— Ладно уж, Клямпочка. Я сегодня тебя пожалею.
Я делал вид, что не замечаю таких речей или принимаю их за шутку. Но даже когда Толька объявлял перемирие, покоя не было. Он мог придраться к любому слову, к улыбке. И сразу грозил дракой.
Не знаю, почему он меня невзлюбил. Наверно, просто чувствовал, что может безнаказанно помыкать мной. Раньше этого не было. Когда он приехал в наш двор, мы вместе играли в войну, катались с ледяной горы, гоняли в сквере у цирка тряпичный мяч. Мы не дружили, но делить нам тоже было нечего. Но однажды мы поссорились, столкнувшись на самодельном трамплине, и я не стал ввязываться в драку, хотя он рвался. С того дня это и началось…
По вечерам, в постели, я мечтал о мести. Я представлял, как закалкой и упражнениями добьюсь удивительной силы. Мускулы у меня сделаются, как у борца. Я каждый день буду лупить Тольку (нет, даже два раза в день!), и он на коленях станет просить прощения. Будет ползать и умолять, чтобы я не лупил его так часто.
Но дело было не в мускулах. Толька был, пожалуй, не сильнее меня. Он подавлял меня безудержным своим напором, полной уверенностью в победе. Несколько раз он все же навязывал мне открытую драку, и я ничего не мог сделать. Раза два успевал ткнуть перед собой кулаками, а потом, прижавшись к забору, закрывал лицо, а он молотил меня, пока его не оттаскивали.
— Не могу я человека по лицу бить, — объяснял я ребятам. — Ну, не могу — и все! А он этим пользуется!
И ребята, кажется, верили. Но я врал. С величайшим удовольствием я врезал бы кулаком по Толькиной физиономии, но меня удерживал страх. Я боялся, что, получив крепкий удар, Толька совсем осатанеет и превратит меня в котлету.
Два года назад меня так же изводил один гад по прозвищу «Ноздря». Но он был старше на пять лет, и я не стыдился, что боюсь его. А сейчас… Лучше и не говорить.
Смешно было думать, что Засыпин отдаст подшипник. Я и не собирался просить. Наоборот, старался не встречаться с Толькой. К самокату я охладел. Искать новое колесо было слишком хлопотно. В общем, я остался с той самой фигой, которую нарисовал Толька. Недаром говорят, что краденое добро не приносит удачи.
Я вспомнил эти слова, вычитанные в какой-то книжке, и вздохнул даже с облегчением. Потом закинул за сарай приготовленные для самоката доски.
Дыра в заборе была забита новой желтой доской. С той стороны. И Майку я больше не видел.
Новая встреча случилась только через неделю, когда были уже каникулы.
Я гонял по тротуару колесо.
Сейчас уже не встретишь такую игру.
А в те годы у каждого из нас, мальчишек, был верный железный спутник: колесо-гонялка. И каталка была. Это длинная толстая проволока с особым крючком на конце. Каталкой подталкивали колесо и управляли им. Кое-кто не расставался с колесом целыми днями. Идет мальчишка в очередь за хлебом или на базар: в одной руке сумка, а в другой — каталка, и бежит впереди колесо, жужжит, касаясь крючка.
Колеса были разные: обручи от маленьких бочек, кольца от каких-то механизмов и даже чугунные конфорочные круги от печных плит. Я владел плоским и широким кольцом от неизвестной машины. Внутренний край его был в мелких зубчиках. Очень удобно было тормозить: подцепишь каталкой — и намертво.
Сейчас колесо заменяло мне самокат. Я присвоил ему имя «Олень», и мы носились от угла до угла. Ветер легко шуршал у щек, тротуар пружинил, колесо звенело, и жить было весело. Несмотря даже на Тольку.
Пробегая мимо Майкиных ворот, я украдкой поглядывал на них. Калитка была заперта, но я думал, что, может быть, Майка смотрит на меня в дырочку. А вдруг в самом деле смотрит?!
И наконец я добегался!
Получилось почти так, как я недавно мечтал. Ведь вперед-то я не смотрел, и колесо все-таки угодило в щель. Каталка зацепилась за кольцо, нога — за каталку, и я на полной скорости «сбрякал» на тротуар.
Ох и крепко же я стукнулся! Несколько секунд лежал, и голова гудела, как внутренность гитары. Потом, кряхтя, поднялся, сел и (представьте себе) увидел Майку. Она шла ко мне по тротуару, и рядом с ней шел высокий старик с подстриженными усами.
