Мы — хлопцы живучие - Серков Иван Киреевич 13 стр.


Бабы Марфешку уговаривают, а я — Саньку. Пусть он не очень-то верит письмам. Разве солдат не рассказывал: думали про одного, что погиб, а он только ранен был. Люди вылечили, и он домой вернулся. Там похоронку читают, а дверь скрип — хозяин на пороге.

А то один в плен попал, долго в лагере маялся, пока не убежал? Потом собрал партизанский отряд и так немцев бил, что не знали, куда драпать. Ему за это Героя дали. А все думали, что убит. Так может быть и с Санькиным отцом.

Я рассказываю Саньке, что где слышал, кое-что придумываю от себя, а Санька вовсе меня и не слушает: лежит ничком на траве, плечи вздрагивают.

Три дня Санька не ходил в школу, пришел лишь на четвертый и то какой-то не такой, как всегда. На уроках сидит тихо, не обернется, хотя совсем и не слушает Антонину Александровну. Все думает, думает… Думает теперь Санька не о винтовочных гильзах, не о том, как без билета пробраться в кино, и не о том, как после уроков по дороге домой попугать наших девчонок. Санька думает о жизни.

Он еще толком не знает, что ему делать: учиться ли дальше, или бросить школу и идти в колхоз, как Чижик, или податься в фабзайцы — куда угодно, только бы матери было полегче.

И на переменках Санька не бегает по коридору, не носится как шальной вокруг школы, не стреляет шариками из бумаги в кучерявую Соньку — ничего такого, что охотно проделывал раньше. И к Саньке никто не вяжется, все обходят его, словно больного. Только Петька Смык, забыв, должно быть, о том письме от командования, как-то раз нахально толкнул моего друга под бок:

— А ну, подвинься, Рыжий!

Так я Петьке напомнил правила вежливого поведения. Я так врезал ему по красной, нащипанной губе, что она еще больше покраснела. Я не говорю, что совершил очень уж красивый поступок, что за это меня нужно фотографировать и вешать на Доску почета, но и Смык тоже хорош. Если он вымахал с телеграфный столб, если у него пробиваются усы, а на пальце красуется самодельное кольцо из трех копеек, то это еще вовсе не значит, что ему позволено толкать моих друзей и сирот.

Петька, конечно, разозлился и вцепился мне в чуб, а я, не долго думая, схватил его за лопух, иначе говоря — за ухо. Когда же он оцарапал мне нос, я дал ему подножку, и мы оба покатились по полу, как разъяренные коты. Точнее, это Смык был, как кот, а я был тигр тигром. Я хотел так ему дать, чтоб век помнил и всему смыковскому роду заказал. Так бы оно и было, если б не зазвенел звонок и нас не разняли хлопцы.

Но и после уроков мир не восстановился. По дороге домой мы все время издали показывали друг другу кулаки; я свой обыкновенный, а Смык свой — с оттопыренным пальцем. Он сулился поймать меня на своей улице и не оставить от меня мокрого места. Ладно, ладно, Смычище, а на нашей улице ты и костей не соберешь.

Дома бабушка сразу заметила и царапину у меня на носу, и что не хватает пуговицы на рубашке. Сколько я ни доказывал свою правоту, она не сказала мне доброго слова.

— Петька дурень, а ты и того хуже.

Тут, видно, ничего уже не поделаешь. Не хочет старая признавать моего благородства, хоть ты в лепешку расшибись.

А вскоре заглянул Давид и к нам во двор. В дом не вошел, в окошко постучал.

— Вот и мы дождались, — упавшим голосом произнесла бабушка. Да и я перепугался: схватил письмо, а прочесть не могу.

— Не вам, не бойся, — буркнул почтальон и направился к калитке.

Письмо было бабке Гапе, старой Миронихе, которая так и прижилась у нас, потому что землянку ей слепить некому.

Чуяло сердце старой Миронихи, что так оно и будет, что не увидит она больше своего Василя — своего соколика, что сложит он свою головушку на чужбине и никто не придет на его могилу, никто не принесет ему красного яичка на радуницу и что самое ее, сироту старую, некому будет проводить в последний путь.

