Сигнальщики и горнисты - Алексин Анатолий Георгиевич 2 стр.


— А Валька ехидничал, пританцовывал… Может, вернуться во двор и вмазать ему как следует?

Мама покачала головой:

— Победи его мирными средствами. Что у тебя в руках? Письма?..

— Старые, еще довоенные. Я пообещал Надежде Емельяновне найти бывших мальчишек, которые присылали их Тане. Узнать о них: где живут и кем стали. А как узнать — сам не знаю. Обратных адресов нет. Имен и фамилий тоже.

— Всего три письма? — удивилась мама.

— Да что ты! Весь стол завален… Но эти обещали пожертвовать ради Тани жизнью.

— Закономерно. И справедливо! — сказала мама. — Это была самая красивая девочка во всей школе. Может быть, и в районе! Как встречу начинающих красоток, обязательно с Таней сравниваю. Нет, не тянут! Я была на полтора года моложе… Увижу, бывало, ее — на корточки приседаю. А что делалось с мальчишками, воображаешь? Они и приседали и вскакивали… Одним словом, непременно себя в ее присутствии проявляли.

— И наш Андрюша?

— Тоже старался. Но особенно проявил себя потом… после… Как только она погибла, на фронт ушел. Ему едва семнадцать исполнилось. Мог бы год подождать. А знаешь, что такое год на войне? Но Андрюша и одного дня ждать не хотел.

— Значит, он, может быть, из-за нее… и погиб?

— Я могла бы так думать. Но не хочу!

Мама вытерла полотенцем руки, взяла конверты и долго разглядывала их, то приближая к глазам, то удаляя от глаз, точно это были картины.

— Довоенные штемпели, — сказала мама. — Другой шрифт. Все по-иному… Так и вижу на плите примусы вместо конфорок! — Мама вернулась к современности и выключила газ. — Как же ты будешь искать?

— Надо, я думаю, прочитать письма и по их содержанию…

— Тебе, что ли, писали? — перебила она.

— А как же тогда?

— Есть живые свидетели. — Она задумалась, накрутила на палец свою мальчишескую челку. — Вернее, свидетельница.

— Она сможет определить?

— Сможет. По инициалам… И, безусловно, по почеркам!

— Через столько лет? Ну, это ты…

— Сможет! Андрюша говорил: «Екатерину Ильиничну не обманешь. Она каждого из нас по почерку знает: в прямом и переносном смысле».

— Кто это?

— Их классная руководительница. Живет близко… Через дорогу. Прогуливается по вечерам, вышагивает по переулку согласно моим предписаниям. Чтоб не вступать в конфликт с организмом! Помню, какой она молодая была… Уже тогда в характерах разбиралась. Сама ученикам прозвища придумывала. Ничего себе? И всегда снайперски точно! Так приклеивала, что если владельцу прозвище и не нравилось, отодрать было невозможно.

— А как она Андрюшу прозвала?

— Горнистом.

Я сравнивал фотографию на стене с женщиной, которая стояла рядом.

— Величественно я выглядела, не правда ли?

— Выглядели, — ответил я с детской прямолинейностью, которую не всегда умел вовремя обуздать.

— У нас с тобой родственные манеры, — сказала Екатерина Ильинична. — Я тоже не подвергаю фразы предварительной обработке.

— Мой дядя рассказывал…

Она перебила:

— Знаешь, как Андрюша именовал меня? Прости, но дядей я его называть не могу.

— И я… первый раз назвал.

— Он именовал меня классной руководительницей. Делал ударение на первом слове — и оно становилось оценкой. Теперь руководить некем. А я привыкла!

Лицом она была не вполне такой, как на фотографии, а фигура осталась по-прежнему властно прямой, статной. Голосом она обладала густым, не потрескавшимся от времени. Все в ней было добротно и ладно. И лишь цвет лица был серовато-увядшим.

— Классная руководительница — это был мой чин, — продолжала Екатерина Ильинична. — А было еще и прозвище… Екатерина Великая! Эпитет мне льстил. Но в сочетании с именем… получилось нечто самодержавное. И я отучила так меня называть! Пожертвовала уроком своей родной математики и совершила небольшой экскурс в историю. Я нарисовала такой портрет царицы Екатерины, что сравнивать меня с ней стало попросту неудобно.

Заметив, что я уставился на косу, Екатерина Ильинична объяснила:

— Прежнюю прическу свою я разрушила много лет назад с той же высокой целью: чтобы не походить на представительницу свергнутого самодержавия.

— Я слышал, вы сами придумывали ученикам прозвища?

— Считала это разумным. «Раз уж прозвища неизбежны, надо их держать под контролем, — решила я. — А еще спокойнее — сочинять самой!» Ты согласен? Я слушаю… Отвечай.

Дожидаясь моего ответа, она подошла к старинному зеркалу с паутинными трещинками и стала всматриваться в свою фигуру, в свое лицо.

— А почему вы моего дядю прозвали Горнистом?

В ее присутствии я второй раз произнес слово «дядя».

— Горнистом? Не потому, что он играл на горне. Нет… Слуха у него не было.

— Как у меня!

Мне хотелось чем-нибудь походить на дядю-героя.

— Иногда я хитрила, — созналась Екатерина Ильинична, все еще не отходя от зеркала. — Придумаю ученику прозвище, которому надо, так сказать, соответствовать, — и наблюдаю, как он, бедный, хочет до него дотянуться. Посвящаю тебя в некоторые тайны педагогической лаборатории! Но Андрюше дотягиваться было не надо: он полностью соответствовал своему званию.

— В чем именно… соответствовал?

