— Лучший, — отвечаю, — подарок для Николая Николаевича — это не мешать ему работать. И не беспокоить его, когда отдыхает… Согласны?
— Согласны, — сказали мальчики и потащили меня к телефону. Принялись уговаривать: — Ну, только ещё разочек… Ну, пожалуйста… И больше не будем звонить.
— Уговор?
— Уговор!
Оставалось взять трубку.
Но то, что я услышал от Русакова, поразило меня.
— Что? что?.. Ещё на день убавили? Да мыслимо ли это? Ах, это уже станочники, их заслуга?..
Николай Николаевич стал мне объяснять, что станочники, посоветовавшись с инженерами, прибавили скорости станкам, кроме того… Но я уже его не расслышал. Помешали мальчики.
Услышав про восемь с половиной, запрыгали, затопали. Словно ошалели от радости.
Так и не дали договорить по телефону.
А Николай Николаевич:
— Извините, некогда… Спешу!
— Куда же? — удивился я. — Сразу после работы, без отдыха, да ещё глядя на ночь?
А он, смеясь:
— Песни петь!
На этом телефонный разговор прервался.
Пришла и кончилась среда.
Мальчики сорвали ещё листок календаря.
Потом долго вертелись у телефонного аппарата. Но я сделал вид, что не замечаю их нетерпения.
Кончилось тем, что приятели посетовали на свою горькую ребячью жизнь, повздыхали — и отправились спать.
Наступил четверг. Вечером Алёша и Саша сорвали листок календаря — третий по счёту.
Нетерпение ребят нарастало. Да я и сам рад был бы узнать, что там, у Русакова: геройское ведь дело начал!
Но уговор: не беспокоить человека. Так тому и быть.
Наступила пятница.
Вечером мальчики, уныло волоча ноги, подошли к календарю.
Дивился я на них: ведь согласились со мной, что нехорошо надоедать Николаю Николаевичу телефонными звонками, а теперь, глядите, на меня же и сердятся… Да ладно, не обижаться же деду на внучат!
Протянули мальчики руки, чтобы сорвать четвёртый по счету листок календаря, — но тут зазвонил телефон.
Я взял трубку.
Не сразу узнал я Русакова. Он пропел: «Штурмовые ночи Спасска, Волочаевские дни…»
Только после этого поздоровался.
— Хорошая, — говорю, — песня. Вижу, что вы в добром здравии, Николай Николаевич!
А он опять поёт. Пропел мне из песни последний куплет: «И на Тихом океане свой закончили поход…»
Помолчал, словно ожидая, не скажу ли я ещё чего-нибудь. И опять пропел эти слова, да настойчиво так: «… свой закончили похо-од!»
«Закончили?.. — И у меня мелькнула мысль: — Да ведь это он о себе…»
— Николай Николаевич! — закричал я в трубку. — Верить ли? Это выше моего понимания. Прошло всего четыре дня.
— И штамп готов, — сказал Николай Николаевич. — Мало того, новая деталь уже поставлена на место. Да и машину уже упаковывают. Скоро отправят в Индию.
Ошеломил он меня. Не знаю, что и сказать.
— Наверно, — говорю, — здорово устали?
— А об этом, — отвечает, — даже и не думается… Все четыре дня не отходил от верстака, да и ночей прихватил. Эх, дружно поработали, с песнями! — Потом он сказал так: — А интересно получается! Был я радистом и понял в бою: неспроста ключом постукиваешь — ответ держишь и за успех полка, и за жизнь товарищей. Стал инструментальщиком — и опять, чувствую, я же в ответе! Только теперь уже не за полк и солдат своих — а за целую страну, народ который хочет победить нищету и голод. И подумалось мне, — сказал Русаков, — а ведь я сам лично отвечаю и за мир на земле, и за счастье всех людей. — Он рассмеялся. — Вот, — говорит, — какими делами ворочу! А поглядеть на меня — кто я такой? Да простой рабочий!
Я дружески поправил его.
— Извините, — говорю, — Николай Николаевич, но вы не простой рабочий. А советский. Вы — гражданин великой страны Ленина.
И в этом вся суть.