Мы с бабушкой очень жалеем всегда тихую, добрую и ласковую бабу Гапу. Она нам, как своя. И когда Мирониха захотела отслужить службу, «по убиенному Василию», бабушка не возражала, хотя на поминки обязательно явится ненавистная ей Чмышиха.

…Изо дня в день проходит мимо нашей хаты Давид, разносит письма из Европы: кому — открытки с Бухарестом и Будапештом, кому — от командования.

Вторая пасха

Однажды утром бабушка сказала нам с Глыжкой:

— Все люди как люди, одни мы беззаботные. Глядишь — тот куренка заимел, тот гусенка, тот телушку, тот хворобушку. Может, и нам пора хоть шелудивенького поросеночка купить?

— А за что? — разинул я рот.

— А за твои заработки, — поддела меня бабушка.

Я знал, что у старой водится какая-никакая копейка. Прошлым летом то бурачки, то морковку на базар помаленьку носила. Да и за мой щавель не все деньги мне на тетрадки отдала. Она собиралась купить юбку к своему смертному часу вместо той, что забрал при немцах Неумыка. Неужто передумала?

— А, — махнула бабушка рукой на образа. — Если он добрый, то и так примет. А может, и еще соберу…

Раза три по воскресеньям ходила она на базар и возвращалась с пустыми руками, а на четвертый, продав еще с ведро семенной ржи, принесла в мешке сосунка. Глыжка был на седьмом небе от радости: такой смешной сосунок, маленький, шустренький, рябенький. Налила ему бабушка немного затирки в черепок — всю вылакал.

— Теперь ваш батька может приходить домой на все готовое, — довольная собой, сказала бабушка.

Так мы и живем: Глыжка поросенка пасет до школы, а мы с бабушкой вскапываем огород. У меня на руках мозоли.

Бабушка все время ворчит:

— Вот-вот! Лодырь за дело, а мозоль за тело. Ты вот глянь только — ни одного мозольчика!

Воткнув лопату в землю, она показывает мне свои руки. Руки у бабушки тонкие — кости, обтянутые кожей, да еще синие вздутые жилы. А ладони большие, как у мужчины. Кожа на них жесткая, отполированная о деревянную рукоятку, а возле самых пальцев она и вовсе ороговела. Где тут вскочить пузырю?

— Почему они такие? — спрашивает бабушка.

— От старости, — схитрил я.

Улыбка у бабушки в глазах тотчас погасла, она обиженно покачала головой.

— От дурости, а не от старости. У дурней всегда руки такие… Да только если б дурней не было, умники бы с голодухи пухли.

Под «умниками» она, конечно, подразумевает нас с Глыжкой.

А над нами кружат аисты. Высоко — под облаками. Если снизу глядеть — тонкая, длинная палочка вроде карандаша и два крыла. Подняться бы вот так самому и посмотреть с высоты, какая она, земля. Говорят, если высоко поднимешься, — люди, как мурашки.

Где-то возле школы играет духовой оркестр. На селе тихо, и торжественные марши слыхать у нас на огороде. Это на трансформаторной будке установили громкоговоритель. Когда марши умолкают, слышен строгий мужской голос, но слов издали не разобрать. Поговорит немного — снова музыка. Что-то она сегодня разыгралась. Может, какой праздник?

— Ага ж, праздник — святые трутни, — все еще сердито говорит бабушка.

Лучше помолчать.

По другой стороне улицы идет старый Давид, быстро идет, так и подскакивает. Что-то прокричал нам издали, помахал рукой. А что он кричал, поди догадайся.

— Слава богу, что мимо, — сказала бабушка. — Сон мне сегодня дурной снился. Будто бобы молотила. Крупные-крупные. Гапа говорит, бобы — это слезы.

— Больше верь своим снам, — откликнулся я.

— А чьим же мне верить? Твоим? Так у тебя же и сны дурацкие.

Ни с какого боку к ней теперь не подъедешь. И все из-за тех мозолей. Копает и копает, даже не разогнется. А мне очень уж охота поговорить, особенно на политику тянет.

— Скоро Гитлера с Геббельсом изловим, — начинаю я, старательно разбивая влажные комья земли: бабушка любит, чтоб было мягко.

— Уж не вы ли с Санькой? — буркнула она и поплевала на руки.

— Зачем — мы? — почувствовал я себя слегка задетым. — Найдется, кому ловить.

— И откуда только ты все знаешь?

