Мы — хлопцы живучие - Серков Иван Киреевич 3 стр.


Мы с Санькой стоим и радуемся: вона сколько у наших машин, сколько всего-всякого! Правда, того танка, о котором при немцах рассказывал Бусликов Костик, танка, у которого внутри спрятано штук десять танкеток, мы пока еще не видели. Так по нашей дороге он, может, и не пройдет, завязнет, а то и совсем провалится под землю. Запросто, ведь он поди добрую тысячу тонн весит.

Мы стоим и всматриваемся в лица солдат: может, моего или Санькиного отца увидим, может — комиссара, которого прятал от немцев покойный дед Мирон. Все может быть.

А солдаты на нас глядят. И не столько, видно, на нас, сколько на Санькину шапку. Местами прожженная у костров, местами подранная и по швам, и по живому, выглядит она живописно — будто стог, растрепанный бурей. Этот стог все время лезет Саньке на глаза, а тот беспрерывно сдвигает его на затылке. И все это потому, что мать остригла Саньку и отцовская ушанка, которая была ему просто великовата, стала по-настоящему велика. Известное дело, он не хотел стричься, долго отбрыкивался и упирался. Тогда тетка Марфешка обозлилась и — чик-чик его, как овечку. Теперь голова у него в полосы — где голо, а где и торчит пучок.

На том берегу лужи, под вербами, стоит наш сосед дядька Скок в старом рыжем полушубке, который они носят с Поскочихой и со скоченятами по очереди. Полушубок дядьке короток и тесен, под мышками он разошелся по швам, и сквозь прорехи торчат клочья серой шерсти. За войну сосед совсем сдал. По щекам сверху вниз пролегли глубокие борозды, в небритой бороде светятся белые волосья. Правда, Скок не признает седины. Если его послушать, то выходит, что он просто масть сменил: был вороной, а стал гнедой.

На днях дядьку поставили председателем сельсовета, и моя бабушка говорит, что теперь к нему на неподмазанной бричке и не подъедешь, а носа и черенком от грабель не достанешь — так задерет. И не столько сам Скок, сколько Поскочиха. Вчера приходила к нам просить решето, так нахвалиться не могла: «Мой хозяин… мой хозяин». Вроде ему уже и цены нет.

Но мы с Санькой не привыкли еще к тому, что Скок — высокое начальство, и подъехали к нему без брички — просто обошли лужу и поздоровались.

— Добрый день.

— Здравствуйте, коли не шутите, — ответил он просто и запрыгал на месте, ударяя от холода ногой об ногу. Потом, когда ему надоело выплясывать, он поднял от ветра воротник и довольно доброжелательно разъяснил нам, что не всё коту масленица, а нам с Санькой — райская жизнь. Если нас не усадить за книги — вырастем пни пнями. И что напрасно мы думаем, будто он тут ворон ловит, как некоторые зеваки, — он ловит машину, чтобы привезти бревно-другое с разрушенного бомбой Афонькиного гумна, пока их не растащили на дрова. Надо же хоть старую школу, бывшую волостную управу, как-нибудь подлатать. Так дядьке Скоку приказано. Кем приказано, сосед не сказал. Но мы и сами догадались, тем начальством, что еще повыше его.

И стоит полуторке или «студебеккеру» притормозить перед лужей, как дядька Скок резво ковыляет к кабине и принимается гудеть, как в дуду:

— Товарищ командир, а товарищ командир! Тут бы пару палок привезти, мой голубь. На две минуты страху.

Командирами он величает всех подряд, не смотрит, есть там что на погонах или нет ничего. Мы с Санькой посмеиваемся: председатель сельсовета — и не может отличить командира от рядового. А он на нас посматривает с сожалением: большие выросли, а ума не вынесли. Много мы, олухи, понимаем — это же для политики.

Однако и «политика» Скоку не помогает. Какие там палки, если на машине — снаряды. Нельзя, и баста. Но Скок не из тех, кто так сразу и отступится.

— Что значит «нельзя»? Нельзя, мой голубь, штаны через голову надеть, а все остальное — только захотеть нужно.

Ему снова:

— Не проси, папаша, нельзя.

Лишь после этого Скок унимается. Он и сам хорошо понимает, что тут «дело такое», и разводит руками.

— Нельзя так нельзя. Да ведь попытка не пытка. Дайте хоть закурить.