Знамя Ленинграда
Утром 7 ноября мы сидим перед телевизором. На душе светло, празднично. Мальчики прикололи к рубашкам свои октябрятские значки.
На экране — Дворцовая площадь.
Зимний в дымке осеннего тумана.
Полные зрителей трибуны.
Только что закончился парад. Площадь опустела и от этого кажется особенно длинной и широкой.
В ожидании демонстрации, которая всегда очень нарядна, сидим — переговариваемся.
Крепко запомнилось мальчикам знакомство с Русаковым, и они хотят узнать о нём ещё и ещё.
Вот и сейчас Алёша деловито наморщил лоб и спросил:
— А как это всё-таки у него получилось, что золотые руки?
— Как у всех, — ответил я. — Сначала была школа, уроки труда…
— Ну, хорошо, пусть уроки труда… — Алёша сказал это с таким выражением, словно пришлось проглотить горькую пилюлю. — А дальше как было?
— А дальше, — говорю, — Евдокия Климентьевна, его мама, привела сына к себе на завод. Она была работницей «Электросилы».
Алёша не отступался:
— А потом?
— На заводе, — говорю, — парнишка сказал, что хочет стать слесарем.
— А почему слесарем? А не фрезеровщиком, не токарем, не строгальщиком… почему?
Я сказал то, что знал от Николая Николаевича. Слесарем был его отец. Так что Коля Русаков, идя с матерью на завод, уже знал, чего хочет. Да и память отца, который рано умер, хотелось мальчику уважить…
Между тем Октябрьский праздник продолжался.
Зазвучал оркестр — и мы все трое опять повернулись к экрану телевизора.
На площадь вступали колонны рабочих.
Заколыхалось и развернулось на ветру знамя Ленинграда. На бархатном, с золотым шитьём полотнище красовались ордена и звёздочка города-героя.
Наш город — ветеран гражданской войны, герой Великой Отечественной, и в то же время — неутомимый труженик. Боевой его подвиг и трудовая доблесть отмечены высокими правительственными наградами.
Знаменем пришлось любоваться недолго: пронесли мимо.
Но вот оно вновь на экране.
Теперь знаменосец шёл как бы прямо на нас.
Красиво и торжественно.
Не берусь сказать, кто из нас первым узнал знаменосца: Алёша, Саша или я. Воскликнули в один голос:
— Да это же дядя Русаков! Николай Николаевич! Он, он… Ему доверена честь возглавить колонны, прошагать со знаменем Ленинграда!
И мальчики, повскакав, замахали перед экраном руками.
— Мы здесь! — кричали они. — Николай Николаевич, мы здесь, посмотрите! Вот Сашка, а вот я — Алёша! Видите, видите?
Русаков, конечно, не мог нас ни увидеть, ни услышать. Так уж устроен телевизор.
Но мальчики, увлёкшись, забыли об этом.
— Увидел нас, увидел! — обрадовались они. — С праздником вас, Николай Николаевич!
Я не стал их разочаровывать.
«Пусть, — думал я, — техника ещё не во всём совершенна. Но разве это может помешать настоящей дружбе?»
Надежда Михайловна Полякова. За что спасибо маме говорят
Как мама была маленькой
— Мама, ты была маленькой? — спрашивает Таня.
Нина Игнатьевна вытирает полотенцем лицо, руки и выходит из ванной комнаты. Таня не отстаёт от матери, ходит следом.
Таня привыкла, что, когда просыпается утром, мамы уже нет дома. Мама на работе — на скотном дворе.
Потом мама приходит, а у Тани к этому времени накапливается очень много разных вопросов.
— Мама, когда ты была маленькой, ты была такая же, как я? — спрашивает Таня.
— Подожди, доченька, я чай заварю, — говорит Нина Игнатьевна. Она устала, но не хочет показывать своей усталости. И Таня думает, что мама — такая большая и красивая — никогда не устаёт.
Таня и мама пьют чай.
— Ты мне ничего не ответила, — напоминает Таня.
— Вот съешь бутерброд, тогда отвечу, — говорит Нина Игнатьевна.
Бутерброд съеден. Чай выпит.
Таня отодвигает чашку. Смотрит на маму. Ждёт.
