спит, приходят сигналы из каких-то дальних, заброшенных зон и появляются странные мысли, не свойственные ни твоему возрасту, ни твоей жизни, или появляются пейзажи, которых ты точно никогда не видел.
Конечно, можно было отбросить всё это как чушь, но я не отбрасывал, я уже знал, что многие мысли и чувства, оказавшиеся потом важными, зарождались именно так, на самом краю сознания.
У меня уже чётко определилось несколько таких странных видений.
…Какая-то станция, длинный жёлтый павильон на столбиках — чуть в стороне, внизу, — я гляжу с какой-то высоты. И вокруг утро, что чувствуется вовсе не по свету, свет как раз сумрачный, неясный, а по тому состоянию бодрости, которое в это мгновение меня охватывает.
На какой-то глубине сна ещё возможно вмешательство в него, и я понимаю, что надо пройти дальше, сделать хотя бы шаг в сторону: может быть, там кроется разгадка? Иногда на секунду мелькает тесная улица с резным жёлтым домом, с галереей наверху. И всё.
Что-то очень важное связано у меня с этим, хотя я точно уверен, что никогда в жизни этого не видел.
…И ещё — плоский изогнутый берег дугой уходит вдоль моря, и пальмы стоят вдоль него. И эта картина, появляясь, каждый раз вызывает острый прилив счастья.
Я очень люблю этот момент и иногда часами — а может, миллионными долями секунды? — балансирую на грани сна, пытаясь остановить, разобраться, понять: что это такое, откуда?
И хотя считается, что это невозможно, с одной такой картиной мне удалось разобраться.
Низкие ветки в полутьме висят над самой водой, над пляжем, и какие-то люди под этими ветками лежат на песке, тихо беседуя…
И вдруг я вспомнил, откуда у меня эта картина!
Я проработал после института полгода, была поздняя осень, и я собирался ехать в отпуск на Юг.
И когда я думал о Юге, перед моими глазами почему-то всегда являлась эта картина. Понятна и некоторая сумеречность её: была уже осень, шёл дождь…
И вот, написав заявление, я стою в кабинете главного инженера. За окном льёт дождь, а в кабинете темно, на грани включения света. Нужно, чтобы кто-то громкий, шумный вошёл сюда из освещённого помещения и громко сказал, не уловив нашей тишины:
— Что это вы сидите тут в темноте?
И сразу щёлкнет выключатель, мы сощуримся от яркого света, а за окном станет непроглядно черно, и наши жёлтые силуэты отразятся на чёрном стекле. Но этот шумный всё не приходит, а я уже здесь давно, уже после моего прихода начался дождь и наступила темнота. Но главный инженер не включает свет, понимая, что, если станет вдруг светло, обстановка изменится и весь разговор придётся вести сначала.
И вот мы сидим в полутьме, и он в который раз говорит:
— Вот так… Раньше чем через одиннадцать месяцев отпуск не положен. Что делать — закон!
И передо мной снова появляется картина: низкие ветки в полутьме, почти над самым песком, и там лежат люди, тихо беседуя… Но теперь эта картина проходит передо мной как мечта, как что-то прекрасное, недоступное — и с таким именно чувством и отпечатывается.
В школе я любил черчение, но там время от времени случались и другие уроки!
К концу работы болела спина, дрожали усталые руки. Однажды Каблуков сказал мне, что хочет перевести меня на место Нечаевой, уходящей на пенсию. Место, как объяснил Каблуков, гораздо более важное и ответственное, но так как Нечаева, обладая огромным опытом и стажем, не имела тем, не менее, высшего образования, то оклад её был девяносто рублей, на десять рублей меньше, чем сейчас у меня.
— Что ж, — спросил я, — и я тоже буду получать девяносто?
— Временно, временно! — подняв руки, закричал Каблуков. — Я давно уже кричу на всех углах, чтоб на эту должность дали инженерскую ставку, но разве этих головотяпов пробьёшь! Но теперь, с вашим дипломом, это будет сделать гораздо легче!