Дорога пустеет, и нам с Санькой стоять ужо не интересно, тем более что за Брыдкиным хлевом нас дожидается какой-то блестящий черный ящик. И мы шагаем дальше.

Чего только не повидали мы с Санькой за войну — видели танки, самолеты, пушки разные, пулеметы, а такой штуковины видеть не приходилось. Стол — не стол, шкаф — не шкаф.

— Может, это тот самый, как его? Рояль? — высказал догадку Санька.

Может быть, и рояль. А может, и не рояль. Но все равно штука стоящая.

Я бросил мешок, в котором еще нужно было принести с луга сено, смел рукавом с блестящей крышки снег и поднял ее. Вот это да!

— Поиграем? — спросил Санька и, не долго думая, изо всех сил врезал по белым костяным планочкам пятерней. Я аж вздрогнул — так громко получилось:

— Блю-ю-м-м!

С понурой Брыдкиной вербы снялась перепуганная ворона и поспешила убраться подальше, на болото.

— Бля-я-м-м! — еще сильнее ударил Санька второй рукой.

Поди догадайся, откуда взялось это диво на задворках нашей почти дотла сожженной деревни, на огороде, вдоль и поперек изрытом траншеями, покрытом воронками от снарядов и мин.

— Бом-м-м! — зарокотало оно густым басом, словно церковный колокол.

Мы с Санькой думаем, что в блиндаже, где сейчас ютится Брыдкина семья, или в их хате, пока она была цела, восседала некая важная немецкая шишка. Солдат такую громозду с собою таскать не станет: на плечах ее не унесешь. Та шишка, видимо, любила музыку и возила этот ящик повсюду, чтобы не соскучиться, чтобы, вдоволь настрелявшись, можно было и поиграть. А может, думала отволочь его в свою Германию, да припекло и стало не до ящика. Словом, хватит с них, наигрались — теперь поиграем мы с Санькой.

С самого верху открывается еще одна крышка. А там струн-струн! Не то что у Костика на балалайке. И толстые, как проволока, и потоньше, и совсем тоненькие. А по этим струнам молотят небольшие молоточки. Только в одном месте молоточки не шевелятся — там, где стоика пробита осколком.

Снова от переправы пошли грузовики, бабушка, видно, уже вытопила печь и, закрыв трубу, ведет с погорельцами разговоры о жизни, Глыжка заходится кашлем. А мы тут играем на рояле:

Блим-блям, бом-бум!

Играем и никак не можем наиграться. Ворот у меня расстегнулся, Санькина шапка прочно заняла место у него на глазах, а черный, продырявленный осколками ящик то жалостно стонет, то зловеще и грозно гудит, то заливается тонким голосом. На радостях Санька даже запел:

Фриц на бочке сидит,

А бочка с порохом!

Тут и моя душа не вынесла, тут и я загорланил на весь Брыдкин огорода:

Скоро бочка взлетит

Да вместе с ворогом!

В последнее время мы с Санькой часто пробуем петь вдвоем, и бабушка говорит, что выходит у нас мотивно, только слушать противно. А тут и вовсе: мы тянем свое, а ящик свое. Наши голоса глушит густой, не в лад звон. Этот звон летит над понурыми голыми вербами, над землянками и теряется где-то в туманной, пронизанной сыростью дали:

Блим-блям, бом-бум!

«Концерт» прервала старая Брыдчиха: вышла из блиндажа и давай колотить кочергой по накату.

— Вот я вам покажу, негодники! Вот я вам задам!

Она долго разглядывала нас своими подслеповатыми, слезящимися глазами, пытаясь узнать, чьи это такие музыканты. Не узнала, и пошла дальше!

— Чтоб им бог веку не дал, гитлерам проклятым, далось им волочь сюда эту хворобу. Чтоб у них на том свете так в ушах звонило, как звонят эти босяки. Чтоб им так сатана обедню правил. Только одних прогнала, на тебе — новые явились звонари. Нет, изрублю я его! В щепки изрублю.

И она, решительно повернувшись, пошла в блиндаж, скорее всего, — за топором. Ее огород — ее и рояль. Изрубит как пить дать, и ничего не поделаешь. А жаль, такая блестящая, такая добротная вещь и так громко играет. Одно спасение — дядька Скок. Может, хоть он не даст Брыдчихе рубить тот ящик в щепки. Как-никак начальство.