— Ну конечно я была маленькой, — говорит, улыбаясь, Нина Игнатьевна. Только улыбка у неё грустная.
— Я родилась не в этой деревне, а недалеко отсюда, тоже под Ленинградом. Мне было два года, я уже ходила и говорила, когда мама с папой привезли маленькую сестрёнку. Сестрёнка была закутана в одеяло. А когда наступило лето, её разворачивали и в одной распашонке носили по комнате… А потом началась война. Я помню, как пришёл к нам солдат. Это был наш папа. Он поднял меня на руки. Шинель у него была колючая… А потом помню лес, густой лес, весь в снегу. Сугробы огромные. Я сижу на санках и прижимаю к себе маленькую сестрёнку. Мама тащит санки за верёвку. Я вижу только мамину спину. Привезла нас мама к партизанам. Какие-то люди посадили нас к горячей печке… Потом у нас была своя землянка. Мама стала помогать партизанам. Она приносила в землянку узлы белья, штопала, ставила заплатки. А я играла с сестрёнкой Галей. Когда Галя подросла, мама стала уходить. Мы с Галей оставались вдвоём в землянке, а когда потеплело, играли на улице. Конечно, там никакой улицы не было. Был лес, и мы играли в лесу… Однажды мы решили узнать, куда уходит наша мама, и пошли за ней. То, что мы увидели, очень удивило нас. Мама стояла у большого чёрного котла, из которого шёл густой пар, и помешивала длинной ложкой. Оказалось, что мама была поварихой. Мы вертелись у неё под ногами, и мама всё время посылала нас поискать игрушек. Мы не знали, что такое игрушки, и играли сосновыми и еловыми шишками… Потом — это я уже очень хорошо помню — прибегает из леса один партизан и кричит. И в воздух стреляет. Тут все кругом стали кричать: «Ура!» Мы с Галей ничего не понимали, но тоже прыгали и кричали: «Ура!» А из леса прямо к нам шли советские солдаты. Все бросились к ним и стали обниматься, смеяться и плакать. Мама тоже заплакала, посадила нас на чистые опрокинутые котлы, в которых щи да кашу партизанам варила, торопливо поправила нам волосы ладошкой, пальтишки наши одёрнула.
— Смотрите, смотрите, дочки, — говорила мама, — может быть, папу увидите. Смотрите лучше…
Мы с Галей хлопали в ладоши и кричали:
— Папа! Папа!
Подошёл к нам один солдат. Поднял меня и Галю. Меня на одну руку, Галю на другую. Мы были маленькие и лёгкие. Он прижал нас к себе, и мы думали, что это наш папа. Обхватили его за шею. Потом он достал из кармана два куска сахару и дал один Гале, другой — мне. Мы стали лизать сахар и даже не откусывали, чтобы дольше хватило… Мы же забыли, что такое сахар, а он был такой сладкий!
— Ну, смотрите лучше, где ваш папа! — сказал солдат. И пошёл к своим. И тогда мы поняли, что он не наш папа.
А наш папа так и не вернулся. Он погиб, и мы узнали об этом только после войны.
По тропинке вслед за мамой
— Мама, можно я пойду с тобой, я мешать не буду…
Узенькой ленточкой вьётся тропинка между кустами, то теряется в высокой траве, то снова появляется, взбегает на бугорок, желтеет на солнце.
Нина Игнатьевна идёт ровным, спокойным шагом. Если бы не Таня, она бы села на велосипед и очень быстро доехала. А с Таней приходится идти пешком.
Девочка то забегает вперёд, то отстаёт от матери, то сворачивает с тропинки, чтобы сорвать ромашку, или жёлтый лютик, или лиловый колокольчик.
Но вот и скотный двор. Помещение большое, просторное, с бетонным полом. А там, где стоят коровы, — пол дощатый, чисто вымытый, посыпанный свежими опилками. От опилок пахнет лесом.
Нина Игнатьевна надевает халат, низко повязывает косынку, моет руки.
Так готовятся к дойке.
И вот уже слышно — идут с пастбища коровы.
Таня не боится коров. Но каждый раз сердце у неё замирает, когда прямо на неё идёт огромное рогатое стадо.
