Я уныло переступал с ноги на ногу. Может, этот дядька в колпаке просто так сказал, чтобы я отвязался? Или мы, ребята, ничего не понимаем в таких вещах?
От растерянности я забыл положить подшипник, и он все еще оттягивал мне ладонь. Его хозяин по-прежнему равнодушно смотрел перед собой и про меня, видимо, уже не помнил.
Суетливый парень отодвинул меня локтем и стал копаться в электропробках. Потом чьи-то широченные галифе совсем заслонили меня от торговца.
И отчаянная мысль толкнулась во мне.
Я еще внутренне вздрагивал и колебался, а ноги сделали шаг назад. Потом второй. И не было слышно криков и шума погони. Я сделал еще два шага.
Сердце не колотилось, не бухало, а стреляло очередями, как крупнокалиберный зенитный пулемет. Спина стала мокрой, будто после купания. Я боком пробирался в толпе, ускользая от места преступления.
Должен признаться, что совесть лишь мельком кольнула меня. Я загнал ее в угол мыслью, что дядька в драном колпаке все равно спекулянт и жулик. Зато страх никуда загнать не удавалось. Я был готов к тому, что вот сейчас крепкая милицейская рука ухватит меня за воротник и прямо по воздуху перенесет в заплесневелую тюремную камеру. Мне даже казалось, что я ощущаю ржавый запах оконной решетки.
Несколько раз я уже совсем хотел незаметно выбросить опасную добычу. Но, кроме видения тюремной камеры, передо- мной стояло еще одно: сердитая девчонка с золотистой сеткой волос перед глазами. Смутное сознание, что поступок мой не столько кража, сколько подвиг во имя любви, поддержало меня. И я опустил подшипник в карман. Штаны сразу начали сползать, и пришлось их придерживать.
Я догнал маму. Она не купила ножей для мясорубки и была окончательно раздосадована.
— Где тебя носит? Всегда фокусничаешь! Что это у тебя карман отвис?
Она извлекла подшипник, и я почувствовал, что становлюсь пунцовым.
— Нашел, — хрипло сказал я.
— Обязательно надо всякий хлам подбирать! Убери с глаз.
Я в душе радовался маминому невежеству в технике и медленно отдышался,
— Ума не приложу, во что тебя одевать, — печально сказала мама. — Пошли поищем снова.
Я был готов на все, даже на те парусиновые штанишки, лишь бы покинуть опасный участок.
И наконец нам повезло!
Худая решительная женщина предложила нам брюки изумительной красоты.
Это был полукомбинезон из вельвета (его тогда почему-то называли просто «бархат»). Черные штанины, малиновая грудь, такие же отвороты внизу и широкие лямки со сверкающими пряжками. Я от восхищения даже забыл про подшипник. Представил, как появлюсь перед Майкой в столь мужественном виде, и горячая волна восторга накрыла меня с головой.
Но тетка назвала такую цену, что маму пошатнуло. Она даже сказала:
— Совесть-то у вас есть?
Женщина ответила, что совесть есть, но денег за нее не дают, а жить надо. К тому же товар заграничный, американский.
Наверное, эти брюки попали к нам в одной из посылок, тех самых, которые вместе с яичным порошком и тушенкой Америка посылала нам во время войны «для помощи».
Мне очень хотелось получить заграничные штаны. Я готов был обещать маме полное послушание на вечные времена и сплошные пятерки в табеле. Но мама и женщина торговались, и нельзя было вмешиваться, чтобы не сорвать дело.
Наконец чудо свершилось. Сверток с брюками перешел ко мне, и солнце засияло в два раза ярче.
Жизнь состоит из постоянной смены радостей и огорчений.
Дома, когда я надел обновку, мама ахнула, опустилась на стул и вдруг начала смеяться. Все громче и веселее.
— Санкюлот, — говорила она. — Гаврош! Кошмар, честное слово!
Что такое «санкюлот», я не знал, а в слове «Гаврош» не видел ничего смешного. И при чем здесь кошмар?
Когда я надел обновку, мама ахнула, опустилась на стул и вдруг начала смеяться.
Напрасно она так думала. Наоборот, я опасался, что американские штаны да еще в урезанном виде вызовут в классе обидное веселье. Но главная забота у меня была другая: понадежнее спрятать проклятый подшипник. Пусть лежит подальше от всех глаз, пока не поставлю на самокат. Мне казалось, что, как только я его приделаю к Оленю, он перестанет считаться краденым. Ведь он будет частью самоката, а самокат-то мой…
В школу я пошел дальней дорогой — через сквер у цирка. Утро было теплое и ясное-ясное. Такая синева стояла над городом, что даже оконные стекла сделались голубыми, как осколки моря.
От изгороди я повернул к середине сквера, пересек поляну, усыпанную золотыми веснушками одуванчиков, и нырнул в полосу кустарника. Это была желтая акация.
