Один, рыжеватый, держит в руках три карты. У всех на виду он кладет их одну на другую — нужно вытащить туза. Подошел какой-то дядька, вытащил и получил пятерку. Вытащил снова — и снова получил. Тут и другие захотели. Но теперь, кто ни брался, на туза напасть не мог: то он оказывался снизу, когда все видели, как его клали наверх, то сверху, когда все были убеждены, что он внизу.
— Ну и ловок, шельма! — восхищаются картежником зрители и весело хохочут, когда очередной охотник до пятерок растерянно разводит руками.
Рядом играют в «веревочку». Товарищ картежника, бойкий, похожий на цыгана мужчина, привычными движениями раскладывает на мостовой тонкий шнурок, крутит хитрые петли, словно вяжет кружево. Тот, кто хочет выиграть, должен ткнуть пальцем в эти петли, после чего инвалид дернет шнурок за оба конца. Зацепился шнурок за палец, попал ты в центр петли — бери деньги. Проскользнул шнурок мимо — выкладывай десятку. Здесь на мелочи не размениваются.
— Эй, давай, не зевай! — приглашает веревочник охочих попытать счастья. — Греби деньгу лопатой. Выиграешь — не радуйся, проиграешь — не горюй! Последний в жизни шанс, последний сеанс, и лавочка закрывается!
У нас с Санькой глаз острый, мы все его штучки видим. Сперва положил кружком, потом змеей набросал. Если ткнуть пальцем посередке — точь-в-точь угадаешь. У меня сердце так и ёкнуло. А что если… Тогда и без всякого щавеля, мы купим себе тетради, а если повезет, то и Глыжке гостинец. Баранки я в одном месте приметил — глаз не оторвать.
— Ну, хлопцы, смелее! — подбодрил нас инвалид.
А подношу палец к веревочке, и, кажется, затихает вся базарная площадь, только из-за спины слышится шепот:
— Облапошит он этого хлопца…
Кого облапошит? Меня? Инвалид дернул за веревочку — и петля обвилась вокруг моего пальца. А они говорят — облапошит. Как бы не так, не на тех, брат, нарвался.
— Молодец! — похвалил меня веревочник и достал из кармана новенькую, еще хрустящую десятку. А мы-то, дурни, ползаем по лугу день-деньской да тащим на себе тяжелые мешки за столько верст, когда тут деньги на земле валяются.
— Оставьте вы это, ребята, — предостерегла нас незнакомая женщина.
— Не слушайте ее, — как-то почти по-приятельски сказал нам инвалид. — Много она понимает.
Да мы и без его уговоров ни за что бы не бросили игру. Санька тоже выиграл, зато мне в другой раз не повезло. И ведь так присматривался, так следил за той веревочкой, а она шмыг — и нет десятки. Потом и Санька проворонил. Когда мы ткнули пальцами еще по разу, у нас остались только пустые мешки из-под щавля.
— Больше нет денег? — спросил инвалид.
— Не-ету, — вздохнул, как кузнечный мех, Санька.
— Ну и ступайте своей дорогой. В другой раз умнее будете.
А мы стоим и глазами хлопаем. Аж плакать охота. Вот тебе и тетради, вот тебе и баранки. Дурни мы, дурни, каких еще свет не видел. Верно бабушка говорит, что бить нас с Санькой некому.
Напарник веревочника чем-то напоминает Санькиного отца — дядю Ивана. Широколицый, шея, как дубовый комель, жилистая, жидкие рыжеватые волосы на голове. Виски посеребрены. За нашей игрой он не следил, у самого отбоя от охотников не было. А тут бросил карты в шапку вместе со скомканными пятерками, троячками, рублями и тихо сказал:
— Игнат, отдай ты им деньги… Сам видишь, что за богатеи.
— Пусть не лезут, коль в кармане пусто, — заупрямился чернявый. — А они бы отдали, если б выиграли?
Мы стоим и молчим, повесив головы. Санька красный, как вареный рак, да и у меня огнем горят щеки. Теперь я не хочу и тех баранок.
— Вот видишь? — прищелкнул языком веревочник. — Не отдали бы.
— Все равно верни! — прямо побелел наш заступник, потом сказал дрожащим голосом: — Может, твои где-нибудь вот так ходят, — и схватился за костыль.
