Левкина мать работала на мясокомбинате, в цехе ливерных пирожков, и Левка разбирался в колбасных вопросах.
Я подавленно молчал. Машинально двигался за лошадьми, которые шли на казнь. И не знаю, сколько прошло времени. Видимо, всего несколько секунд, потому что вдруг сзади, с высоты, я услышал ясный и крепкий голос:
— У тебя, мальчик, наверно, в голове колбаса.
Замыкая табун, ехал у обочины всадник на высоком вороном жеребце. В брезентовой куртке и кожаной фуражке. Он показался мне похожим на Багратиона, которого я видел на картинке в журнале «Огонек», Всадник со спокойным сожалением смотрел на Левку.
— Это колхозные лошади, — отчетливо сказал всадник. — Колхозу не колбаса нужна, а лошадиные силы. Они работать будут.
Надо было хоть спасибо сказать, а я молча смотрел на подковку.
— Ну и силы! — нахально вмешался Быпа. — Одни шкелетины.
— Ничего, поправим, — откликнулся всадник. Негромко так, будто себе говорил, а не Быпе и Левке. Потом опять глянул на Левку: — Вам бы в таких передрягах побывать, как они. Тоже не потолстели бы, А среди этих коней половина на фронте была. Да и потом они не сладко пили-ели…
Упитанный Левка понял намек и обиженно отстал. И Быпа с ним. А я шел.
Черный конь легко ступал у тротуара и косил на меня темным глазом. Это был большой добрый глаз. В нем словно плавала золотая искорка. И еще в нем отражалась улица и я сам — крошечный, еле заметный. Мне казалось, что конь чуть улыбается.
— …Ну, что домой не бежишь? — вдруг услыхал я голос всадника.
— Не хочу, — сказал я и посмотрел вверх. Мне понравилось лицо этого человека: твердое, серьезное, но не сердитое. И очень неожиданной была его улыбка — быстрая и ласковая.
— Не хочешь… — сказал он. — А прокатиться хочешь?
Прокатиться? Я обалдело выдохнул «ага» и даже не успел испугаться. Он легко прыгнул из седла и крепкими руками взметнул меня на спину лошади.
Я оказался на какой-то твердой штуке впереди седла. Сидеть было совсем не так удобно, как я думал. Жестко и страшновато. Но большие ладони прочно держали меня за бока.
— Не боишься?
— Не боюсь, — неуверенно оказал я.
Конь тронул с места, и улица качнулась навстречу. Я смотрел на знакомые дома и заборы с непривычной высоты, и все казалось немножко странным. Да еще закат окрашивал все вокруг в непривычный золотистый свет. Будто во сне. Черный конь (настоящий черный конь!) шел неторопливым шагом, временами дружелюбно косился на меня и покачивал головой.
— Как его зовут? — спросил я.
— Олень.
Это было чудесное имя. Такое стремительное и красивое. И я несколько раз повторил: «Олень… Олень… Олень…» И конь слышал меня.
Не знаю, долго ли мы ехали. Не помню.
Я уже совсем не боялся, и сидеть мне стало хорошо. Я поверил в надежность державших меня ладоней. В доброту и верность Оленя.
— А ты не заблудишься? — услышал я. И очнулся.
— Не заблужусь.
Но были мы уже далеко от дома. У реки, перед мостом.
— Беги домой, — сказал всадник. — А то еще потеряешься.
Он ссадил меня на дорогу, и пришлось примириться с этим. Ведь чудо не может продолжаться вечно! Я посмотрел, как человек в кожаной фуражке садится в седло, провел рукой по гладкому боку Оленя и повернулся, чтобы идти домой. Хуже бывает, если долго прощаешься.
И тут услышал:
— Подожди, сынок.
Эти два слова толчком остановили меня. Он оказал не «мальчик», не «пацан», а «сынок». С давних пор никто из мужчин не называл меня так. И я не думал, что назовут когда-нибудь, потому что отец в апреле сорок пятого года погиб от случайной пули в немецком городке.
Я медленно обернулся.
— Подожди, — сказал всадник.
Из кармана брезентовой тужурки он достал непонятную вещицу и протянул мне:
— Возьми. На счастье.
Я подошел. В руке у всадника была крошечная подковка. Ну, совсем маленькая, даже для жеребенка не подошла бы. Я принял ее в ладонь. Она оказалась тяжелой и теплой.
Надо было бы хоть спасибо сказать. А я молча смотрел то на подковку, то на Оленя, то на всадника.
Но, наверно, я все же по-хорошему как-то смотрел. Потому что всадник улыбнулся короткой своей улыбкой. Потом тронул каблуками вороного Оленя и рысью стал догонять уходивший табун.
Во мне стремительно вырастало воспоминание о зеленом узком листике, пробивающем снег, и о лошадях, мчащихся сквозь ночь…
Я опять возвращаюсь к тетрадке своих полудетских стихов. Просто мне кажется, что в те дни я говорил о детстве лучше, чем сейчас:
Это память о зимнем садике,
О травинке среди зимы…
Жили-были на свете всадники —
Жили-были на свете мы!
Вся земля гудела под нами,
Были ночи, как копья, отточены.
Били кони копытом в камень —
Искры сыпались по обочинам.
Это был не сон, не бессонница,
Трубы звали за горизонт.
Мы не просто играли в конницу —
Мы, как конница,
брали разгон…
Итак, табун ушел. Я помахал всаднику и Оленю рукой, в которой держал подковку.
И мне кажется теперь, что очень скоро, чуть ли не на следующий день, пришел теплый, зеленый май и вымахали вдоль заборов густые высокие травы.
Американский товар
В одно из солнечных майских воскресений сорок седьмого года я совершил базарную кражу. Сейчас решаюсь признаться в этом. Надеюсь, что читатели и закон простят меня. Во-первых, прошло уже много лет. Во-вторых, на этот ужасный шаг меня толкнула любовь.
Вот что случилось.
В давние годы покоритель Сибири Ермак Тимофеевич разбил в наших местах татарские отряды и поставил деревянную крепость. Чтобы она была неприступной, казаки окружили бревенчатые стены глубоким рвом. Ров заполнили водой. В воде отражались островерхие башни, сигнальные огни и копья казачьей стражи.
Но на крепость никто не нападал, и она постепенно развалилась. Вода ушла в реку. Только ров остался. Он был соединен с большим оврагом, по которому журчала речушка. Речушка эта пробилась в ров и проточила новое, русло. Все вместе это называлось «лог».
Над обрывами, над заросшими полынью и коноплей откосами, склонами и косогорами раскинулся наш городок. С колокольнями, деревянными тротуарами, гранитными мостовыми на центральных улицах и афишными тумбами, стоявшими чуть ли не по пояс в траве. На тумбах пестрели объявления о продаже мебели, о пропаже козы, рекламы фильмов, афиши о концертах в городском саду и открытии цирка, в которое уже никто не верил.
Мы, мальчишки, любили наш город. Даже те, кто родился не здесь, а приехал во время войны, эвакуировался из прифронтовой зоны. Он был удобным для ребячьей жизни. В запущенных скверах и старых переулках отлично игралось в разведчиков. Невысокие крыши верно служили площадками для запуска змеев. Деревянные тротуары помогали бегать: гибкие доски пружинисто подталкивали нас. А лог с заросшими тропинками и закоулками был полон разных тайн и запахов трав. Особенно сильно пахло полынью. Я растирал ее семена в ладонях и прижимал руки к лицу. Губы становились горькими, и запах сухой земли и солнца долго не исчезал. Мне казалось, что так пахнут саванны неведомой Африки. Я не знал тогда еще, что это запах детства и родины…
Но иногда нам хотелось, чтобы город был большим. Чтобы блестели рядами окон многоэтажные домищи, звенели трамваи, сияли по вечерам разноцветные огни. Чтобы в цирке каждый день шли представления, а по улицам проносились тыся, чи легковых машин. И поэтому все заволновались, когда прошел слух, что главную улицу собираются покрывать асфальтом. Асфальт казался признаком настоящей городской культуры.