Скок все еще топтался под вербой. Но теперь настроение у него было хуже некуда — больше часа зяб на студеном ветру и ни одной порожней машины не попалось. А тут еще мы со своим ящиком.

— Ну и пусть рубит! — вызверился на нас Скок и передразнил: — Ящик… ящик…

Мы принялись рисовать в воздухе руками, показывая, как он выглядит, тот ящик, рассказали, какие там костяные планочки.

— Так это ж певанино или спеванино, как там его? — догадался дядька и только тут спохватился: — Что-о?! В щепки?!

Спустя минуту он уже стоял подле военной повозки и умолял усатого ездового:

— Товарищ командир, а товарищ командир, изрубит глупая баба в щепки. Разве ж оно есть просит, мой голубь? А мы бы его в школу поставили, а то, глядишь, и клуб у нас когда-нибудь будет. Вон глянь, танцоры растут.

И усач не устоял. То ли тут сыграла роль дядькина «политика», то ли то, что Скок сказал, какое он начальство, то ли присутствие таких танцоров, как мы, — повернул ездовой лошадей.

Брыдчихе не удалось совершить черное дело. Когда мы подъехали, она стояла над «спеванином» с топором в руке и что-то бубнила себе под нос.

Скок, забыв про свою сухую ногу, просто выпорхнул из повозки.

— Ну, чего же не рубишь? — со злостью спросил он.

Старуха вздрогнула.

— Рука не поднимается. Хоть и никчемная вещь, а погляди, как сделана. Грех под топор пускать.

Догадавшись, чего на ее огород пожаловал председатель да еще с военной повозкой. Брыдчиха обрадовалась:

— Берите, берите, — великодушно позволила она, хотя у нее никто и не спрашивал разрешения, — везите с глаз долой. Хоть спокойнее будет. Хоть звонари вот эти перестанут барабанить целыми днями.

А когда пианино стали грузить на повозку, уже вроде бы и пожалела:

— А вещь добрая. Такой бы шкафчик можно сделать умеючи или еще что…

Мы с Санькой думали, что пианино повезут в школу, но Скок передумал. Это было бы все равно, что бросить его на улице: там же ни окон, ни дверей. В хате же у дядьки и так не повернуться. Пришлось тащить в дровяник. Мы с Санькой так усердно помогали его сгружать, что мне даже палец прищемило. А когда все было готово, на лугу ударила зенитная батарея. Интересно было бы хоть издали поглядеть, как там ведут огонь, да нужно идти за сеном. В хлеву стоит голодный Буянчик.

Единственный мужчина

Жмут морозы. Снегу намело по самые окна. Дед Николай после недавней метели еле выбрался из землянки — не мог откопаться. А Глыжка сегодня утром подобрал во дворе замерзшего воробья. Принес в хату, долго на него хукал, грел перед печью, клал на лежанку — все думал, что оживет. Воробей не оживал. Тогда брат положил его на скамью, а сам пошел поискать какую-нибудь тряпицу, чтобы тепленько закутать бедного. И вдруг — кошка! Не поспел Глыжка и глазом моргнуть, как она за воробья — и под печь. Ох, что тут было! Малой швырял в подпечек куски торфа, гремел там кочергой, забросил туда бабушкин веник и мою бахилу, но злодейка так и не вылезла. Глыжка в слезы. Бабушка, как умеет, пытается развеять его горе:

— Брось ты, глупый, воробья оплакивать. Иван тебе нового, живого поймает. — И на меня: — Ты ему поймаешь воробья или нет, лодырь ты этакий? Сколько тебе говорить нужно!

Бранится и подмигивает одним глазом.

А мне холодно и есть охота. Я лежу на печи, разглядываю потолок, смолистые сучки на струганых досках, затейливые рисунки распиленной вдоль сосны. Не воробей — совсем другое у меня в голове. Вот было бы здорово, если б сейчас поднялась одна доска и оттуда, с чердака, — мешок с булками. С такими, как приносила когда-то до войны мама из города. Да пускай бы и с простым хлебом, даже с черствым, даже с плесенью. Вот бы чудо было: зовет бабушка хлебать затирку, а я целую буханку на стол — р-раз!

