Женщины думают пронять его слезами, а он обеими руками отмахивается:
— Знаю, голуба, все как есть знаю: муж на фронте, коз полон воз — деток, стало быть хата сгорела. Да вот нет больше лесу, весь разделили…
Женщины реветь того пуще, а Скок их успокаивает:
— Тише, бога ради. Будет лес. Всем будет. Только ведь это не по щучьему велению делается. Не все сразу. Слышите, гремит?
Все прислушались. Верно, откуда-то издалека доносились тяжелые раскаты. Видно, фронт.
— А лес будет, — уверенно повторил Скок. — Тебе, Марья, в первую очередь выпишу…
Мы со своим «упырем» уже было и лезть к председателю раздумали, но он сам нас заметил.
— А вы что тут забыли? Тоже лесу хотите?
— Нет-нет, — успокоил его Санька, — у нас другое…
Оглянувшись на женщин, мой приятель подошел к самому столу, заговорщицки поманил Скока пальцем — дело, мол, секретное, — и когда тот перегнулся через стол, зашептал что-то прямо в председательское ухо.
— У вас в печи? — удивился Скок.
— Да не-ет, — отбросил секреты Санька. — На кирпичном заводе.
— Разберись ты с ними, голубь мой, — попросил дядька Скок участкового милиционера.
Участковый — Максим Колдоба. Это уже не молодой мужчина с Хутора. С виду не больно приметный, в сером измятом плащике и в солдатской выцветшей пилотке. Милицейскую форму ему еще не успели выдать. Но пистолет есть. Висит на ремне. Максим еще и вора ни одного не поймал. Он только отнимает у таких, как мы, хлопцев разные находки. Только найдешь что-нибудь стоящее, только стрельнешь разок — Колдоба уже тут как тут. Находку отберет и еще, если хочешь, уши натреплет. Он и теперь подумал, что мы с Санькой по доброй воле принесли какой-нибудь пулемет. А услыхал про упыря — не поверил:
— А вы, хлопцы, не загибаете?
— Что вы, дяденька! — стал божиться Санька. — Сидит там и сопит…
— Кашляет, — добавил я.
— Тогда показывайте, — сказал Колдоба, и мы втроем двинулись в путь.
К самой печи Максим нас не пустил. Расспросив, где та нора, в которой мы с Санькой будто бы слышали что-то подозрительное, он велел нам возвращаться домой, а сам медленно пошел, приминая полынь, к куче битого заросшего кирпича. Возвращаться? Как бы не так! А что мы хлопцам потом расскажем? Нет, мы не такие, чтобы, обнаружив упыря, не поглядеть на него.
— Посидим тут, — предложил Санька возле конокрадова креста, и мы присели на травянистый холмик.
Вечереет. За полем уже заходит большое красное солнце, и вода в глиняных карьерах тоже красная, будто туда насыпали жару из печи. На болоте, где был когда-то немецкий ложный аэродром, спокойно ходит длинноногий аист ищет на ужин лягушек. А нас с Санькой донимают комары. Но мы хлопцы терпеливые, мы все равно сидим. Может, Максиму понадобится помощь, как раз и подоспеем. А потом вместе будем вести того кашлюна по деревне.
Пусть этот Петька Смык посмотрит. И Катя пусть посмотрит, кто мы такие: задаваки несчастные или отважные хлопцы.
А Колдоба как сквозь землю провалился. Нет и нет. А может, залез там в печь и поможет вылезти? Санька даже на крест взобрался, чтоб лучше все видеть. Оттуда, с креста, он и докладывает мне обо всем происходящем. Колдоба лежит за кучей кирпича и не шевелится. Потом подошел к норе и снова затаился. Видно, слушает. Швырнул и нору камень…
— А что из норы? — не стоится мне на месте, тоже охота налезть на крест.
— Ничего, — разочарованно вздыхает Санька.
Ну и опозорились же мы с приятелем! Только панику подпили на все село: упырь, упырь. Теперь хоть на глаза людям не показывайся. И все из-за Саньки. Сопит там, видите ли, кто-то. В ушах у него сопело со страху.
— А у тебя в ушах не кашляло? — обиделся Санька.
В этот момент в развалинах завода произошло нечто такое, чего мы и не ждали. Не из норы, а совсем с другой стороны, будто из-под земли, сверкнуло пламя и сухо протрещала автоматная очередь. Санька кубарем скатился со своего наблюдательного пункта.