— Министр сказал.

— А-а-а, — разочарованно протянула бабушка, но все-таки заинтересовалась: — Ну и что им тогда будет?

Что им будет, я и сам толком не знаю. Надо полагать, по головке не погладят за их делишки. Если верить Министру, так их посадят в клетки и будут возить по всем городам и селам, как зверинец. Клетки, конечно, сделают железные, иные народ разнесет в щепки: каждый захочет хоть ущипнуть. А женщины на собрании в бригаде кричали, что они и за железом тех выродков достанут…

— Не будет ничего этого, — махнула рукой бабушка. Наконец она распрямила спину и вытерла со лба пот. — А если и будет, так до нас не довезут. Никакого Гитлера со всеми его гитлерятами не хватит, чтобы расквитаться на людей загубленных. Копай-ка лучше и не морочь мне головы.

Я копаю, а глаза мои на улице. Гляжу и де верю — Смык бежит. Похоже, что все мои ультиматумы ему нипочем — он и не думает меня бояться. Счастье его, что бабушка рядом, я бы показал ему дорогу. А при бабушке нельзя. И Смык, видно, это понимает. Нахально подбегает к нашему забору и кричит:

— Капитуляция!

Я и головы не повернул.

— Капитуляция! — еще громче повторил Петька.

Что он там за чушь несет? Капитуляция какая-то.

— Чего? — не поняла и бабушка.

— Германия сдалась! По радио передают! — сказал наконец Смык по-человечески.

Так вот чего радио разыгралось! И Давид нам рукой махал, а бабушка говорит — святые трутни! Ну уж извините, чтоб я теперь грядки копал. Да и бабушка воткнула лопату в землю и побежала в хату.

Я забыл, что Петька — мой лютый враг, мы бежим по улице вдвоем и, кого бы ни встретили, кричим в две глотки:

— Слыхал, дядя? Капитуляция!

Бросив сосунка, за нами увязался Глыжка. Мы промчались по нашему Нижнему долу, обрадовали женщин у колодца, постучали в окно Малаху, чуть не сбили с ног Мамулю:

— Капитуляция! Капитуляция! Капитуляция!

Потом сделали круг по Заглинищу, заскочили на бригадный двор, где уже никого не было, кроме деда Зезюльки. Покричали в глухое ухо и Зезюльке. Нам показалось, что и старик хотел бежать вместе с нами, протопал немного вслед, но потом вернулся.

Мы стучали в ворота, заглядывали в окна, а Смык залез на крышу Брыдкиной землянки и несколько раз крикнул в трубу:

— Брыдка, вылезай — капитуляция!

Брыдчиха не вылезла, а выскочила с метлой, но когда мы ей растолковали, что это на нас нашло, она метлу бросила и перекрестилась.

Наша тетя Марина заплакала.

Дед Николай подкрутил усы и побежал на село — хотел сам послушать громкоговоритель.

Нинка-бригадирша пыталась меня обнять, да я увернулся.

Антонина Александровна уже все знала сама и сказала:

— Поздравляю вас, дети, с победой.

Чмышиха спокойно заметила, что всё в деснице божьей.

Санька прошелся на руках.

Скок нам приказал:

— Бегите, мои голуби, по всем улицам — митинг будет!

А бабушка дома спросила:

— Ну, все село обегали? — и Глыжке погрозила пальцем: — Если б не эта питуляция, показала бы я тебе кабанчика! Бросил одного на лугу и удрал! Благодари бога, что Германия сдалась, так уж и быть — прощаю тебя. Как-никак — вторая пасха.

Как я был комендантом

Вскоре после победы наша школа давала колхозникам концерт. Перед этим школьная уборщица тетка Марья долго вытирала мокрой тряпкой пианино, найденное когда-то нами на Брыдкином огороде. Его ради такого случая привезли из дровяника.

Это была нелегкая работа. Поскочиха недавно завела кур, и те любили время от времени посидеть на пианино. Хотя Скок и прикрывал его соломой, да разве от кур убережешься.

А потом выяснилось, что мыли и скребли впустую: оно все разболтано, как старая телега, и играть на нем впору разве что таким артистам, как мы с Санькой. Антонина Александровна очень жалела, что ей не доведется выступить. Директор ее успокоил, пообещав найти как-либо в городе настройщика, и пианино поставили в учительской пока что для мебели. Решили выезжать на балалайках.