Подняться на ноги я еще не мог и сделал вид, что полностью занят своими ссадинами.
Они подошли.
— Однако, целый! — с некоторым удивлением заметил старик. — Руки и ноги на месте. И слезы не каплют. Если не каплют, значит, все в порядке. Так? — спросил он у Майки, а не у меня.
Майка хмыкнула и промолчала. Я из-под опущенных ресниц следил за ними. Старик это заметил.
— Интересно, — сказал он опять Майке. — Видать, это наш сосед. А не он это доску-то отломал?
Майка жалостливо посмотрела на меня и улыбнулась.
— Ну, что ты, дедушка! У него и силенок-то не хватит. Другой оторвал, большой и белобрысый.
Дед усмехнулся.
— Тогда я пошел. А ты?
— Иди, — сказала Майка. — Я скоро приду.
И чего ей надо? Шла бы вместе с дедом!..
— Ну? — с интересом спросила Майка. — Что же ты не закинул его на трубу?
Она смотрела на меня даже без ехидства, а так, как смотрят взрослые на маленьких болтунов. И чуть улыбалась.
— Еще издевается! — мрачно сказал я. — Тут у человека рана такая…
Вывернув локоть, я показал «рану>.
— Ой, беда! — насмешливо откликнулась она. — Плюнул бы на подорожник да прилепил бы. Вот и все.
Нет, она не собиралась отрывать подол и торопливо перевязывать мои царапины. Не думала ронять прохладные слезинки и шептать ласковые слова.
Я сердито встал и с лязгом подцепил на крючок «Оленя».
— Обойдусь без твоих подорожников!
После этого надо было уходить. Гордо и независимо. Так, чтобы у нее от позднего раскаяния защемило сердце, Но у меня так не получилось. Боком и медленно я сделал первый шаг.
— Думаешь, мне жалко, что ли, было ту доску? — вдруг спросила она. — Просто не люблю, когда нахальничают.
— А я нахальничал?
Майка прищурилась.
— А зачем без спросу начал отрывать?
Любовь любовью, но кто же стерпит такие возмутительные слова?
— Без спросу! У тебя спрашивать, да?!
— А у кого? Раз это наш забор…
— Ваш?!
— А чей?
Ну, что я в ней нашел, чтоб влюбляться? Треснуть бы каталкой по лбу, тогда узнала бы! Но нельзя трескать девчонок железными каталками. И я решил убить ее презрением.
— Ты, наверно, по правде дура, — сказал я с печалью в голосе. — Ну, пускай это был бы ваш забор. Мне, значит, надо было прийти и спросить: «Можно, я досочку оторву?» Что я, поленом стукнутый?
Майка была теперь не насмешливая, а даже немножко грустная.
— А ты бы все равно не пришел, — негромко сказала она. — Ты не знаешь, как у нас калитка открывается. Там надо за шнурок дернуть.
— Ну и дергай свой шнурок, — пробормотал я.
Она еще помолчала, отвернувшись, посмотрела зачем-то на свою калитку и тихо спросила:
— А хочешь, покажу, как открывается?
— Больно надо… Я к вам не собираюсь.
— Ну, а если… А вдруг пойдешь?
— Доски просить, да? Мне они больше ни капельки не нужны.
— Ну… так… поиграть.
Я подавил смущение и хмыкнул:
— «Поиграть»!.. Как играть-то?
— Ты разве никак не умеешь? — спросила она и глянула опять слегка насмешливо.
Я сказал обидчиво:
— Я-то по-всякому умею.
— А в чапаевцев? — И она пощелкала пальцами, будто гоняла по шахматной доске круглые деревянные шашки, которые изображали в игре всадников.
— Ха! — сказал я. Она, девчонка, еще спрашивает меня об этой игре!
— Давай? — сказала она.
— Ну, давай, — небрежно согласился я. — Только гонялку домой отнесу.
Мы подошли к ее калитке. Майка показала, как дергать шнурок, и ушла. И я должен был отнести колесо.
Но сразу домой я не пошел, Я прижался носом к забору и смотрел в дырку от сучка вслед Майке. Как она идет к своему крыльцу. Вот она поднялась по ступенькам. Вот остановилась. Стоит и водит пальцами по перилам, будто что-то рисует…
Я оторвался от забора, потому что почувствовал спиной неприятный взгляд.