От таких мыслей у меня засосало под ложечкой. Жаль, что чудеса бывают только в сказках, что только из волшебного рога всего много. Хотя, что душою кривить, бывает ведь и в жизни повезет. Я с удовольствием вспоминаю полевую кухню, стоявшую с месяц тому назад под вербами неподалеку от нашей хаты. Тогда мы жили припеваючи. Сержант-повар давал нам с Глыжкой каждый день по ломтю хлеба и разрешал после раздачи обеда выскребать котел. Да это же только говорится так — выскребать, а на самом деле на дне можно было черпать пшенную кашу полными ложками. Иной раз попадались и кусочки мяса.

А то, говорят, у Глековой Насти и сейчас на постое какие-то командиры. Вот кому житуха, так это Насте с дочерью — помирать не захочешь. Командиры ей дают и крупу, и сахар, и даже консервы. Настиной Кате каждый день тушенки перепадает. Хотел я как-то отлупить ее у колодца, да пожалел, только разок за косу дернул.

Закрыв трубу, бабушка присела на скамью у окна передохнуть. Положила голову в подол бабке Миронихе, и та неторопливо расчесывает ей волосы обломком костяного гребешка. Разговор у них, как всегда, о жизни. Мрут люди в деревне, как мухи по осени. Вчера Поликарпа с хутора хоронили. На поминках был перловый суп и картофельные оладьи с толченой коноплей. По нынешним временам такое и на свадьбу не стыдно выставить. А сегодня сразу трое похорон.

Косит наши Подлюбичи сыпняк.

Вспоминает бабушка, что и в ту войну, когда царя скинули, такое было. Так уже оно ведется: с войной приходят и голод, и нужда, и тоска. А болезни только того и нужно, тут она и скручивает человека.

Толкуют старухи про лагерь, который устроили фашисты. Тысячи наших людей согнали они туда и напустили на них сыпняк. Должно быть, оттуда и наши завезли эту хворобу. И не столько бабушка самой хворобы боится, сколько железной будки, которая ездит по дворам где есть больные. Возят ее солдаты-санитары, цепляя за машину-полуторку. Те же солдаты обливают хаты чем-то вонючим, хоть нос затыкай, а потом жарят в будке белье и другие вещи. А долго ли их там и вовсе спалить? Ховрина свитка в будку попала, так, сказывают, весь рукав как есть истлел. Да в такой жарище любая вещь духи выпустит. Сколько ее потом поносишь?

Я слушаю да усмехаюсь про себя: много они, старые бабы, понимают. Ничего там такого страшного нет. Мы с Санькой сами смотрели, как Ховрину одежду загружали. Будка как будка. Дезинфекционной камерой называется. Снизу печка, а сверху железный шкаф. Хотели мы глянуть, что там внутри, да нас солдат потурил. Черный какой-то, как цыган, а глаза будто осокой прорезаны — узенькие. Выскочил он со двора с той брызгалкой, что хаты обливают, да как закричит, будто мы на мину собрались наступить:

— Ты сюда давай не ходи! Твой помирать будет, мамка плакать будет!

Мы с Санькой не из трусливого десятка. Подумаешь, страх великий — умирать. Пусть бы еще что выдумал. А черный солдат обозлился, брызнул на нас тем самым, что воняет, и прямо Саньке на штаны. Пришлось нам убираться прочь.

— Ой, милая ты моя! — прервала Мирониха бабушкины рассуждения. — Что-то Марина сюда бежит-торопится.

Едва тетя Марина, мамина сестра, скрипнула дверью, как бабушка испуганно вскочила:

— Что такое?

Из-под платка у тети выбились непричесанные, уже схваченные сединой волосы, щеки в красных пятнах, глаза припухшие, заплаканные.

— Андрей умер…

Обломок костяного гребешка упал на пол, а бабушка наша растерянно забегала в своем «хренче» по хате:

— Ну вот… Ну вот… и до нас докатилось.

Дядя Андрей. Еще на прошлой неделе он приходил к нам, рылся в отцовском столярном инструменте, выбирал что-то: задумал делать из деревянных колодок жерновки. Такой же высокий, как и прежде, такой же неуклюжий, он все спорил с ночевавшим у нас солдатом. Дядя любил ученые слова, невесть где их вычитывал, запоминал и в любом споре сыпал ими как горохом:

Назад Дальше