Потом в комнате я показал сестре свою кожу в руках и при этом, как она рассказывала, криво улыбался.
— Вот это да! — говорил я. — Большой успех!
Но это, конечно, был шок, и скоро лицо начало страшно болеть, и главное — что же это такое? Видно, на самом деле все полны зла и только и норовят друг над другом подшутить, если, конечно, такое можно назвать шуткой! Мама, моя родная любимая мама велела идти мне навстречу, чтоб я столкнулся с раскалённой сковородкой!
Наверное, это было первое сильное потрясение в моей жизни. Снова выскочив из комнаты, я бегал по коридору, делая от боли сквозь зубы: «С-с-с», и очень не скоро меня поймали, обмазали, забинтовали и по дороге в больницу сумели наконец объяснить, что мама, конечно же, кричала: «Не иди мне навстречу!» И только такой человек, как я, мог понять её столь превратно!
Тут я расстроился ещё больше. И так все меня считали ненормальным — одни с открытым ликованьем, другие (мама и сестра) — с тайным вздохом. И ещё этот нелепый случай со сковородкой!
От такого расстройства я по привычке сильно морщился и тут же начинал скулить: так больно это было теперь — расстраиваться…
«Непонятно, — думал я, — природа, или там — бог, или там — естественный отбор… Уж если не получается, так не надо было и затевать! Неужели уж до сих пор нельзя было устроить, чтоб люди всегда могли хотя бы слышать друг друга?»
(Слышать — это акустика, это я уже знал…)
Тут как раз начались экзамены на аттестат зрелости, и на всех экзаменах, очевидно из жалости (я всё ещё был по уши забинтованный), мне поставили пятёрки. Правда, и до этого у меня были одни пятёрки, и так в результате сложилось, что я получил золотую медаль.
И сразу же подал документы в электротехнический институт, на отделение акустики.
И вот я пришёл на собеседование, и вот вызвали меня, и я, чувствуя пустоту в животе, открыл тяжёлую кожаную дверь. За ней, оказывается, была только приёмная, большое светлое окно — и надо было открывать ещё одну такую же дверь.
Я открыл её и оказался в директорском кабинете — огромном зале с лепным потолком, резным столом у стены, бархатными креслами по сторонам и рыцарскими гобеленами между окон.
Кто-то, сидящий сбоку, вслух прочитал мою автобиографию и заявление. Наступило молчание. Потом какой-то совсем молодой парень, чуть приподнявшись из глубокого кресла, спросил меня, почему я хочу заниматься акустикой.
Все остальные сидели в тех же позах, продолжая что-то чертить в своих блокнотах. Я вдруг понял, что этот вопрос задают они уже в сотый раз и заранее уже знают ответ. И меня они так же не запомнят, как всех остальных, и решать будут мою судьбу по каким-то другим факторам. Но мне было обидно, что неизвестные мне «другие факторы» окажутся вдруг главнее меня самого. Не мог я ждать, пока до них доберутся. И потом, на «другие факторы» я на всякий случай не полагался.
Я всё это подумал, когда он не закончил ещё свой вопрос… И вдруг, холодея от страха, я услышал, что рассказываю случай со сковородой. Члены комиссии сначала недоуменно, а потом уже с интересом поднимали давно уже опущенные к блокнотам глаза.
Я понимал, как много зависит от этого рассказа, раз уж я его начал. Я понимал, что если вдруг замолчу, не объясню, то дело моё уж точно будет погублено, даже если до сих пор я был первым из всех кандидатов.
Все члены комиссии подняли глаза от блокнотов и теперь смотрели на меня.
И хоть я особым красноречием не отличался, но тут неожиданно сумел всё рассказать.
— Идите! — услышал я сквозь общий смех, и, когда я вышел в коридор, меня бросало из жара в холод. То я говорил себе: «Идиот!», то вдруг понимал, что, наверное, так и надо.
Часа два, пока вызывали другие буквы алфавита, я ходил раз за разом вокруг Ботанического сада.
Потом на башне института увидел, что время приближается к трём, и, холодея, двинулся к новому корпусу, где был актовый зал.
На сцене секретарша читала список принятых. Не знаю, сыграл ли какую-нибудь роль мой рассказ, но я был уверен, что сыграл.