Когда упырь поднялся в рост, мы увидали его и так, лежа на земле. На нем были какие-то лохмотья, голова взлохмачена, лицо все заросло. Он опрометью бросился в заросли лозы. Откуда-то из руин вслед ему несколько раз бабахнул револьвер. Но Колдоба стрелял, видно, не метко: незнакомый исчез в кустах.
Едва все стихло, мы с Санькой на четвереньках подползли к Колдобе. Он лежал, окровавленный, среди камней и скрежетал зубами:
— Вот дурень, вот дурень… Не так нужно было… Голод бы его оттуда выгнал, гада… Не совсем я поверил вам, хлопцы. Думал, все-таки… загибаете…
Максима отвезли в госпиталь, а разговоры про упыря возобновились с новой силой. Толковали о том, что милиция нашла на кирпичном заводе его берлогу. Мы с Санькой теперь в центре внимания.
— Ну, какой он хоть из себя, хлопцы? — расспрашивают нас все, начиная от бригадирши и кончая старым Зезюлькой.
— Такой лохматый-лохматый, одно волосье, — рассказываем мы.
Министр считает, что это какой-нибудь полицай возле села отирается. Может, даже из наших кто, из подлюбичских. Правда, в это не шибко верится. Как только стал приближаться фронт, как только загремело на востоке, их словно корова языком слизнула вместе с семьями. Неумыкин двор вместе с остальными сгорел, а в Афонькиной хате живут соседи. Так что возвращаться им некуда.
— Давно уже они в Германии, у немцев, — говорит бригадирша.
— Немцам теперь не до вчерашних холуев, — возражает ей Министр.
Разные идут разговоры. А тем временем кур у людей кто-то покрадет ночью, то картошки в огороде нароет, хотя она еще не больше ореха, то исчезнут с забора выстираные брюки. Моя бабушка, чуть стемнеет, запирается на все засовы. Забредет среди ночи в хату, что мы с ним сделаем? Соли на хвост насыплем?
Мы хотим легкого хлеба
Трудное для нас с Санькой настало лето, с потом, с мозолями. И радостное. Каждый день с фронта новые вести. Министр не успевает в бригаде, все их пересказывать. И додумались же наши загонять немцев в котлы! Окружат со всех сторон и поддают жару. Бабушка часто у меня спрашивает:
— А правда, что гадов тех снова в этот… в чугун загнали?
— Да не в чугун, а в котел, — снова и снова объясняю я.
— Пускай себе и в котел, — охотно соглашается старая. — Что в лоб, что по лбу…
Ушли наши на запад. Дождался Зезюлька, что и его Могилев взяли. Уехала с луга зенитная батарея. Там теперь шумит-гудит сенокос. Мне дед Николай наладил отцову косу-литовку, а Саньке старый Зезюлька отбил. Петька Смык наточил какую-то ломачину. Не коса у него, а горе, и он еще с нашими ее равняет. Говорит, хоть на нет сточенная, зато легкая.
На луг мы идем вместе с мужчинами. Вернее, они идут с нами: их раз, два — и обчелся, а нас — целый полк. Мужчины идут и курят, а у таких, как мы, табаку нет.
Попросить бы, да смелости не хватает. Петька Смык попросил было, так Министр его на смех поднял:
— Нос не дорос. Ты его утри сперва.
И остальные мужчины загудели шмелями:
— Правильно, Назар.
— Нащелкать бы его по носу!
Правда, кое-как обошлось, Петькин нос остался в целости.
Поблескивают у нас на плечах косы, за плечами висят баночки с песком и дубовые лопаточки-менташки. Менташка — косу точить, а песок — саму менташку подновить, как оботрется. В полном снаряжении идем. И потому нам неохота здороваться с кем попало. Мужчины с бабами, что идут грести сено, поздоровались, а мы на Катю и не глянули. По-моему, и она нас как бы не заметила. Подумаешь, цаца. Грабли взяла и форсит. Пусть косой помашет.
Встали мы с Санькой рядом, подзынькали менташками по косам, поплевали на ладони — эх ты, сила молодецкая! Размахнулся Санька и — в кочку. Так и снес начисто, как бритвой срезал.
Мне кочка попалась посолиднее. Не кочка, а целое городище, как у нас возле Подлюбич. Такую с одного маху не снесешь. Туда-сюда, а коса не идет назад, хоть ты ей, как когда-то отец говорил, сала дай. Старый Зезюлька стоит и смеется, из-под прокуренных усов блестят вставленные еще до войны металлические зубы.