На тротуаре стоял Толька. Он молча рассматривал меня и лениво шевелил за щекой языком. Щека от этого вздулась и неприятно двигалась.
Я растерялся и, кажется, покраснел.
— Ну, чё, Клямпик? — сказал Толька ехидно и без улыбки. — За невестой подглядываешь? Смотри-ка, весь нос в занозах. И пузо.
Ух, как я его ненавидел в этот миг! Его косую белобрысую челку, беспощадные табачные глаза, его большие прозрачные уши и тонкий, безжалостный голос!
И он знал, что я его ненавижу. И знал, что моя ненависть беспомощна, потому что я боюсь.
— Гнида! — сказал я со слезами. Плюнул в него и побежал. И побежал сейчас, пожалуй, не из-за страха, а из-за отчаянной и жалкой обиды, из-за злости на себя.
Он не гнался.
Дома я успокоился. Ну и пусть, решил я Пусть насмехается. Пусть всем говорит, что мы жених и невеста. А мы все равно будем играть с Майкой, Всегда! Назло!
Я отдышался, кинул в угол колесо и каталку, потом высунулся в окно: ушел ли Толька?
А он не ушел. И не собирался. Он сидел на тротуаре и крошечным ножиком остругивал здоровенную палку.
Вот паразит! Ну что ему там надо? Ведь Майка меня ждет.
Я повременил и выглянул снова. Сидит! Мало того: он заметил меня. Ухмыльнулся, засвистел и уселся поудобнее.
Все было ясно. Он знал, куда я собираюсь. Он решил караулить.
Сначала он лишил меня моего самоката, моего «Оленя». Сейчас он разрушает начало моей и Майкиной дружбы!
А я? В отчаянии так трахнул по стенке локтем, что посыпалась известка.
Я трус! Трус! Трус!. Так мне и надо.
Где синий ветер встает
Я просидел дома до прихода мамы.
— Странно, — заметила она. — Что это ты не гуляешь? И кислый. Натворил что-нибудь?
— Ничего.
— Ну и прекрасно.
Мы поужинали. Потом мама переоделась. Она надела синее шелковое платье. Это платье мне нравилась. Мама в нем делалась очень молодой и красивой. И веселой. Но я не любил все-таки, когда это платье появлялось на свет. Значит, мама куда-то собралась, и ее весь вечер не будет дома.
— Мам, ты куда?
— Батюшки! Ты что, маленький? Будешь плакать: «Мама, не уходи»?
— Не буду я плакать, — сказал я, надувшись. — Просто сидеть одному неохота,
— Не сиди. Погуляй. Все равно ведь каждый вечер бегаешь.
Ага, «погуляй»?! Если бы она знала!
— Надоело мне гулять.
— Владик, ну что за капризы! Сегодня симфонический концерт в городском саду. Это бывает раз в несколько лет. Неужели я не могу послушать?
— А я?
— Что «а я»?
— Тоже хочу концерт, — уцепился я. Это было все-таки лучше, чем сидеть дома.
— Ты серьезно? Это ведь не кино.
— Ну и что! Кино я видел, а концерты ни разу.
— Ладно… — сказала мама. — Куда тебя девать?
Она дала мне белую рубашку, новые штаны (те, которые сшила из обрезков американских брюк), расчесала на косой пробор мои космы (я терпел) и сказала:
— Оказывается, иногда ты можешь выглядеть вполне прилично… А хочешь, я сделаю тебе черный бантик на шею? С белой рубашкой будет очень красиво.
Я со сдержанным негодованием выразил свое отношение к бантикам. Мама заметила, что я все-таки чудовище, и мы пошли в сад.
У ворот сада нам повстречался высокий мужчина в глухом кителе, с флажком на фуражке. Флажок был белый, с зеленой каймой. Мужчина поздоровался с мамой.
— Добрый вечер, Сергей Эдуардович, — сказала мама, и мы пошли рядом. Сначала — молча. Мама шла, опустив голову. Сергей Эдуардович поглядывал на меня. А я на него. Меня интересовала фуражка.
— В отделе прочитали ваш очерк, — сказала мама. — Всем нравится. Только… понимаете, газетный объем… Как-то надо сократить материал. Хотя и жаль.
— Сокращу, — поспешно согласился Сергей Эдуардович. — Чего там жалеть? Не в этом дело… — Он помолчал и неожиданно признался — С тридцать шестого года не слышал симфонического оркестра…
И опять они с мамой замолчали.