В списке принятых значилась моя фамилия, более того, был ещё один человек с такой же фамилией, как моя, и это я почему-то тоже засчитал себе как успех.
Запомнив все эти приключения со сковородой, я сделал себе зарубку на память: оказывается, некоторые неудачи в жизни можно превращать впоследствии в удачи.
Когда я вернулся после собеседования домой, в нашей комнате был вымыт пол. Пахло мокрым деревом, сыростью. Прыгая по деревянным плинтусам от стенки к стенке, я добрался до дивана и сел поджав ноги. Потом вошёл папа и, так же прыгая, поставил на стол бутылку вина и торт.
Особого ликования уже не было. Но было как-то интересно сидеть на диване, как на острове. Не ходить по комнате, а лазать.
И не знаю, что было важнее: что я преуспел в жизни, поступив в институт, или что так пахло от вымытого пола мокрым деревом, сыростью и я этот запах навсегда запомнил.
В награду за мои успехи мама взяла меня с собой на Юг. Мы были почему-то вдвоём в купе. Мы ехали через бесконечные жёлтые скошенные поля.
То ныряли, то поднимались за окном провода, и, помню, мы с мамой всё вели спор: постоянный идёт по ним ток или переменный.
— Никогда не говори, чего не знаешь! — говорила мама, подняв бровь. — Если бы был переменный, что ж тогда — лампочки бы мигали и плитка бы гасла всё время! Учти — никогда не спорь!
Мама работала в Институте растениеводства, была кандидатом сельскохозяйственных наук и в технике разбиралась слабо, но и тут, по привычке, считала себя непререкаемым авторитетом.
Снисходительно улыбаясь — в том возрасте я улыбался лишь снисходительно, — я объяснял ей, что ток, конечно же, переменный, просто он так часто меняется, что получается практически постоянным.
— Ну вот! — говорила мама, которая никогда не уступала в споре, при любом его исходе считая себя победившей.
Потом, проехав через весь город Сочи в троллейбусе, по прекрасной улице среди деревьев с блестящими, словно отполированными листьями, мы сняли комнату на окраине, внизу, в посёлке под названием Бзугу.
Помню, как тихим утром, отведя занавеску на двери, я выбрался из дома и пошёл по узкой тропинке среди заборов.
В одном саду на раскладушке спал человек, завернувшись в белую простыню.
Из-под ног стали выскакивать камни, я вышел на берег моря и забрался на большую шершавую плиту. Где-то там, за волноломом, бухали волны, дул ветер, но здесь было тихо и жарко. Между наваленными бетонными кубами лежал глубокий прямоугольник прозрачной изумрудной воды. Я слез туда ногами вперёд и, шлёпнувшись грудью, поплыл, видя в воде перед собой сходящиеся-расходящиеся, ставшие белыми руки. Потом, схватившись за ржавый зазубренный крюк, я влез на наклонный куб и лёг сразу, всей кожей, на его горячую шершавую поверхность.
Потом я встал и пошёл по бетонным кубам вдоль берега, туда, где поднимался мол и были люди. Я оказался на пляже среди огромного количества людей. Я долго шёл среди них и всё никак не мог понять — в чём странность ситуации, почему я чувствую себя как-то непривычно и в чём, наконец, особенность всей этой толпы?
И я понял, в чём дело, — среди многих сотен людей не было ни одного моего ровесника. Бегали, возились на краю камней и воды или совсем ещё дети, малолетки, или ходили, лежали, купались совсем уже взрослые, другие люди.
Из всех людей моего возраста я был на пляже один.
Потом я влез на бетонный мол. Над молом пролетела чайка, лениво свесив лапку. Вода около мола то поднималась высоко, перехлёстывая его, то совсем почти открывала камни. Вот прибежали разноцветные мальчишки, стали прыгать с мола в воду, ещё в воздухе начиная лихорадочно грести руками.
Я повисел немножечко над водой, держась за ржавый, иззубренный крюк. Потом разжал побелевшие пальцы.
Сразу я перестал что-нибудь понимать: меня куда-то понесло, перевернуло, понесло назад, и вот я, мокрый, задыхающийся, не понимающий, сколько времени прошло, оказался на серых камнях у берега.