— Что, не отпускает? За пятку ее тяни, холеру!
Нет на свете больше позора для косца, чем бросать косье и нагибаться, чтобы вытащить из кочки косу за пятку. Смеху на весь луг:
— Сюда, хлопцы! Вот ладная горушка, ну-ка, тюкните!
Правда, когда пошел луг поровнее, мы клевать землю перестали. Так новая беда — наседает старый Зезюлька. Того и гляди, по пяткам заденет. Мы уже взмокли, во рту — горечь, ноги млеть начали, дух занимает, а дед хоть бы что. Шах-мах — и кладется у него трава в ровный, высокий прокос. Поглядишь — коса сама бегает. Видно, острая, как змея. Пускай бы нашими вот так попробовал.
Дед попробовал и нашими. И моей, и Санькиной. Просто не те косы. Даже звенят иначе — тонко, со свистом.
— Тут не в косе хитрость, а в руках. Вы пятку прижимайте к земле, — учит он. — Вот так… А вы носом тычете.
К тому времени, когда бригадирша пришла на луг поглядеть, что тут делается, у нас с Санькой в глазах поплыли разноцветные круги. Теперь мне понятно, почему мать на косьбу клала в отцову торбочку и добрый кусок сала и полдесятка яиц. Я бы сейчас волка съел, попадись он мне в этих кустах.
Глянула Нинка на нашу с Санькой работу и поморщилась. Ей, видите ли, не чисто; ей кажется, что вся молодая, мягкая поросль остается у нас под ногами, а под прокосом и вовсе нетронутая трава. Она считает, что мы не косим, а…
— А что ж мы делаем? — не выдержал я.
— Только траву переводите.
Она поставила нас отдельно от мужчин на Лысом Рогу. Название этому месту придумано в самую точку. Трава здесь реденькая и ровно вокруг, как на току. Если б и хотел, не за что зацепиться косе. Тут уж мы себя показали!
Известное дело, не отстали мы от других и позднее, когда косцам привезли на луг в железной бочке затирку. Была она из непросеянной муки, зато густая и чем-то приправленная. Санька так приналег, что думал — пуп развяжется.
Мало-помалу косить мы все же научились. Потом возили рожь, и возы у нас получались не хуже, может быть, Зезюлькиных. Редко бывало, чтоб развалился в дороге. Разве что веревка развяжется и гнёт съедет.
Не успели мы с Санькой оглядеться, как уже и школа на носу. А у нас ни одной книжки, ни одной тетрадки.
Правда, если я захочу, бабушка может мне пожертвовать трубку обоев, что завалялась у нее еще с «до войны». А тетрадей она мне не нашила и книг не напечатала. Недосуг было.
Когда и по скольку будут платить на трудодни, никому неизвестно. Да бабушка нам советует не больно-то на ту оплату разевать рты. Лучше как-нибудь иначе расстараться денег и купить что нужно для школы.
Пустились мы с Санькой в торговлю. День по лугу ползаем, день на базаре щавель продаем. Чуть свет прибегаем в город, раскладываем свой товар, и Санька начинает бойко зазывать покупателей:
Подходи, кладем до неба,
Можно есть и без хлеба!
Люди смеются и весело у нас покупают.
Моя бабушка говорит, что на базаре два дурня: один хочет дорого продать, а второй — дешево купить. Сперва мы с Санькой не ходили в тех дураках, что хотят дорого продать, не торговались за какую-нибудь лишнюю горсть. Мало тебе — на, бери еще. Только деньги выкладывай. Остальные торговцы щавелем начали на нас коситься, особенно женщины. Цену им сбиваем. У нас люди берут, а у них не хотят. Они уж и водой свой щавель сбрызнут, чтоб не такой вялый был, а возле них все равно очереди нет.
Вот тут одна женщина возьми нас и подучи. Мы, мол, продавать не умеем: мешки приносим большие, а выручка — курам на смех. А нужно делать так: класть поменьше, да взбивать, чтоб казалось, что много. Позарились мы с Санькой на большую выручку. Сидели-сидели — нет покупателей. Плюнул Санька на эту хитрость и снова взялся торговать по-своему:
Подходи, кому мало,
Можно есть и без сала!
Один седой, старичок с палочкой сказал, что из этого хлопца при старом режиме вышел бы большой человек. Купец первой гильдии.