Вот медленно, не спеша заходит и последняя корова. В широком проёме ворот показался пастух. Он сидит верхом на лошади.
Нина Игнатьевна быстро зачерпывает ведром из огромного ларя корм — молотое зерно с витаминами — и засыпает в кормушки. Коровы опускают к кормушкам головы. Одна слизывает корм тихо и аккуратно, другая фыркает, третья вздыхает.
Каждая корова стоит в своём стойле, каждая знает своё место. Время от времени они поглядывают на Нину Игнатьевну. Таня знает — они ждут, не дадут ли им ещё какого-нибудь лакомства.
А коровы-то все разные!
Коровы на скотном дворе стоят в два ряда, головами друг к другу. Над каждой — дощечка с надписью. По надписи можно узнать, как корову зовут.
Таня проходит и запоминает.
Вот Амба. Она стоит с краю. Большая-большая корова. И молока даёт больше всех. Молоком от одной Амбы можно напоить целый детский сад, не только напоить, но ещё и каши для всех наварить. Больше сорока литров в день надаивает Нина Игнатьевна от одной только Амбы! Больше сорока больших бутылок молока!
Таня смотрит на Амбу, корова смотрит на девочку, жуёт и вздыхает. От вздоха Амбы у Тани разлетаются надо лбом лёгкие волосы.
Потом Таня рассматривает корову Барышню, а Барышня — Таню.
Дальше стоят Балалайка, Бела, Тюлька, Чернявка, Рябина, Косуля, Синильга, Ява, Даурия, Тройка, Тина, Азбука, Тесёмка…
С одного края стоит огромная Амба, с другого — молоденькая и совсем небольшая корова Кама.
На первый взгляд они кажутся одинаковыми — белые с чёрными пятнами или чёрные с белыми пятнами. Только у Чернявки чёрного больше, чем белого, а у Барышни белого больше, чем чёрного.
Надписи сделаны для зоотехников, бригадиров, ветеринаров — для всех людей, которые приходят на ферму. А сама Нина Игнатьевна на надписи не смотрит. Она никогда не спутает одну корову с другой. Для неё они совсем разные и нисколько друг на друга не похожи.
Пока коровы лижут корм, Нина Игнатьевна уже подготовила ведро тёплой воды, чистое полотенце, ведро для молока и два доильных аппарата. У стены, там, где ей кажется удобнее всего, поставила огромный бидон — молоко сливать.
И началась дойка.
Сначала надо вымыть тёплой водой вымя, вытереть чистым полотенцем, а потом уже подключать аппарат. Сперва доят тех коров, у которых больше всего молока: трудно им держать молоко, и они нетерпеливо поглядывают на доярку. А потом доят тех, у кого молока меньше. Те могут подождать.
У Нины Игнатьевны двадцать две коровы. Она всё делает так быстро и ловко, что Таня не успевает считать, сколько коров подоено и сколько ещё осталось. Таня слушает спокойный ласковый мамин голос.
— Тина, Тина, вставай, ты уже разлеглась поспать, поднимайся, милая. Тяжело тебе молоко держать, сейчас тебя подою, Тиночка…
Тина тяжело вздыхает и послушно поднимается сначала на задние ноги, потом на передние. Она поворачивает голову в сторону Нины Игнатьевны и ждёт.
Только Балалайку Нине Игнатьевне приходится доить руками. Это трудно и долго. Но ничего не поделаешь — приходится. Балалайка повредила себе вымя на пастбище. Пока её лечили, пришлось доить руками. Вот она и привыкла…
Первые мамины коровы
— Мама, можно я подою коровушку? — просит Таня.
— Ты ещё маленькая, не справишься, — говорит Нина Игнатьевна.
— А когда ты стала доить, ты была большая или маленькая?
— Я была маленькая, но тогда время другое было…
…Трудно жилось Марии Сергеевне с маленькими дочками. Но вот однажды пришла в деревню радость: в совхоз пригнали коров! Вместо угнанных на восток, в эвакуацию, пригнали новых чёрно-пёстрых коров. Сколько рук надо, чтобы ухаживать за ними! Чтобы накормить, чтобы подоить!
Попросилась Мария Сергеевна в доярки.