Бабушка отнесла пест хозяевам и с тех пор знать его не хочет — ходит молоть по соседям. А так много не находишься: то им самим нужно, то родню в первую очередь пустят, то просто скажут, что жерновки поломались, хотя и слыхать хорошо, как они там, в сенях, голос подают. Разные люди бывают.
Обзавестись какими ни на есть, но своими собственными жерновками — самая заветная бабушкина мечта. Тогда она чувствовала бы себя человеком, не ходила бы и не кланялась черту лысому. Есть что — мели, нету — сиди себе сложа руки.
Да нет в доме хозяина, не будет и толку. На меня она рассчитывает, меня она и в грош не ставит. Она считает, что руки у меня не из того места растут.
— Не из того? — обиделся я.
— Не из того, внучек, не из того.
— Ну так вот — будут у нас жерновки!
— Ой-ой-ой, спасите! — испугалась чего-то бабушка. — Где же ты их возьмешь? Украдешь, что ли?
— Сам сделаю. Вот увидишь.
Она швырнула на печь торбочку с ячменем, который носила куда-то молоть, да не смолола, и не сдержалась — еще раз меня подколола:
— Гляди, как бы и крупорушку вдобавок не сделал.
— Сделаю и крупорушку! — понесло меня. — Тоже мне хитрость — жерновки! Да мы с Санькой…
— Про вас с Санькой и куры шепчутся, — не дала мне договорить бабушка. — Вам только железяки эти в карманах таскать.
Железяки! Выходит, что и гранату в руки не возьми, и патрон не подними. А если взял да поднял, так ты уже и не человек — ветрогон. Мы ей с Санькой докажем, какие мы ветрогоны. Вот сделаем лучшие на все село жерновки, тогда она посмотрит.
— Посмотрю, посмотрю, — пообещала бабушка, но, видно по всему, ни единому моему слову не поверила.
В тот же день мы с Санькой взялись за дело. Сначала долго спорили, какие у нас будут жерновки: такие, как у дядьки Скока, или такие, как у Мамули.
У дядьки Скока жерновки — терка. Поглядишь, так там и делать нечего. Нужно только взять скамью и укрепить посередине ее небольшой столбик. Потом найти худое ведро, вырезать из него лист жести и гвоздем густо-густо набить в нем дырочек. Получится терка. Если этой теркой обернуть столбик и прибить ее — считай, что полдела сделано. Остается найти еще одно ведро, сделать еще одну терку и эту терку свернуть в трубу. А там уже раз плюнуть: надел ту колючую трубу на колючий столбик, прикрепил ручку и крути себе на здоровье. Зерно меж двух терок тотчас превращается в муку. Это тебе не в ступе.
Все эти хитрости нам в двух словах поведал старший скоченок — Лешка. Не успел он и носом шмыгнуть, как мы уже все поняли. Больше того — Лешка дал нам немного помолоть. Нам наука, а ему роздых.
Мы вскочили верхом на скамью, я — с одной стороны, Санька — с другой, ухватились за отполированную ладонями ручку, — и жерновки зашипели, затрещали, залязгали — прямо мороз по спине. Спустя какую-то минуту у нас взмокли лбы, и мы дышали так, что мука со скамьи разлеталась по всем сеням.
Тяжело идет мельница у дядьки Скока. Тяжело, зато работает споро: сколько мы там посопели, а целого совка зерна как и не бывало. Будем и мы делать терку.
Но бабушка быстро остудила наш пыл.
— Терка-хвороберка! — напустилась она на нас с Санькой. — Скамью я вам портить не дам. Не будет ни скамьи, ни жерновков. Мастера мне нашлись!
Но нас не так просто остановить, если мы что-нибудь задумали. Мы — народ упрямый. Не хочет бабушка терку — сделаем жерновки, как у Мамули. Вот взглянем, что они из себя представляют, и сами такие же сделаем.
Мамуля известен в округе как мастер на все руки. Самовар запаять, пилу развести, часы починить — все он может. До войны Мамуля работал на железной дороге и каждый вечер, возвращаясь домой, тащил что-нибудь такое: то колесо, то шестерню, то медную трубку, то связку гаек на проволоке. До войны у него был мотоцикл. Правда или нет, но говорили люди, что сам собрал. Когда Мамуля заводил мотор, он грохотал на всю деревню, как танк, стрелял, как пушка, и так окутывался дымом, что нельзя было разглядеть ни мотоцикла, ни его хозяина.