— Тьфу ты, припадочный, — выругался веревочник, и наши скомканные десятки полетели нам под ноги. — Марш отсюда, босота!
Нас не пришлось уговаривать. Дай бог ноги подальше от той дармовщины, скорей отдали тетке свои деньги, схватили по тетрадке и — домой. Хорошо еще, что так обошлось.
— Ну и дурни, — сказала бабушка про инвалидов. — Я вам не вернула бы ни копья, чтоб не гонялись за легким хлебом. Нашлись мне асессоры — без мозолей десятки грести.
«У лукоморья дуб зеленый…»
Школа. Здравствуй, школа! Давненько не сидели мы в классах, не бегали на переменках по гулким коридорам, давненько эти стены и старые тополя во дворе не слышали веселого звонка. Как разошлись мы в мае сорок первого года на каникулы, так не три месяца длились они, а три года.
В школе спали чужие солдаты, тут устраивали пьянки полицаи, даже немецкие кони стояли, а потом лежали в классах сугробы и разгуливал по коридорам ветер.
А нынче утром в старой нашей школе, где когда-то была волость, снова прозвенел звонок.
Пока — только в старой. На каменную, что построили перед самой войной, у сельсовета не хватает, как говорит дядька Скок, девяти гривен до рубля. Там по-прежнему пусто. Под стенами вырос чертополох, вечером прямо под стропилами шастают летучие мыши, да мальчишки, играя в прятки, ранят на битом стекле ноги.
А волость кое-как, на живую нитку отремонтировали, и сегодня мы сели за парты. Хотя какие там парты — длинные и узкие, в одну доску столы. За такой «партой» помещается восемь человек, а если потесниться, то и; все десять. Доски выструганы наспех, и Санька успел загнать занозу в палец.
Но нам сидеть не тесно. Первоклассников, тех собралась тьма-тьмущая, три года — не шуточки, а у нас много ребят не пришло. Из наших с Санькой друзей двоих нет. Митька-Монгол на кладбище, его немцы застрелили. А Петька Чижик помогает матери кормить семью. Сегодня по дороге в школу мы его встретили. Петька ехал верхом на Буянчике, с шиком держа в зубах цигарку.
— Так ты не пойдешь? — Санька кивнул в сторону школы.
— Не-е, — вздохнул Чижик. — Не пойду. Надо же кому-то и лошадей пасти, не всем учеными быть.
От солнца, от костров в ночном на лугу, от дождей и ветра лицо у Чижика почернело, погрубело — с виду не скажешь, что Хлопцу всего четырнадцать. Мужчина, да и только. Только ростом не вышел. И голос у Петьки сиплый, простуженный.
Мы вырядились в школу кто как мог. Санька в новой рубахе из парашютного шелка. Тетка Марфешка ее на пуд ржи выменяла. Смык в штанах из брезентовой солдатской плащ-палатки. Они морщатся гармошкой, и никакой силой их не разгладишь. Оттянет Петька руками штанину вниз — ровно, только за другую возьмется, а первая — хлоп! — и снова гармошкой. Не штанины, а пружины. Книг мы себе с Санькой так и не купили. А тетрадки есть: две покупные да еще самодельные, из обоев. Толстые, как библия. Страница чистая, страница в голубые цветочки — пиши и любуйся.
Такую же «библию» я сшил и Глыжке. Он сегодня тоже пришел учиться. Вскочил с петухами — боялся проспать, добровольно вымыл шею. Бабушка ему в уши заглянула, а потом обоих и за порог проводила:
— Ну, ступайте, грамотеи… Да не ходите там на головах.
Санька малость побогаче нас с Глыжкой. Ему хорошо: немцы, когда у них стоял офицер, оклеили их хату белой бумагой. Начальству не нравились облупленные стены. А теперь, перед школой, это Саньке как находка. Пока мать была в поле, он навел порядок в хате: ободрал стены, ни клочка не оставил. Ну и влетело ему от матери. Мы с хлопцами с улицы слышали, как Марфешка разорялась:
— Ах ты, лядаще! Ах ты, гайдамака!
Санька все это перенес мужественно и теперь в ус не дует: есть у него и тетрадки, и блокнотики.
Так мы подготовились к школе.