— А почему у вас фуражка морская, а на фуражке самолет? — спросил я.
Он, по-моему, обрадовался вопросу. Быстро снял и протянул фуражку.
— Это не самолет, а перекрещенные рыбы. Я рыбник. Промысловик. Понимаешь?
Я кивнул. Голова у него была с длинными залысинами, а лицо сухое, морщинистое и все-таки доброе, А на руке не хватало двух пальцев.
Сергей Эдуардович взял фуражку и пошел покупать билеты.
— Ему пальцы снарядом оторвало? — спросил я.
— Нет, — сказала мама. — Он не был на войне. Пальцы он отморозил.
— А-а… — протянул я с разочарованием.
— Дурачок, — сказала мама. — Этот человек перенес столько… Он много лет работал на Севере. В самых тяжелых местах. Один раз в тундре он спасал летчика. Летчик разбился при аварии. Сергей Эдуардович тоже был в этом самолете, но уцелел. Он тащил летчика трое суток на самодельных санях, обморозил ноги и руки… А когда добрался до стойбища, оказалось, что летчик умер. Это было самое страшное…
Я опустил голову. Сергей Эдуардович подошел, мельком взглянул на меня и спросил:
— Кажется, была проработка?
— Нет, — сказала мама. — Просто разговор. Не хочу, чтобы он вырос легкомысленным болтуном.
— Ничего, — заступился Сергей Эдуардович. — Легкомыслие проходит. Лишь бы не вырос чиновником и трусом.
Ну, вот надо же было ему это сказать! Снова стало скверно на душе.
Площадка с эстрадой построена была среди старых берез. Ее окружала деревянная высокая решетка. Мы прошли туда почти последними и с трудом отыскали свободные места. У самого прохода. Мама села рядом С веснушчатой девушкой, а я примостился на краешке скамейки. Веснушчатая девушка с удивлением посмотрела на меня и отвернулась. Наверно, подумала: «А этот пацаненок зачем сюда притащился?»
Тоже мне, принцесса! Рыжая…
Сергей Эдуардович сел в стороне от нас. Посмотрел на маму и чуть кивнул. Даже не кивнул, а просто опустил глаза. Мол, все в порядке. Подумаешь, герой… Еще и переглядывается!
Было сумрачно и неуютно. Дуло по ногам. Ветер не ветер, а такой низовой сквознячок шелестел под скамейками, крутил бумажки в проходе. Я поежился, покачал ногами, чтобы прогнать озноб.
— Не егози, — сказала мама. — Лучше посмотри на музыкантов.
А чего там смотреть? Все одинаковые, в черных костюмах. Одни с обыкновенными скрипками, другие тоже со скрипками, только громадными — такими, что не поднимешь, приходится на пол ставить. А еще барабан. Да несколько трубачей сзади. Ну и что? Я эти инструменты уж сколько раз видел! В кино. Ими в картине «Веселые ребята» музыканты друг друга лупили. Под руководством Леонида Утесова. Но здесь, конечно, не дождешься такого веселья.
Меня только деревянные трубы немного заинтересовали. Длинные такие, коричневые. Похожи на минометы.
— Это что?
— Это гобои, — оказала мама. — Смотри.
Вышел худой, высокий дядька. Чуть поклонился и встал к нам спиной. На нем был длиннополый фрак с разрезом.
Я знал, что дирижеры бывают с палочками. А этот вышел без палочки. Подумаешь, дирижер…
Он медленно поднял руки. Правую — повыше. Чуть шевельнул пальцами.
Откуда-то издалека пришла сумрачная медленная музыка, похожая на движение тяжелых туч. Будто они растут на краю вечернего неба, и еще не слышно грома, а только прожилки молний мерцают в лиловом сумраке. Гроза еще не здесь, не близко, но уже меркнет свет.
Эта музыка была под стать моему настроению. Прямо то, что я чувствовал и думал.
И все-таки не то. Я был боязлив, а в музыке не было страха. Она была суровая, печальная была, но мужественная. Она мне напоминала о том, что я трус. Боюсь Тольки, боюсь грозы, боюсь еще много чего на свете. И ей было плевать на меня, этой музыке. Я перед ней был, как прижатый к земле кустик перед нарастанием грозового фронта. Что им, высоким тяжелым тучам, какой-то кустик!
— Та-а, та-та-та, та-та-та… — с нарастающей громкостью повторяли трубы.