Зеленые стволы кустов разрастались по сторонам от корня, а в середине получался будто шалаш. Тенистый, прохладный, кружевной. Крошечные кусочки неба голубели в разрывах листьев, похожих на перья. Здесь пахло травяными соками и влажной землей. И можно было найти много местечек для тайника.
Я забрался в такой «шалаш» и на земле, среди корней, расчистил ямку. Потом из противогазной сумки (она была у меня вместо портфеля) вытащил подшипник. А во что завернуть? Содрал с задачника газетную обертку.
Ямка была подходящая. Аккуратно засыпал я краденое сокровище землей, забросал тайник прошлогодними листьями. Прислушался. В сквере была шелестящая тишина, только чвиркала какая-то птица. Да сердце тукало…
Я выбрался из укрытия и поскакал в школу, поддавая коленками сумку.
В общем-то я зря опасался. Никто не обратил особого внимания на мои штаны. Только Вика Малеева засмеялась совсем необидно и сказала, что я совсем как снегирь— вся грудь красная. Да Вовка Вершинин— воображала и хвастун — заметил на моем кармане иностранное клеймо и продекламировал:
Я опоздал на урок чтения. За это Антонина Петровна поставила меня в угол у доски. Я стоял, украдкой разглядывая рисунок, и мне хотелось зареветь от злости, досады и ненависти. Но реветь было нельзя: все решат, что я ударился в слезы потому, что в угол поставили. Я скомкал бумажку, запихал ее в баночку из-под крема, а баночку сунул в карман. Вернее, мимо кармана.
Подлая жестянка со звоном покатилась к учительскому столу. Крышка отскочила, и бумажный комок услужливо запрыгал к ногам Антонины Петровны.
— Очень интересно! — провозгласила Антонина Петровна, развернув рисунок. — Маме будет приятно узнать, какие ты рисуешь картинки.
Не хватало мне еще дополнительных несчастий!
— Это не я рисовал!
— А кто?
— Ну откуда я знаю! — сказал я с отчаянием.
Но я знал.
Блокнот с такими блестящими листиками, расчерченными в узкую линейку, был у Тольки Засыпина из четвертого «Б». Он его выменял у одного первоклассника за старинный пятак и увеличительное стекло, а потом всем хвастался, как облапошил малыша.
Значит, утром, пока я, хлопая глазами, любовался небом и травой, Толька выследил меня и узнал про тайник. Наверно, сперва он хотел просто догнать меня и сделать какую-нибудь пакость, а потом удивился, почему я иду не в школу, а к цирку, и стал наблюдать. И вот пожалуйста: ему — подшипник, а мне — сами знаете что.
На перемене я увидел Тольку. Он стоял, привалившись к стенке, и нахально крутил на пальце мой подшипник. Потом заметил меня, и на его роже появилась отвратительная ухмылка (ух, как я его ненавидел!).
— Ворюга! — сказал я, отходя к дверям своего класса. — Все равно тебя когда-нибудь повесят, спекулянт!
Он опустил подшипник в карман, перестал ухмыляться и пошел ко мне. Я укрылся в классе. Сделал вид, будто ищу что-то в парте, чтобы не выгнали дежурные. И с досадой думал, что прибавилась еще одна забота: идти домой из школы так, чтобы не попасться Тольке на глаза.
Что я мог сделать? Я его боялся.
Он отравлял мне жизнь постоянным страхом и унижениями. Придумал дурацкую кличку «Клямпа». Она не прилипла ко мне, потому что была непонятна для других ребят, но он все равно звал меня только так.
Сколько раз бывало, что из-за него я не мог играть со всеми мальчишками. Выйдешь на улицу, где собирается футбольная команда или компания для игры в войну, а Толька цедит сквозь зубы:
— Чего притащился, Клямпа? Мотай отсюда!
Я уходил небрежной походкой, будто мне и самому играть не хочется. Но никто этому не верил.
— Ну чего ты боишься? — удивлялся Славка Дыркнаб. — Дай ему два раза, чтоб мозги из ушей полезли!
Я бормотал, что неохота связываться, но все знали, что это — вранье.
— Дрожь в коленных чашечках, — пренебрежительно замечал высокий, изящный Марик Городецкий.
Хорошо ему было смеяться! Он-то, хоть и похож был на девчонку, никогда не страдал такой дрожью и мог отлупить сразу двух таких, как Толька. А уж одного — тем более. Но за меня не заступался: так не полагалось. По мальчишеским законам, каждый должен был сам отстаивать свое право на уважение.
Иногда кто-нибудь из ребят говорил Тольке:
— Да ладно, пусть играет. Жалко тебе?
И если у Тольки было подходящее настроение, он с издевательской добротой соглашался: