— Я говорю, — сказал шофёр, — сооруди-ка нам ещё по кружке.
— Вы что? — заговорила она. — Я не понимаю. Я не официант, я педагог. Я должна накормить детей.
— А я думал, ты податчица! — сказал шофёр. — А где ж податчица?
— Да как вы смеете? Что значит «ты»?! — заговорила Зоя Александровна, но шофёр уже отвернулся и не слушал её.
А нам очень было неудобно, хоть провались! И Зоя Александровна всё стояла среди зала — неподвижно, растерянно. Я словно впервые её увидел. Честно говоря, её можно было принять и за официантку: волосы растрепались, лицо красное, измученное, и одета как-то странно, очень плохо одета. Может, она зарабатывает мало? А может, вообще у неё жизнь несчастная?
Никогда раньше я об этом не думал…
Мы ещё подождали, Зоя Александровна очень волновалась.
— Да чего мы ждём! — вдруг сказал Самсонов. — Пойдём по-походному пообедаем в лесу.
— Точно! — закричали все.
Мы свернули с асфальта и пошли по боковой песчаной дороге.
Дорога шла жёлтая, твёрдая. Солнце ещё грело горячо. Перед нами была розоватая долина, и на пригорках, близко и далеко, стояли белые плоские козы. Из нагретой травы шёл тихий звон. Тихо стрекоча, пролетали цветные стрекозы — синие и оранжевые, и я вдруг заметил, что и тени — тени! — у них тоже цветные, синие и оранжевые!
Далеко на горизонте стоял сосновый лес, и весь он издали был виден как зелёный, и только слегка, словно растопясь от жары, проступало в нём красное.
Мы долго шли к этому лесу и вот, наконец, стояли у его подножия, у песчаного обрыва с торчащими из него корнями сосен.
Мы забрались на откос и сбросили рюкзаки. Ребята стали расшнуровывать палатки, а я побежал в лес, искать дрова для костра. Я деловито бежал по пружинистому слою иголок. Вверх уходили стволы, нижние ветки на них были сухие, обломанные. Между стволов, ощерясь, валялись шишечки. Я озирался вокруг, пытаясь разыскать сухое для костра.
Солнце почти уже село, и в лесу почти темно, только некоторые деревья были ещё освещены, образуя как бы золотой коридор.
Я словно впервые видел всё это: лес, закат, солнце. Конечно, я и раньше бывал в лесу, но и не подозревал, как здесь прекрасно. Не видел… Вернее, и не смотрел.
«Ходил словно слепой, — с огорчением думал я на бегу, — сколько лет потерял!»
От досады я бил себя кулаком по голове. Становилось уже сыро. Над канавой пушком, словно плесень, стоял туман.
Я согнул корявую, наполовину высохшую маленькую елку, нагибал её, крутил, а она вдруг вырывалась, выпрямлялась. Руки стали липкие, в светлой смоле…
— Ну ладно, стой, — я отпустил её и побежал. Я разгорячился, развеселился.
«Это не гвозди в стенку забивать», — думал я, усмехаясь.
Это у меня дома временами собиралась целая комиссия: мать, отец, дядя, тётя и ещё одна просто знакомая — Милица Николаевна, — она-то больше всех и заботилась о моём воспитании. Все они рассаживались на стульях, и отец торжественно подавал мне молоток и новый, специально купленный гвоздь.
— На, — говорил отец, — вбей!
— А куда?
— Куда-нибудь. В стену.
Я брал гвоздь, молоток и становился лицом к стене. Я понимал, что это не просто гвоздь, это показательный гвоздь, решающий, поэтому у меня ничего не выходило. Я сразу бил молотком по ногтям. Дребезжа стульями, комиссия вставала и отходила к окну.
— Пропадёт как есть, — шептала Милица Николаевна, — я в его возрасте…
«В моём возрасте, — мрачно думал я, — она забивала гвозди голой ладошкой».
Это преследовало меня всегда: «Он ничего не умеет руками», а также: «Он так непрактичен, совсем не знает жизни! Пропадёт!»
Иногда, после долгих мучительных раздумий, папа, мама и Милица Николаевна приносили мне на каникулы путёвку в дом отдыха или санаторий.
— Пусть, пусть поедет! — говорила Милица Николаевна. — Пусть хлебнёт жизни!