Мамулин Васька хвастался, будто его отец может сделать и самолет, дай только ему железо. Так стоит ли удивляться, что и жерновки его славятся на всю улицу? Каждый, кто на них молол, не мог нахвалиться: вот жерновки так жерновки — за полчаса фунтов пять можно накрутить. А если постараться, то и все шесть. И мука как настоящая.
Жерновки хвалили, а хозяина хаяли — живодер. Никто не берет за помол, а он берет. Совок с кастрюли. Да еще гайку там какую-то зажмет. Бабы надрываются, а ему смех:
— Зато мягче будет.
Мамуля нашего визита не ждал. Он сидел на завалинке и, положив на колодку гильзу от малокалиберного снаряда, дзынькал по ней молотком. Видно, делал коптилку, как их называют — «катюшу». Этими «катюшами» он даже торгует. Руки у него почему-то в мазуте, мазут и на носу. А нос у Мамули на семерых рос, да ему одному достался: мясистый, длинный и немного на боку.
— Молоть? — спросил Мамуля, не отрываясь от работы.
— Молоть, — соврал Санька. Мы боялись, что так просто он не даст разглядывать свои жерновки.
— А чего ж с пустыми руками? — поднял он наконец на нас глаза.
— Там бабушка несет, — не растерялся я.
— А-а-а, — протянул он и, снова занявшись гильзой, буркнул нам вдогонку: — За помол не забудьте… Тетка покажет.
— Ладно! — пообещали мы и шмыгнули в сени.
Жерновки работают на полном ходу. Деревянный жернов, выточенный из толстой колоды, усердно крутит Глекова Настя. Платок у нее сбился на затылок, лицо раскраснелось, по лбу и щекам бегут ручейки грязного пота. На скамье — очередь.
«Грум-грум-грум», — выговаривает жернов, и по лотку, сделанному из консервной банки, течет в миску тоненькая струйка муки.
В сенях сумеречно, и мы не сразу заметили, что Катя тоже здесь. Вцепившись в ручку, она раскачивается взад-вперед над жерновками и не столько, по-моему, помогает, сколько мешает матери. Увидав нас, она и вовсе перестала крутить.
— Не разевай рот, — цыкнула на нее Настя, и жерновки загрумкали еще чаще. Настя без устали крутит и крутит их с каким-то сосредоточенным упорством и злостью.
Грум-грум-грум…
Таким спецам, как мы, стоит одним глазом глянуть — и все понятно. Ничего в этих жерновках особенного нет: снизу деревянный кругляк, потом ободок, как в решете, чтобы не рассыпалась мука, сверху — второй кругляк с дыркой посередине, куда засыпают зерно. Правда, сделано все аккуратно, заподлицо. А в остальном больше разговоров, чем толку. У нас с Санькой, может, и не хуже получится.
Гордо глянув на Катю, мы молча, с независимым видом вышли из сеней.
Жерновки мастерили целую неделю. Первый день пилили тупой, неразведенной пилой сырой березовый комель. Не пилили, а мучили. На колоде сидел Глыжка, и мы по очереди кричали на него, что плохо держит. И правда, бревно крутилось под ним, как живое. Вдобавок ко всему, ручки у пилы усохли, то и дело выскакивали, и тогда мы — то Санька, то я — летели чуть ли не через весь двор. Санька один раз шлепнулся в лужу, а я едва не проломил головой забор. Глыжка помирал со смеху, пока не схлопотал подзатыльника. Нашел над чем смеяться.
Бабушка глядела-глядела на нас в окно, не выдержала и пришла на подмогу. Она уселась на комель рядом с Глыжкой, стала подавать советы — где прижимать пилу, а где пускать свободно. Дело пошло веселее.
Отпилив первый жернов, мы посмотрели на него и плюнули. Это у Саньки такой косой глаз. А Санька считает, что у меня оба глядят не туда. И такой тут разгорелся спор, что бабушка за голову схватилась:
— Не нужно мне ни ваших жерновов, ни крупорушек — только умолкните.
А на другой день еще не то было. Нашли мы длинный железный прут, раскалили его в печке докрасна и стали прожигать дырку в жернове, чтобы, значит, потом сыпать туда зерно. В хате дым, в сенях дым. Бабушка бегает за нами то к печке, то от печки и кричит караул. Она уверена, что если немцы не сожгли хату, то мы наверняка сожжем. Дымом пустим и головешек не останется.