И вот отворилась в классе дверь, вмиг стихли гомон и смех — на пороге стоит наша Антонина Александровна. Она будто и не изменилась за годы войны, такая же маленькая и сухонькая, лишь синее платье, которое учительница надевала в праздники, совсем выцвело. Все те же блестящие стеклышки сами собой, без дужек держатся на носу. Теперь мы знаем, что они называются пенсне. Учительница обвела внимательным взглядом класс, и в очках отразились окна, «парты» и мы с Санькой на скамейке.
— Здравствуйте, дети!
Отвечая ей, мы с Санькой одними глазами улыбнулись друг дружке. Дети! Назвала бы уж как-либо иначе. Вон Сонька Зыкова уже волосы завила. Правда, не так чтобы очень, по заметно. Верно, тайком от матери накручивала на горячий гвоздь. А у Петьки Смыка пушок под носом пробился. Оттопырив губу, Смык скубет его двумя пальцами, будто усы подкручивает: аж красно под носом. Правда, у нас с Санькой усов еще нет, потому что мы не сидели, как Смык, по два года в одном классе. Но и мы хлопцы дай бог. Если б не война, были бы уже не в четвертом, а в седьмом.
В первый день мы почти не занимались, просто говорили о жизни. Антонина Александровна все удивлялась, как мы выросли, рассказывала про свою эвакуацию на Урал, а мы ей про немцев, про мадьяр и итальянцев. Про свои геройские дела тоже. Оказывается, не только мы с Санькой насолили фашистам — у каждого из хлопцев нашлось о чем рассказать. Один итальянского коня в болото загнал, второй офицерский бинокль с печи вроде невзначай сбросил, чтоб тот разбился, третий на кухне в суп песку насыпал. Вот где хрустело у фашистов на зубах! Были дела и посерьезнее: таскали у немцев гранаты, прятали раненых. Как мы, скажем, с дедом Мироном.
Вспомнили, как книжки из школьной библиотеки разбирали по домам, когда полицай Неумыка вывалил их из шкафов на пол. Думалось, что это только мы с Санькой такие смелые, а их уносили и прятали и Коля Бурец — Храбрый Заяц, и тот же Смык. Смык даже похвастал, будто бы из-за тех книжек немцы гонялись за нами по всем Подлюбичам и стреляли вслед. Мы с Санькой рты разинули от удивления, вспоминали-вспоминали, когда такое было, и не вспомнили. Самому мне из-за книг довелось больше повоевать с бабушкой. Раза два хотела ими дрова разжигать в печи, когда щепок сухих не было. А немцы их и в глаза не видели.
Антонина Александровна говорит, что все мы герои. Это благодаря нам в школе будет библиотека.
Нет, библиотеки не будет. У хлопцев сгорели хаты, а вместе с ними и книги. У нас с Санькой хаты уцелели, но нашими книгами всю войну питались мыши, которые уцелели вместе с хатами. Если и сохранилось, так всего два-три десятка.
— Все равно герои, — похвалила нас учительница.
И вот уже неделю, вторую и третью идут занятия, вот уже Антонина Александровна рассказывает нам о Пушкине. Не о том, понятное дело, который живет возле Козодоя. Того мы сами знаем. Это Степка Пилипчик, высокий, худой, черный и кучерявый. За это его и зовут Пушкиным, хотя стихов он писать вовсе не умеет.
У лукоморья дуб зеленый;
Златая цепь на дубе том, —
читает учительница, а Саньку толкает под бок Петька Смык и клянчит тягучим, нудным шепотом:
— Сань, а Сань… Дай трубочку. Ну, зачем она тебе?
Дело в том, что у Саньки есть медная блестящая трубочка толщиной в карандаш. С одного конца она запаяна наглухо, а с другого, там, где потолще, — резьба. Трубочку потерял какой-то разява, а Санька нашел. Он хочет отпилить у нее концы и сделать себе такую ручку, чтобы перо пряталось внутрь.
И днем и ночью кот ученый
Все ходит по цепи кругом…
А Петька из Санькиной трубки хочет сделать свисток. Этих свистков у него уйма. Делает он их из полосок жести, из стреляных гильз, с горошиной внутри и без горошины, а потом сбывает мальчишкам из младших классов за ломоть хлеба, за кусок лепешки или за пару больших антоновок. Мальчишки сами бегают впроголодь, зато свистят в свистки сколько душе угодно.