Я жил в этих санаториях, ел, спал, гулял и никакой особенной жизни в них не хлебал…
Наконец в густых кустах я нашёл длинную сухую корягу, чёрную, обросшую серой бородой, рванул её со всех сил. Когда я пришёл, все стояли на корточках кружком и раздували огонь в бумаге.
— Молодец, — закричали все, — какую корягу принёс!
Мы разломали её, сложили, — разгорелось, стало видно пошире.
Палатки уже стояли туго натянутые, и Самсонов только похаживал между ними, постукивал топориком по колышкам. Потрясающий человек! Ведь никогда раньше палаток не ставил, это точно известно.
Потом тащили котёл с водой, тяжёлый, вода плещется. Повесили над огнём и выскребли в воду, как закипела, две банки тушёнки, — она невкусная казалась, с белым холодным жиром, а потом разварилась и оказалась такая душистая, и даже лавровый лист торчит и пахнет.
Уж как мы объелись этой похлёбкой, — красота! Расстегнули дверь у палатки, заползли еле-еле, голову на рюкзак. Руки, ноги — всё гудит. Но усталость какая-то сладкая, вроде давно хотелось так устать.
А закроешь глаза — то дорога, асфальт, то туман над канавой. Какой-то особый был день — так много всего.
Второй день
Проснулись на следующее утро рано. Дул холодный ветерок. Вставало красное солнце. Под горой была деревня. Мы спускались к ней по откосу. Зоя направилась в сельсовет отмечать путёвку, а мы шли по улице между тёмных деревянных домов. Встречали нас как-то странно. Старухи, сидевшие на завалинке, сразу оживились, показывали на нас пальцами, хихикали. Но это ещё ничего. Вдруг из-за дома выскочило пятеро парней, босых, нестриженых, голых по пояс, в длинных штанах, запрыгали, заорали.
— Эй, городские! В подштанниках! Городские!
Вот дураки! Вовсе это не подштанники, а брюки такие спортивные. Но те не унимались. Хватали землю и швыряли в нас со свистом. Слава шёл молча, видно, придумывал шутку, чтобы сразу их уесть. А Соминичи — те растерялись. Всегда и везде были первыми хулиганами, и вдруг их так обошли!
Мы пошли, свернули, а за сараем они нас и встретили. Четверо здоровых, загорелых, а один совсем маленький, с длинными белыми волосами, голубоглазый, а из носа у него всё что-то течёт прямо в рот. Но именно он вдруг и оказался самый умный.
— Здорово, — говорит, — может, в футбол?
— А что, — сказал Самсонов, — это мысль.
Мы пошли на луг, поставили ворота из обломков кирпичей.
Вдруг они зашептались между собой и показывают на Лубенца.
— Пусть он ботинки снимет. Он небось куётся. Почему-то приняли Гену за лучшего игрока. А Соминичи говорят:
— А мы в ботинках будем, и всё!
Уж они-то конечно! Для них главное удовольствие — коваться.
— Нет, — кричат местные, — босиком!
— Нет! В ботинках!
И тут опять маленький всех рассудил.
— Ну ладно, — говорит, — у кого есть босики, тот пусть играет босиком, а у кого нет, те в ботинках.
Самсонов сказал:
— Разуваемся!
И вот начали. И сразу ясно: совсем они и играть-то не умеют. А у нас — сплошные звёзды. Соминич один против всех водился минут двадцать, обошёл два дома, пруд, и всё же пробился к их воротам, и гол забил. И так мы им быстро вкатили семь шаров.
Они переполошились, кричат:
— Доната позвать, Доната! Замена!
Побежали, привели Доната, — огромный, чёрный, в спецовке замасленной, блестящей. Но, в общем-то, я не понял, что в нём такого. Не успел он себя показать, как им и десятый влетел. Только маленький не сдавался, всё кричал:
— Нечестно, выше рук!
Какое там выше рук. Собрались мы все в середине, стоим, дышим.
Посмотрел я на них, как они стоят, улыбаются, и вдруг понял, что и дразнили они нас, и кидались больше от стеснения, просто не знали, как иначе с нами познакомиться.
Маленький говорит:
— Ну ладно. Пошли, я вам кроликов покажу.
Стали обуваться. А пока мы бегали по лугу, в пылу атаки на ногах у каждого между пальцев нарвалось много цветов.
Показываем:
— Вот этот, бело-розовый, кто?
— Это клевер.
— А этот, лиловый?
— Колокольчик.
Тут я подскакал с поднятой ногой.
— Вот этот, алый?