Сценой было школьное крыльцо. Возле него собралась уйма народу: старики, женщины, инвалиды-фронтовики, колхозное и сельсоветское начальство. Люди расселись на скамьях, подперли спинами стены и тополя, расположились, поджав под себя ноги, на траве. Непоседливые мальчишки висли на перилах крыльца, взбирались на деревья. А на крыльце Васька Мамуля, старший из скоченят — Лешка и Бусликов Костик наяривают «Светит месяц». Выходит у них так хорошо и согласно, что любо-дорого слушать. Васькины и Алешкины пальцы быстро-быстро летают по струнам, и балалайки вроде бы выговаривают:

Светит, светит ме-е-сяц…

А Костик гудит басом на гитаре:

Бум-бум-бум-бум… ясный…

Кто-то в толпе мужчин не выдержал и вслух похвалил наших музыкантов:

— Во режут огольцы!

За «Месяцем» шла «Лявониха», а потом наш класс показал спектакль. В спектакле был лютый немецкий комендант Ганс, храбрая партизанская разведчица Галя и партизанский командир батька Язеп. Случилось так, что Галя попала в лапы к фашистам. Ганс на допросе угрожал ей расстрелом и размахивал пистолетом, но отважный батька Язеп со своим отрядом налетел на комендатуру, а Галя схватила лежавший на столе пистолет и взяла в плен Ганса.

Этот спектакль мы готовили давно, но долгое время у нас ничего не выходило. Все девчонки хотели быть Галей, все хлопцы — батькой Язепом или, на худой конец, хотя бы рядовым партизаном. А на Ганса охотников не находилось. Сперва Антонина Александровна предложила эту роль Смыку. Хлопец он рослый, лопоухий, из него бы получился неплохой Ганс, но Смык уперся руками и ногами. Он сказал, что ему уроки учить некогда, а не то что… Но быть партизаном согласился охотно.

Выбор пал на Саньку. Но Санька так обиделся, что аж побледнел. Пусть ему ставят все двойки, какие только есть на свете, пусть его выгонят из школы, а Гансом он никогда не был и не будет.

Тогда Антонина Александровна взялась за меня. А я что — хуже других? Миллион мне давайте, все равно не возьмусь. Да еще сдаваться в плен какой-то Глековой Кате, которая будет храброй разведчицей! Что она в разведке понимает? Что она за цаца такая, чтоб я перед ней поднимал руки? Нет — и все тут! И не просите.

Но меня продолжали просить и уговаривать. Оказывается, у меня способности. Я один из всего класса могу блестяще сыграть эту роль. Возможно, когда-нибудь я стану прославленным артистом, если сейчас не зарою свой талант в землю. Буду вспоминать: «А помните, как я Ганса в школе играл?»

Что было делать? Может, и правда у меня большой талант. Только насчет того, чтобы сдаваться в плен Глековой Кате, это мы еще посмотрим. Дело покажет. Может, как-нибудь и выкручусь.

И вот я — немецкий комендант Ганс. На мне настоящий немецкий френч, точь-в-точь такой, как был у бабушки. Он залатан на локтях, рукава изрядно обтрепаны, однако узнать, что он немецкий, еще можно, только что ворот немного широковат. Как говорит Санька, моя шея в том вороте болтается, как чайная ложка в стакане.

На грудь мне прицепили настоящий немецкий орден, который предварительно пришлось долго чистить о кирпич. Френч подпоясан настоящим немецким ремнем, на пряжке — слова «Gott mit uns». Погоны вырезали из бумаги. Зато к вооружению не подкопаешься — ржавая сигнальная ракетница.

Все, должно быть, знают, какие сапоги были у сказочного кота. Так у меня и того побольше. Голенища широченные, порыжевшие. В них влезла пропасть портянок.

А чтобы зрители чего-либо не напутали, чтоб они сразу догадались, что я немец, а не кто иной, на рукав мне повязали лоскут белой материи, на котором чернилами была намалевана свастика.

И это еще не все. Санька почему-то решил, что без усов не годится. В два счета он добыл из трубы сажи, и у меня под носом появились усы. Точь-в-точь, как у Гитлера.

Назад Дальше