Белая вода с шипеньем уходила между камней. Самые круглые камни с грохотом катились по скату. Я вдруг увидел бегущего боком маленького чёрного краба и сразу схватил его за спинку.
Я выбрался на берег, покачиваясь, вытирая рукой лицо.
— Ой, краб! — сказала девушка в белом купальнике.
— Пожалуйста! — сказал я.
— Сейчас! Только мыльницу попрошу!
…Потом мы шли с ней по горячим камням. Перелезли высохший каменный канал с высокими стенками, на которых засох плющ.
Потом мы вошли в пустой белый дом.
В комнате на горячем столе, не открывая глаз, тянулась кошка, обсыпанная дустом. Девушка взяла виноградинку из мокрого газетного конуса на столе.
— Кисло! — задумчиво сказала она. Кошка вздрогнула и открыла один глаз.
— Не знаешь ты этого слова, кошка! — сказала девушка, улыбаясь.
Доцент Бирюков
Постепенно я втянулся в институтскую жизнь, знал уже, что после лекций лучше не идти сразу домой, а подняться в читалку — светлую стеклянную башню над крышей нового корпуса, где можно обо всём поговорить, сразу выяснить, чего ты не понял, и, если ты уже зашиваешься вконец, срисовать у кого-нибудь графики лабораторной, придавив их к стеклу своей миллиметровкой, и, прижимая пальцами линию, обвести её чёрным жирным карандашом.
Но в основном я успевал делать всё сам.
И так уже катилось всё нормально, пришли экзамены, и я, стоя вместе со всеми в тёмном коридоре, так же, как и все, говорил: «Хоть бы три шара, хоть бы три», хотя каждый, конечно, знал лучше, но было почему-то принято прибедняться.
«Сдал сопромат — можешь жениться» — и я за всеми повторял эту глупость, хотя сам-то про себя думал, что нельзя, наверно, допускать, чтобы жизнь твоя так раболепно зависела от какого-то сопромата.
И в таком легкомысленном настроении я и вошёл в аудиторию, сощурившись от дневного света после долгого стояния в тёмном коридоре. Доцент Бирюков, свесив седые кудри, набычившись, сидел за столом. Не глядя на меня, не ответив на моё приветствие, он протянул ко мне свою короткую толстую ладонь, измазанную мелом.
— Что? — спросил я. — Руку? Или зачётку? Бирюков побагровел от такой дерзости. Повернувшись вместе со стулом, он посмотрел на меня тяжёлым взглядом.
— Прошу! — сказал он, показывая на дверь. — И в следующий раз приходите на экзамен в соответствующем настроении!
Я вышел в коридор, по инерции продолжая ещё улыбаться.
— Два шара! — сказал я бросившимся ко мне ребятам.
— Рекорд! — сказал Володя Спивак, поглядев на свои большие часы.
Мне не нравился доцент Бирюков: как он во время лекции развешивает свои лохмы, трясёт ими, бегая от одного края доски к другому, с размаху бьёт мелом в какую-нибудь точку, так что осколки мела летят во все стороны — на пол, на его обвисший, некрасивый костюм, и так уже от мела почти белый. Мне вообще не нравились люди, которым якобы некогда следить за собой — настолько они увлечены наукой. Мне кажется — наоборот, они следят лишь за тем, как бы не последить случайно за собой. Мне не нравилось, как он искусственно горячится во время лекции, то понижая голос до шёпота, то начиная вдруг кричать, багроветь, сообщая при этом самые банальные, спокойные вещи.
Когда я брал в деканате направление на пересдачу, я узнал, что Бирюков заболел, но просит, однако, всех повторников посылать к нему домой.
Вера Фёдоровна, секретарша деканата, которая говорила со всеми сварливо-насмешливо, но которую, тем не менее, мы все очень любили, протянула мне направление и сказала:
— Ну что? И ты выбился в хвостисты? Молодец!
Потом я поехал домой к Бирюкову и от волнения позабыл, что знал. Бирюков посмотрел мой листик и, быстро скомкав, бросил его в корзину под стол. Та же участь постигла и листочек моего однокурсника Сеньки. Мы выскочили на улицу вместе, имея в карманах направления, где рукою Бирюкова коряво было начертано: «Неуд.».