Она думает так это просто — сделать жерновки. Да еще такие, как у Мамули.
По нашим с Санькой расчетам, железный прут должен был пронизать жернов насквозь и выйти аккурат посередине. А он вышел черт знает где — на целую пядь в сторону. Кто виноват? Глыжка. Говорили ему: смотри, ровно ли. Насмотрел!
А потом сени превратились в кузню. Глыжка разыскивает нам на пожарищах, на помойках, на чердаке за трубой старые дырявые чугуны. Санька на обухе дробит их в черепки, я забиваю черепки в жернов. А то как же? Деревянные жернова, если не назабивать в них чугунных черепков, молоть не будут. У кого угодно спросите: у Мамули, у дядьки Скока, у деда Николая, у старого или у малого — это любой вам скажет.
Стук, грохот, скрежет, лязг с утра до вечера на всю улицу. И вся улица знает, что мы делаем жерновки. Это Глыжка разнес. Кто ни спросит, зачем ему дырявые чугуны и что это у нас за грохот, он всем докладывает:
— А это мы себе жер-рновки делаем.
Бабушка, правда, так не хвастает. А если кто из соседей проявит любопытство, она только рукой махнет:
— А, второй день чертям бобы молотят.
Эта молотьба утихает разве лишь в том случае, если или Санька, или я, угодив себе по пальцу молотком, бросаем инструменты и принимаемся плясать от нестерпимой боли. Но палец — это чепуха. Вот чугунный осколок из-под молотка — другое дело. Особенно, если он, как Саньке, шарахнет возле самого глаза. И водой мыли, и мокрую тряпку прикладывали — ничто не помогло. Бровь раздуло, глаз красный, как у вурдалака. Так он и домой пошел, закрывши глаз обеими руками, будто боялся, что он выпадет по дороге и потеряется.
Больше Санька в сооружении жерновков не участвовал. Мать завязала ему глаз белым платком и наказала, чтобы ко мне ни ногой.
— Тот сорви-голова тебя доведет, слепым на всю жизнь останешься.
Сорви-голова — это я. Тетка Марфешка уверена, что все Санькины несчастья из-за меня. Я его добру не научу, и — даст бог — она нас разведет.
Даст ей бог нас развести или нет, поживем-увидим, а вот что Санька несколько дней, в том числе и сегодня, у нас во дворе не показывался, так это его счастье. Сегодня с самого утра бабушка долго и озабоченно топталась по хате, заглядывала под скамью, под печь, обшарила все сени, а потом спросила у нас с Глыжкой:
— Хлопцы, вы чугуна не видели?
— Какого?
— Такого! Того, что со щербинкой, в котором я лапоники расчиняю.
— Нет, не видели.
И тут я вспомнил: что-то Глыжка сегодня больно быстро нашел материал для черепков. Да и бабушка сразу смекнула, что к чему, и такое тут началось, хоть святых выноси. Она так и знала, что добром это не кончится, что от нас всего ждать можно. Но чтоб до такого вредительства дело дошло!.. Нет, скажи ей кто-нибудь — не поверила бы. Вот она возьмет сейчас веревку да покажет нам и жерновки, и крупорушку! Наше счастье, что у нас молодые ноги.
По всему приходит конец. Вот и мы забили в жернов последний черепок. Стоим с братом и любуемся: неужели это мы сами сделали?! Может, кому-нибудь и взбредет в голому хаять наши жерновки, особенно по сравнению с другими, но для нас они — чудо техники. Вы не смотрите, что нижний жернов наклонился влево, а верхний — вправо, что обод с одной стороны вспух, как чирей, что все жерновки словно чертями обглоданы (на той колоде в своё время рубили дрова). Вы посмотрите сперва, как они будут молоть, а потом уж и говорите.
— Баб, неси ячмень! — нетерпеливо крикнул я. — Да побыстрее!
У бабушки уже на сердце немного отлегло, она вышла на мой зов и была потрясена. Долго разглядывала мою работу с одной стороны, потом с другой и наконец спросила:
— Это и есть жерновки?
— А ты что думала — пулемет? — обиделся я.
— Сколько живу, таких не видела, — призналась бабушка.
Первую горсть ячменя я засыпал сам, чтобы показать, как это делается. Все затаили дыхание.
— Ну, кр-р-рути! — не выдержал Глыжка.