Во дворах торопливо застучали молотки: мальчишки сколачивали самокаты. Вы представляете, какие возможности открывали перед самокатчиками асфальтовые тротуары!
Я тоже взялся за дело. У меня был один кольцевой шарикоподшипник, он годился для переднего колеса. А для заднего я надеялся раздобыть потом. Еще нужен был строительный материал.
Ранним утром, вздрагивая от прикосновений росистой травы, я босиком, в трусиках и безрукавке пробрался к забору и стал расшатывать доску. Нижний край оторвался быстро, но верхний держался на крепчайшем гвозде. Я разозлился. К тому же во дворе могла появиться Таисия Тимофеевна, тогда не миновать скандала. Я вцепился в доску и начал раскачиваться, как на громадном маятнике, обдирая о забор пальцы и засаживая в колени занозу за занозой.
Доска не обрывалась, и я усилил злость и размах. И тут мелькнуло в широкой щели сердитое девчоночье лицо. Девчонка что-то крикнула.
Я прервал полет. Встал перед щелью, придерживая плечом отодвинутую доску. Девчонка смотрела очень недружелюбно, и я на всякий случай сообщил ей, что она дура. Тут же я был поставлен в известность, что сам дурак, хулиган и жулик. На «жулика» я обиделся.
— Я у тебя что украл?
— А доску зачем отрываешь?
— А она твоя?
— Это наш забор.
— А фигу не хочешь? Ваш! Он наш двор отгораживает!
— А наш, что ли, не отгораживает?
— А доски с нашей стороны прибиты! Значит, наш!
— Я дедушке скажу, — пообещала она.
— Хоть начальнику милиции.
— Вот он тебя поймает, тогда запляшешь.
— Я твоего дедушку одним мизинцем на трубу закину!
Мы оба посмотрели на верхушку высоченной трубы, которая дымила над пакарней.
— Хулиган, — снова сказала девчонка.
Я, не нагибаясь, нащупал стебель прошлогоднего бурьяна, вырвал его с корнем и, как снаряд, пустил в противника. Девчонка присела и подняла с земли ржавую консервную банку. Я отодвинул плечо. Доска опустилась и закрыла щель, разделив мир на две враждующих половины.
Я ушел на крыльцо, сел, зубами вытащил из колена самую крупную занозу и затосковал.
Ее звали Майка, это я знал. Она приехала недавно, и раньше я видел ее только издали. А сейчас разглядел как следует.
Эх, ну зачем я поругался!
Оттого, что она сердилась, волосы у нее слетали на лицо, и глаза блестели, словно за живой золотистой сеткой. И вся она, Майка, была легкая, тонкая, как та маленькая балерина, про которую я читал в сказке «Стойкий оловянный солдатик».
Странная грусть и нежность овладели мною. И было ясно, что это любовь.
Ну что ж! Любовь так любовь. Я знал, что за нее надо воевать. Надо быть стойким, как солдатик. Я сдвинул брови, встал и даже поджал одну ногу, чтобы больше походить на оловянного героя. Чипа — драный петух Таисии Тимофеевны — подошел и уставился на меня одним глазом. Я метко плюнул ему в спину. И начал действовать.
Во-первых, я все-таки оторвал доску. Во-вторых, тут же распилил ее за сараем тупой ножовкой. Из коротких досок я сколочу вполне приличный самокат. Может быть, не очень красивый, но прочный. Я даже придумал ему имя — Олень. Как у того черного коня.
На нем, на Олене, я буду, как смерч, проноситься мимо Майкиных ворот. По единственной доске развалившегося тротуара — длинной и гибкой. Под железный рев подшипников и крики изумленных пешеходов. А Майка (уирямая и капризная) с тайным восхищением станет следить за мной сквозь дырку в заборе, которая осталась от выпавшего сучка.
Девчонка смотрела очень недружелюбно, и я на всякий случай сообщил ей, что она дура.