В первый же день нашей торговли, продав щавель, мы пошли прицениваться к тетрадям. А на базаре чего-чего только нет, прямо глаза разбегаются: решета, гармоники, зажигалки из винтовочных гильз, огурцы, веревки, соль, жженые гвозди, шинели из английского сукна, картофельные оладьи-драники с постным маслом — всего не перечесть. Кричит, спорит базар, божится, толкается, плачет, смеется — голова идет кругом.
Сидит у ворот слепой инвалид, лицо в синих крапинках пороха. На нем линялая гимнастерка. На тротуаре шапка с рублями. Инвалид так растягивает гармошку, что, кажется, вот-вот лопнут цветастые меха.
А ну-ка, дай жизни, Калуга!
Ходи веселей Кострома!
Мы с Санькой вздохнули, бросили, как и все, в шапку по рублю, пошли дальше. По другую сторону ворот, под забором, примостился красноносый бородатый дядька. В покрашенном зеленом ящичке перед ним сидит морская свинка, на ящичке — стопка билетов из тетради по арифметике. Тетради, должно быть, не хватило, пошла в ход и обложка с таблицей умножения. На тех билетиках написана судьба: кому встреча, кому расставание, кому богатство — кому что суждено.
— Подходи, хлопцы! — обрадовался дядька, заметив нас. — Пять рублей — и бери свое счастье!
Нет, мы с Санькой и так свое счастье знаем. Пусть другой кто-нибудь, а мы поглядим. Вот девушка подбежала, протянула, дурья башка, свою пятерку. Красноносый постучал пальцем по ящичку, и оттуда через круглое отверстие выскочила свинка: шустренькая, гладенькая, глазки хитрые, как у хозяина. Хозяин сунул ей под нос пятерку, свинка оглядела ее, понюхала, будто проверила, верно ли заплачено, и зубами вытащила один билетик. Тот самый, на котором таблица умножения. Девушка так и расцвела.
На замусоленной, многими руками захватанной бумажке, как курицей нацарапано химическим карандашом: «Жених к тибе приедить».
А какой-то старушке посчастливилось и того больше. Сама она прочесть не могла, Саньку попросила. Тот и прочитал: «Твой милай тибя дажыдаицца».
— Тьфу ты! — разозлилась старуха. — Только людей дурачишь, кабан откормленный. Мила-ай… На том свете, может, и дожидается.
Мы с Санькой купили у толстой торговки по дранику, по пятерке враз проглотили и не наелись. Если и дальше так шиковать будем, тетрадей нам не купить: всего по десятке осталось. Пересчитали свои деньги — пошли дальше.
— Хлопцы, давайте сюда!
Оглянулись — городской верзила-парень в кепке с пуговкой на макушке пальцем нас к себе манит.
— Купите самовар. Даром отдаю — две тысячи. Смотрите, какая полуда.
— А зачем он нам? — растерялся Санька.
Глаза у парня бегают туда-сюда.
— Чай будете греть, турки. Вы на медали посмотрите. Видите, сколько тут выбито медалей? Во — Париж, Вена, Брюссель. Царский самовар.
Ни Париж, ни Вена на нас не произвели впечатления. Тогда парень схватил меня за рукав.
— Давайте угадаю, какого года у вас деньги. Угадаю — мне отдадите, не угадаю — я вам столько же. Ну? Думаете, легко угадать? Выиграете как пить дать.
Едва мы избавились от него.
Тетради продавала одна-единственная женщина, да и у той было их всего с десяток. Полистали мы их, погладили ладонью бумагу — ничего себе, гладенькая. А приценились — так и ахнули. Десять рублей штука. Санька попробовал торговаться. Он будто бы видел, что здесь, недалеко, продают по пять рублей.
— Это где же? — заинтересовалась женщина.
— А вон там, — показал Санька в толпу.
— Ну так идите туда и купите! — посоветовала она.
Должно быть, таких умников она уже видела и до нас.
Подумали-подумали мы с Санькой и решили в самом деле поискать тетрадей подешевле. Не нужна нам такая уж гладкая бумага, сойдет и пошершавее, лишь бы цена так не кусалась.
Шумит базар, спорит, клянется. Все толкаются, и мы толкаемся, лезем туда, где люднее. Смотрим — под забором мужчины что-то такое интересное окружили. Не иначе, на дармовщину люди нарвались. Да нет, под забором на мостовой снова инвалиды. Двое, безногие оба. Костыли рядом лежат. Здесь идет игра на деньги.