— Не знаем. Видели, но не знаем.
Тогда я нагнулся, вынул этот цветок и положил его в карман, на память.
Потом привели нас в какой-то тёмный сарай, пахучий. Клетки стоят одна на другой, а в них кролики. Дышат часто, нос розовый, шевелится. Тычут им в сетку. Глаза вздрагивают.
Потом мы вышли и стоим. Ребята, видно, волнуются. Боятся, что нам у них не понравится. И не знают, чем бы нас ещё развлечь.
Вдруг Донат говорит:
— Может, сад какой обчистим?
— Это можно, — Соминичи оживились, — хорошо бы! Вот сад.
— Нет, — говорит Донат, — этот не годится. Пойдём. И повёл.
— Вот, — говорит, — этот.
Из кустов поднимается изгородь, а за ней, в зелени, клубника — тяжёлая, холодная, красная.
— Ну, — шепчет Донат, — только тихо. Ползком.
И мы залегли уже в полынь, чтобы ползти, как вдруг Лубенца дёрнуло спросить:
— А чей это сад?
Тут маленький вдруг вскочил, отбежал в сторону и оттуда говорит:
— А это его сад, Донатов.
Донат погнался за ним, но не догнал. Вернулся, запыхавшись. Слава взял его руку, пожал.
— Ну, — говорит, — спасибо. Только зачем же? Не ст
Третий день
Ночевали мы в школе. Вышли рано утром, сели на скамейку. Друзей наших нет: понедельник, все на работе. Вот Донат пронёсся на тракторе, — грохот, всё вокруг трясётся.
А мы сидели и грызли семечки, что нам вчера ребята подарили. Дул ветер, и шелуха от семечек полого летела с губ, поворачиваясь то чёрным, то белым.
Вдруг подходит Зоя и ведёт с собой нашего маленького, голубоглазого.
— Вот, — говорит, — он дорогу дальше знает.
Поднялись, нацепили рюкзаки и пошли. В тёмный лес вошли, сырой, а скоро вообще болото зачавкало. Переходили его по тонким берёзовым брёвнам, называются ваги. Один переходит — все ждут. Отдохнём, где посуше, — и дальше. Целый день.
И вдруг вышли на свет. Огромная долина. А вдали поднимается гора, а на ней огромный белый монастырь с зелёными куполами.
— Вот она, — говорит Зоя, — наша старина. История наша.
Впервые за весь поход ожила.
Влезли мы в гору, друг за друга держась. Высокие ворота, окованные.
Нам проводник говорит:
— Вообще он закрыт. В нём редко кто бывает. Но я попрошу Анну Петровну, может, откроет.
И пошёл вниз. Где домик стоял.
И вдруг видим: пыль, пыль и старушка в белом платочке — бе-е-ежит!
Подбегает, и у неё в коробке от ботинок большой медный ключ.
Отперла.
Навалились все вместе, с трудом открыли. Со скрипом. Прошли толстую стену. И вышли во двор. Весь устлан белыми плитами, позванивают под ногами. И стоят под углом два длинных белых дома с узкими окошками под крышей.
— Здесь, — говорит Зоя, — монахи жили, вот в этом доме; под ним очень много тайников разных, погребов, подземных ходов, один подземный ход выходит за шесть километров отсюда, только сейчас он завален. А этот дом — трапезная. Здесь они ели.
Мы зашли в большой сумрачный зал с длинным деревянным столом.
— А что они ели?
— Вообще они ели всё. Ограничения были только раз в год. Вот лежит каменная доска, на ней высечено, что следует есть в пост.
Мы стёрли пыль. Долго разбирали старинные буквы. И прочли:
«Караси озёрные.
Белорыбица свежая.
Осетрина копчёная.
Икра чёрная.
Икра красная.
Хлеб пшеничный.
Мед липовый.
Мед цветочный.
Орехи в меду.
Сметана».
— Ничего себе пост! Что же они ели не в пост?
— Обратите внимание, — сказала Зоя Александровна, — как расположен монастырь: подойти к нему трудно, это не просто монастырь — это крепость. Не взяв его, враг не мог идти дальше. И смотрите ещё — сколько во дворе колодцев. Когда подходил враг, сюда стекались жители из соседних деревень — крестьяне, ремесленники. Надо, чтобы воды на всех хватило, — ещё неизвестно, сколько продлится осада. А вокруг болота, не подойти. Подъезд только по этой дамбе, видите? Сейчас она заросла ивами, а тогда была чистая. Про дамбу рассказывают такую историю.