Идет направо — песнь заводит,
Налево — сказку говорит…
А еще Смык научился из пятаков делать кольца. Так выкует и так отшлифует — чистое золото. Этими кольцами он уже оделил всех девчат, что постарше, и всех молодух с Хутора.
…Там чудеса: там леший бродит,
Русалка на ветвях сидит…
Санька не устоял: отдал Смыку трубочку за готовую ручку. Ручка была не ахти какая, ржавая и погнутая, зато придача что надо: перо «86» и «жабка». Особенно «жабка» хороша: мягко так пишет и почти не царапает.
…Там на неведомых дорожках
Следы невиданных зверей…
А Смык и не слушает. Он не может дождаться переменки, достал из кармана ножик и под партой ковыряется в Санькиной трубке. Делает он это ловко. Глаза внимательно и преданно глядят на учительницу. Кажется, он весь там, подле того дуба, вокруг которого ходит кот ученый. С виду ни за что не скажешь, что в голове у него одни свистки. А руки там, под столом, орудуют. Стол так и ходит ходуном. Пузырек от йода, в котором Васька Мамуля держит чернила, чуть не полетел на пол. Его подхватили уже на лету.
Едва Антонина Александровна опустит очки в книгу, Смык зырк под стол, на свою работу, и опять сидит, как святой угодник. Должно быть, медная трубка поддается легко, потому что вид у Петьки довольный.
…Избушка там на курьих ножках
Стоит без окон, без…
Взрыв грянул так неожиданно, что у учительницы выпала из рук книга и слетели с носа очки. Девчата хором ойкнули, а мы с Санькой так резко вскочили, что чуть не опрокинули «парту». На этот раз Васькин пузырек полетел-таки на пол, чернила растеклись лужицей, брызги попали на стену.
Петька Смык побелел, как покойник. С перепугу он не может вымолвить слова, лишь трясет губой и тянет:
— А-ва-ва-ва…
Из-под него валит сизый едкий дым, кажется, что Петька горит, а на полу вроссыпь — свежие сосновые щепочки: взрывом пощепало стол. На щепочки с Петькиных рук капает кровь.
В школе поднялся переполох. Загалдели в соседних классах, захлопали двери. К нам вбежал директор. Он не расспрашивал, что тут произошло, — увидав Петькины руки, схватил его за плечо и потащил с собой.
Антонине Александровне сделалось дурно. Ее под руки увели из класса девчата. Занятий в тот день больше не было. Девчата долго сидели перепуганные, а хлопцы, немного придя в себя, затеяли спор, что это взорвалось: одни говорят — специальная мина, другие — запал.
Когда мы уже шли домой, нас нагнал Смык. Он возвращался из медпункта и нес перед собой забинтованные руки. Петька еще храбрился:
— На правой руке здорово пальцы побило, но кости целы. Ничего страшного!
А больше всего он бедовал, что свистка не получилось. Вот был бы свисток — целая дудка. Какой-нибудь первоклассник неделю за него хлеб таскал бы.
Но нет худа без добра: теперь мы будем на уроках писать, мучиться, а Петька пан-паном сидеть. И к доске не вызовут, и дома уроков делать не надо. Как он ручку возьмет?
Дома, едва я переступил порог, как бабушка, уже прослышавшая от Глыжки о взрыве в школе, взмолилась:
— Хоть ты уже не делай свистков, нечистая ты сила!
Я был обижен:
— Что я — маленький?
— Маленький — не маленький, а ума хватит. Все вы одним миром мазаны. — И снова за свое: — Ох, хоть бы уже скорей сам приходил!
«Сам» — это, понятное дело, отец. От него уже давно ничего не слышно. Бабушка боится, как бы нам казенного письма не принесли.
Но на исходе зимы нам принесли обычное письмо. Пишет отец, что сейчас он в какой-то Восточной Пруссии. Пишет, что мужиков там нет, одни бауэры. Дома кирпичные, крыты черепицей. Не дома, а крепости. Под каждым укрепление с пулеметом. Город там есть Кенигсберг, а по-нашему — Королевская гора. Думали, что не выковырять оттуда фашистов, так засели. Много наших там полегло, но и они не усидели.
После боев отец ходил по королевским дворцам. И хотя все разрушено, но, видно, богато жили, черти. А им все мало было — нашего захотели.