Я крутнул. Между кругляками что-то треснуло, потом скрежетнуло, как ножом по сковороде. Глыжка так и отскочил.
Жернова вели себя странно: они ходили из стороны в сторону, терлись и бились о стенки обода. Из лотка густо посыпалась чугунная дробь и забарабанила по дну миски, поставленной под муку. Наконец скрежет и треск перешли в шипение, и с жестяного лотка брызнула белая струйка.
Бабушка глазам не поверила. Она схватила миску и бросилась к двери посмотреть на свет.
— Трет! — не могла она сдержать радости.
Правда, мука была пополам с сечкой, попадались даже целые зерна. Но когда ячмень хорошенько подсушили в печи, дело пошло на лад.
Эй, давай — не задерживай! Крути-верти! Чихать мы хотели на Мамулины жерновки! Дулю ему, а не за помол! Мы и сами с усами.
Бабушка сбросила «хренч», чтоб не мешал молоть, и все не могла намолоться. Она с легким сердцем простила нам чугун и, что случалось не часто, похвалила нас с Санькой:
— А ведь молодцы хлопцы!
— Кособокие малость, — из скромности вздохнул я, поглядывая на дело рук своих.
— Из них не стрелять! — утешила меня бабушка.
Теперь мы горя не знаем: мелем сами и даже соседки начали пускать. Соседи тоже расхваливают и жерновки, и меня.
— Толковый у тебя хлопец, Матрена, башковитый.
Я хожу руки в брюки и даже не оборачиваюсь, будто речь вовсе не обо мне. Жаль только, что Санька всего этого не слышит.
А Санька легок на помине, примчался, не успела мать снять повязку. И ничего с его глазом не случилось. Какой был зыркастый, такой и остался. Только синяк светит на всю хату.
Мы сидим за столом, едим бабушкины лапоники из «крухмала» с ячневой мукой за обе щеки оплетаем, Саньке и проглотить некогда. С полным ртом он рассказывает, что наши заняли Крым и немцев утопили в море чуть ли не целый миллион. Ховре об этом муж в письмо написал, а она Санькиной матери рассказывала.
Бабушка слушает молча. Она шамкает и шамкает беззубым ртом — корочка попалась такая, что никак не разжевать. Наконец это ей надоело — выплюнула на стол, и все мы диву дались: корочка звякнула, как железная оглядели — чугунный черепок из жерновков.
— Так вот почему я раскусить не могла! — догадалась бабушка и сказала, что теперь она будет муку просевать.
Бабушкины беседы с богом
Погорельцы, зимовавшие у нас в хате, дождались тепла, разошлись по своим пепелищам, на свои огороды и принялись копать землянки. Первыми ушли старосельские, а за ними и соседка тетка Фекла со своей беспокойной, драчливой оравой. Осталась одна Мирониха — бабка Гана. Куда ей податься одной при ее годах. Да и пепелище ее рядышком — все из окна видно: и труба, и обгорелое шуло, у которого немцы застрелили деда Мирона, и подрезанная снарядом груша-спасовка, из-за которой дед все собирался попотчевать нас с Санькой крапивой.
Разошлись погорельцы — тихо стало в хате. Бабушка облегченно вздохнула: не ревет и не гарцует, не морочит голову Феклина орава, не ссорятся женщины из-за места погорячее в печи. Теперь у печи хозяйничает одна Мирониха, а наша бабушка стала ходить на работу в колхоз. И хотя бригадирша ничего не сказала бы, случись ей не выйти раз-другой, она ходит изо дня в день. Боится, что без нее не засеют поля, и тогда народ поскачет и посвищет и кулак. А как народ, так и мы. Это не шуточки, когда земля гуляет.
Ходить-то бабушка в колхоз ходит, а свои трудодни записать не умеет. Она совсем неграмотная. Ни единого дня в школе не училась. Из ее рассказов мы знали, что не успела только подняться от земли, как пошла к богатеям хлеб зарабатывать. Вот и не может теперь ни одной буквы ни написать, ни прочесть. Все это кажется ей такой премудростью, от которой свихнуться можно.
Нас с Санькой она как мужчин и хозяев ни в грош не ставит, зато считает первейшими грамотеями. Живи мы в ту пору, когда она была молода, поели хлеба, да еще с маслом. Я был бы не меньше, чем волостным писарем, брал бы с мужиков за письмо по рублю или по лукошку яиц. А с того, кому нужно жалобу написать или прошение какое, и вовсе бы шкуру драл.