Сложным путем Каблуков стал доказывать, что это ни в коей степени не понижение, а, наоборот, большая удача в моей жизни.
«Неплохо! — подумал я. — Так можно и до вахтёра дослужиться!»
А Сенька, оказавшийся на этом же предприятии, но в акустическом отделе, о котором мечтал я, — процветал! С теми он говорил о турпоходе, с этими — об автобусных маршрутах…
— Неплохая подобралась компашка, — небрежно говорил он мне на площадке. — Свои парни в доску. Шеф тоже свой парень. Потрепались с ним вчера в большом порядке!
Я стоял, сгорая от стыда. Я понимал, что общение на таком уровне постыдно, но что и кому я мог сказать: его-то уже знали все, а меня не знал ещё никто.
Потом я увидел Сенькииого шефа. Действительно, вылитый Сенька! И Сенька тоже станет начальником, а я так и останусь со своими мучениями… И тихо, скромно действительно дослужусь до вахтёра.
Самое интересное — почти так оно и случилось.
В капусте
Каждую осень от нашего КБ посылали человека на овощную базу. Каблуков попросил было Альберта Иваныча, но, получив гневную отповедь, послал меня.
Я доехал на трамвае до кольца, под моросящим дождиком, в сапогах и в ватнике, прошёл по шпалам через большие открытые ворота. Я вошёл в длинный одноэтажный дом, в набитую мокрыми людьми тесную комнатку. За столом сидела женщина в куртке, замотанная платком, вела о чём-то спор. Я постоял, подождал. Я вдруг понял, что могу свободно уйти, и никто никогда об этом не узнает, не вспомнит. Но по инерции я продолжал стоять.
— Вам чего? — спросила наконец женщина, несколько смягчая свой голос для нового, неизвестного ещё человека.
Я объяснил.
— А-а-а! — сказала она уже в обычном своём тоне.
— Пойдёшь по путям, там всё увидишь!
Я пошёл вдоль путей, вдоль длинных бурых вагонов. В некоторых были сдвинуты двери, и там белели горы капусты. Капуста лежала и без вагонов, вокруг.
Я полез по одной такой горе, и вдруг она стала подо мной рушиться, кочаны со скрипом вдавливались куда-то вниз, потом я оказался стиснут ими, и они стискивали меня всё сильнее. Я пытался выбраться, хватался за дальние, неподвижные кочаны, но только верхние истрепанные их листья оставались в моих руках.
«Это конец!» — подумал я, оказавшись зажатым в капусте, но тут вдруг началось какое-то движение, и я, в окружении нескольких сотен кочанов, скатился по капустной горе в длинный цементный коридор.
В коридоре на пустых деревянных ящиках, обитых по краям жестью, сидели тихие молчаливые люди.
— А-а-а, — сказал один из них, вставая. — Ну, молодец, что протолкнул!
И, больше не обращая на меня внимания, они стали с получившейся россыпи сгребать кочаны в ящики; поставив ящик на плечо, шли с ним вдоль по коридору.
Дальше был поворот, за поворотом горела лампочка и стоял длинный штабель из ящиков с капустой.
Поодаль на цементном полу валялась груда ящиков пустых.
Все взяли по пустому ящику и вернулись к капустной горе.
Долгое время мы работали молча.
— Зашиваемся! — сказал мне небритый человек в кепке. — Домой и то некогда сходить!
И действительно, когда уже в темноте мы кончили работать, никто не поехал домой. Полтора часа тащиться на трамвае сейчас, потом — полтора часа утром, рано вставать… стоит ли? Все прошли по коридору в какую-то комнату с окном в потолке и легли спать прямо на капусте, прикрывшись общим большим брезентом.
Утром мы встали и снова стали складывать капусту в ящики. Тут же была и столовая, здешний повар умел готовить из капусты множество прекрасных блюд!