Мы шли по улице, и я вдруг заметил, что мной овладевает то странное спокойствие, которое всегда появляется у меня в особо опасные моменты моей жизни.
Сенька же всё не мог никак успокоиться, вытирал пот, перекладывал из кармана в карман листочек.
— Да-а, — говорил он, — мне приятели мои давно долбили, что к Бирюкову лучше не попадаться, особенно если он тебя запомнит! Ну ничего! — сказал потный Сенька, от отчаяния потерявший уже всякое чувство реальности. — Ну ничего! Зато я со стола у него коробок спичек ляпнул! Будет теперь помнить всю жизнь!
— Думаешь? — сказал я.
Когда мы принесли в деканат наши листочки с двойками, положили их на стол Вере Фёдоровне и она, глянув, испуганно подняла на нас глаза, — открылась вдруг кожаная дверь в глубине, и наш декан Борщевский, лысый и остроносый, высунувшись, сказал:
— Вера Фёдоровна! Так запомните, пожалуйста, — больше двух направлений не давать. Дальше будем ставить вопрос об отчислении.
В день перед последним заходом, вместо того чтобы страдать и мучиться, я снял со стены велосипед, спустил его по ступенькам — от ударов звякал звонок — и поехал куда-то по тёмному, сизому асфальту в лёгкой, впервые в этом году наступившей жаре.
Я проехал по набережной, переехал Кировский мост, проехал всю Петроградскую сторону и через Каменный выехал на Приморское шоссе.
Там я весь день пролежал возле какой-то воронки с водой, подставив своё лицо солнцу, видя сквозь закрытые веки ярко-алое поле, по которому иногда проплывали полупрозрачные кольца, похожие на срезы лука…
Как говорила моя бабушка: «Полежать, себя вспомнить…»
Когда стемнело и похолодало, я сел на велосипед и вернулся к себе домой, на Сапёрный. Дома почему-то никого не было. Я зажёг настольную лампу и, положив тетрадку в горячий её свет, перелистал холодные, гладкие страницы, оставаясь лицом в прохладной тени.
Утром, когда я проснулся, лицо горело и саднило. Я глянул в зеркало и увидел, что лицо моё сильно вчера загорело, покраснело, нахально блестит.
На улице было совсем уже лето.
Я вспомнил, что Бирюков на всякий случай просил перед приездом ему позвонить. Автомат в будке на углу щёлкнул и жадно проглотил монету. Раньше бы я жутко расстроился из-за этого, но в последнее время я стал почему-то гораздо крепче и теперь понимал, что если ты звонишь кому-то и автомат проглатывает монету, то это вовсе ещё не означает, что человек этот тебя презирает и не желает вести с тобой беседу.
Раньше я считал почему-то именно так. Но теперь я спокойно пошёл к ларьку, выменял ещё одну монету и позвонил из соседнего автомата.
— Прошу! — сухо сказал Бирюков.
Потом я стоял на троллейбусной остановке. На газоне тёплый ветер крутил хоровод тёмных прошлогодних листьев.
Я долго стоял неподвижно, впадая в непонятное оцепенение. Что-то странное происходило со мной. Какое-то горячее зелёное облако, и я летел в нём, летел… Очередь растворилась, воспринималась как цепочка расплывчатых цветных пятен. Приплыло чёрное пятно, потом розовое…
Троллейбус, щёлкая штангами на повороте, медленно вылезал из-за угла. Я сразу оживился, соступил одной ногой с тротуара, склонив голову набок, стал разглядывать номер. Правая цифра была не та, но я, не двигаясь, почему-то ждал появления левой, словно вторая цифра, появившись, могла что-то подправить в первой.
Поймав себя на странной этой надежде, я почему-то очень развеселился.
— Ну и балда! — несколько раз повторил я. Открыл мне сам Бирюков, отступил от раскрывшейся двери в коридор с блестящими листьями фикуса в углу. Было душно, пахло лекарствами.
Бирюков провёл меня в знакомую уже комнату. Посреди неё, за круглым столом, накрытым скатертью, сидел потный Сенька. У окна на письменном столе стоял аквариум с рыбками.