Однажды утром ехал в монастырь царь, чтобы навести в нём свои порядки. А на крыше трапезной стоял маленький ехидный старикашка, настоятель монастыря, архимандрит Фотий. И когда экипаж домчался до поворота, — видите поворот? — Фотий махнул рукой, и ударили все колокола враз, чего раньше не было никогда. Звон! Удар! Ушам больно. Царские лошади от испуга шлёпнулись под откос, в болото, и туда же вместе с каретой полетел и царь. Вылез, снял тину с усов, погрозил кулаком и уехал.
— Неплохо, — сказали Соминичи.
— Но главное, — Зоя разговорилась, раскраснелась, — видели, какие стены толстые? Это же не просто так. Эти стены не брал никакой таран.
Мы подошли к стенам. В стенах время от времени попадались неглубокие полукруглые ниши.
— Это отстойники. Здесь воины стояли, распластавшись, тяжело дыша, пока враги вели обстрел — ядрами, камнями. Но как только обстрел кончался и осаждающие шли на штурм, защитники вот по этим лестницам сразу лезли наверх и встречали тех, сшибали!
Мы поднялись по этим лестницам. Стена была широкая, по ней можно было ходить. С внешней стороны её прикрывали огромные зубцы.
— Вот здесь, между зубцами, осаждённые отстреливались из пищалей, лили смолу. А посмотрите-ка вниз, наружу!
Мы осторожно свесились. Странное дело. Низа стены не было видно. Он уходил под нас.
— Отрицательный угол, — сказал Самсонов, который знал всё.
— Чтобы лезть было трудней! — догадались Соминичи.
— Соображали, — сказал Лубенец.
— Но однажды, — говорила Зоя Александровна, — штурм был особенно упорен. Не взяв монастыря, враг не мог двигаться дальше. И вот у осаждённых кончились ядра, смола, да и просто камни.
И тогда неприятель пошёл на штурм. В начищенных латах, на шлемах перья. Что делать? И тут один дед Фока, деревенский пастух, придумал штуку. Велел собрать всё содержимое из выгребных ям в одну большую бочку, и, когда эти красавцы полезли на стену, на них эту бочку и опрокинули. Ядер они не боялись, но это! Уворачиваются, бегут. Всех смыло! И вот сначала Фока захихикал, а за ним все захохотали. А те, внизу, расстроились, плюются, плачут.
— Кто же, — кричат, — так воюет?
— А мы вас не звали, — отвечают защитники.
И потом много столетий сколько раз враг ни подходил, столько раз и отходил. А внутри ни разу не был.
— Вот она какая, история! — задумчиво сказали Соминичи. — Тогда другое дело!
Мы разбили свой лагерь у стены, среди высокой, спутанной, блестящей травы.
Рядом был обрыв. С него открывался вид, — широкий луг, по нему бежала тень от облака, река, на горизонте лес. Просторно, красиво. Сюда, на обрыв, приводят людей из соседнего нервного санатория. Их этим видом лечат. И сейчас на скамейке сидело их несколько — уже совершенно спокойных.
Мы разлеглись в траве. Присмотрелись друг к другу, и вдруг такой хохот на нас напал! Ну и рожи!
У всех волосы полны пыли, серые, стоят колом.
В глазах, в углах, грязь. На губах — шершавая корка. А как изодрались все — потрясающе!
У кого штаны порваны, у кого куртки клок висит, у кого подошва отлетела, шлёпает.
Самсонов всегда такой элегантный ходил в школе, затянутый, подтянутый, холодный, как лёд, надо всем иронизировал. А вчера его оса укусила, и пол-лица у него запухло, глаз сощурился, а рот ушёл вбок. И говорит Самсонов, говорит, а рот вбок ползёт, Самсонов его догоняет, тянет на место, а он опять уползает. И Самсонов так усмехается виновато, смущается. И странное дело, вдруг с этим смущением он мне словно ближе стал, впервые я его почувствовал.
А Соминичи — в школе от них спасенья не было, а здесь, наоборот, приумолкли. Думают.
А Лубенца я очень хорошо узнал. Молчит, как всегда, но если что надо сделать, первый пойдёт молча и всё сделает.
За все годы, что мы вместе учились, я столько про них не понял, сколько здесь за три дня. И даже, кажется, полюбил их всех…