А потом… Потом переднее колесо Оленя сорвется с доски, и я грохнусь с размаху на твердую землю и, наверное, потеряю сознание. И Майка, позабыв про свою вредность, выскочит на улицу, начнет трясти меня за плечи, вытирать кровь с моего лба, и ее волосы будут щекотать мне лицо. Я медленно открою глаза…
— Ты несносный человек, — услышал я мамин голос. — Ну-ка, марш домой! Вместо того, чтобы умыться, одеться, сразу хватаешься за какие-то доски. Пошевеливайся. Пойдем сейчас покупать тебе штаны.
Вот вам мечты и действительность.
Впрочем, штаны были необходимы.
Надо сказать, что мой гардероб не блистал богатством. Был у меня один костюм: байковая лыжная курточка и такие же шаровары. Когда-то костюм был коричневым, но потом облинял и приобрел жидко-табачный цвет. Курточка была еще так себе, а штаны совсем обветшали. На заду и коленях они вытерлись до такой степени, что материя стала похожа на редкую мешковину. Резинки у щиколоток давно лопнули, и получилась какая-то бахрома. Зимой с валенками или весной с мамиными сапогами эти штаны еще можно было кое-как носить. Но когда я надевал их с сандалиями или ботинками, мама вздыхала и говорила:
— Жуткое зрелище.
И вот мы пошли покупать новые штаны. На толкучку.
Мы вошли в ворота и сразу окунулись в суету и шум. Толпа оттеснила нас к забору, где приткнулась фотография под открытым небом. Она мне очень нравилась. Здесь можно было сняться в настоящей морской форме, или верхом на деревянной лошади, или у тумбочки с надписью «Привет от друга». Но лучше всего был всадник, нарисованный на громадном полотне. Он скакал по степи, над которой вспыхивали белые мячики взрывов, и размахивал саблей. Вместо головы у всадника было круглое отверстие. Каждый, кто хотел, мог просунуть в отверстие голову и потом получить фотокарточку, будто он лихой кавалерист.
Я давно уже намекал маме, что не прочь иметь такой снимок. Раньше мама терпеливо объясняла, что кавалерист — большой, а я маленький, и получится смешно. А сейчас с досадой сказала:
— И так денег нет, а ты с глупостями пристаешь…
Она взяла маня за руку и увлекла в круговорот.
Люди толкались, кричали, спорили. Толстая женщина с обиженным лицом продавала фотопластинки в довоенной упаковке и сиреневую стеклянную вазу. Вертлявый дядька голосил: «Кому будильник?» — и шепотом предлагал кремни для зажигалок.
Но штаны найти было не просто. Продавали полосатые костюмные брюки, зеленые и синие галифе и даже настоящие матросские брюки-клеш. Но для меня ничего не было. Лыжные штаны с объемистыми задними карманами мама забраковала, а парусиновые штанишки с лямочками крест-накрест я сам с холодным презрением отверг. Мама сказала, что я чудовище, и пошла покупать ножи для мясорубки.
Я поплелся следом. Именно поплелся. Но не потому, что устал, а потому, что нравилось разглядывать разложенную для продажи мелочь. Я замедлял шаги, Потом остановился совсем. Замер!
На серой кошме среди мотков проволоки, электропробок и непонятных железяк лежал подшипник.
Два блестящих кольца с шариками между ними. Подшипник для заднего колеса Оленя!
Горбоносый продавец в войлочном колпаке немыслимой формы отрешенно смотрел сквозь толпу. Мой первый робкий вопрос он, видимо, не слышал. Я поднял с кошмы подшипник, проглотил слюну и опять, погромче, спросил:
— Вот это… сколько он стоит?
Не двинувшись, торговец сказал:
— Двадцать пять рублей.
Я обомлел.
Конечно, двадцать пять рублей в те годы были не те, что сейчас. Большая порция мороженого стоила например, десятку. Но все равно. Таких оглушительных сумм у меня сроду не бывало.
Среди мальчишек подшипники имели другую цену: от рубля до трех. Но беда в том, что никто сейчас не продавал. Все строили самокаты.