— Без нужды не горнил, а только если следовало предостеречь или объявить тревогу: человек в беде, человек в опасности! Тут он не медлил… Сколько ему доверяли тайн! Но сам в тайники не лез. Никогда!.. Деликатнейший был Горнист. И горнил осторожно, чтобы не оглушить окружающих. Андрей Добровольский… Попросят у него нарядную куртку, чтобы Таню в кино пригласить, а он заодно и свитер свой предлагает. Хоть сам был влюблен… Попросят первый том «Графа Монте-Кристо», а он оба несет. Безотказный был парень!

— Не умел говорить «нет»?

Она подошла ко мне:

— Откуда такие сведения? Он не любил говорить «нет». Но это не значит, что не умел. Помню, одного своего одноклассника он беспощадно (я не оговорилась, именно беспощадно!) лупил по щекам и приговаривал: «Нет! Нет! Нет!..»

— Лупил?! Мой дядя?

— Лупил не дядя. Лупил один юноша, честный и смелый, другого бесчестного и трусливого.

— Но кого же он… бил?

— Тебя сейчас только это интересует? Вместо ответа сама задаю вопрос: зачем ты явился? Я слушаю… Отвечай…

Эти ее «я слушаю»… «отвечай», которые она, конечно, перенесла в квартиру из школьного класса, заставляли ощущать себя отвечающим у доски.

Она вновь подошла к зеркалу с паутинными трещинками. Оттянула платье на талии.

— Неделю назад ушивала… Но надо еще ушить: опять похудела. Со здоровьем, стало быть, так себе. Мне предстоит неприятная операция. Вернусь ли я сюда из больницы и буду ли по вечерам дышать свежим воздухом — сие неизвестно. Поэтому ты торопись — приступай к своему делу.

Ожидая ответа у доски, учителя часто отводят глаза в сторону или опускают их в классный журнал, чтоб не вводить в смущение ученика. Екатерина Ильинична с той же целью обратилась к старинному зеркалу.

— Я был у Таниной мамы. У Надежды Емельяновны…

Екатерина Ильинична резко оторвалась от зеркала:

— Сам зашел или она позвала?

— Я ей лекарства принес.

— Тоже Горнист? — Она посмотрела на меня с уважением. — Это прозвище может стать в вашей семье потомственным!

Екатерина Ильинична оставила платье в покое и махнула рукой:

— Чего о себе беспокоиться? Стыдно мне беспокоиться: я Таню в четыре раза пережила. В четыре!.. Как выглядит Надежда Емельяновна?

— Мама жалуется, что она лечиться не хочет. Лекарства не принимает.

— Можно понять… — Екатерина Ильинична спохватилась: — Этого ты не слышал! Договорились?

— Не слышал.

— Я бывала у нее. Очень давно… Не находила слов утешения. Начинала рассказывать, какая Таня была замечательная, — и только сильней растравляла… Последний раз, помню, поздоровалась и попрощалась, а все остальное время молчала. Потом она надолго уехала куда-то к сестре. Значит, вернулась?

— Она мне три письма дала. Вот они… Просила узнать, где эти ребята и почему не заходят. Обещали ради Тани жизнью пожертвовать!

Я протянул Екатерине Ильиничне поблекшие, морщинистые конверты. Она надела очки, стала осторожно вынимать письма и одно за другим читать. Она читала так долго, что я спросил:

— Буквы стерлись?

— Ничего не стерлось. Буквы все те же… Те же! Ты понимаешь? Те же, которыми они писали контрольные за партой и на доске мелом. Не заходят, говоришь? Как же они могут зайти, если обещали жизнью пожертвовать?

— Они все… погибли? — недоверчиво спросил я. — Все трое?

— Не трое! Их миллионы погибли… А буквы все те же! — Она помолчала. «С. Н.» Это Сережа Нефедов. Он! Не сомневаюсь… Художественная была натура! Цветы на подоконниках разводил. Бывало, после уроков по шесть портфелей тащил: освобождал девчонок от физических напряжений. Он им и каблуки приколачивал, если отрывались во время танцев. И только один человек в классе называл его за это «бабьим угодником». Только один… А как эти мальчики танцевали! Целомудренно, чисто… Моя педагогическая бдительность от бездействия притуплялась. Сережа Нефедов… Он и рисовал хорошо! Екатерина Ильинична что-то вспомнила. И, утратив вдруг статность и властность, заспешила, засуетилась. — Ну да… У меня есть его картина: «Неизвестная с портфелем». Таню изобразил… Он и чувства свои изобразил в письме живописно! А вот картина. Посмотри. Узнаешь?

— В жизни она лучше была, по-моему.

— В жизни была лучше, — согласилась Екатерина Ильинична. — Лучше, чем все они были в жизни, вообще быть невозможно! — Внезапно и голос ее потерял свою «стать». Он начал спотыкаться, падать, вновь подниматься. Она возражала кому-то… кого не любила: — Идеальных не существует? Они были идеальными… Были. Все трое! «Мало прожили, потому и были!» — скажете вы. — Не успели еще увернуться от идеалов! А я знаю, что они, сколько бы ни прожили, не уворачивались бы. Знаю… И никто меня не собьет! — На ее серовато-увядшие щеки пробился румянец. Письма в руках дрожали, как от озноба. — «В.Б.» Это Володя Бугров… У меня сохранилась его тетрадка. Он решал в ней задачки, которых я лично решить не могла. — Екатерина Ильинична стала обеими руками перебирать бумаги в ящиках письменного стола. Нашла тетрадку. И положила рядом с картиной. — Только один человек в классе называл его «телеграфным столбом»: дескать, прямолинеен. А в чем заключалась эта прямолинейность? Говорил правду… Считал, что если производственные и спортивные нормы надо выполнять, то уж человеческие тем более! Всегда в очередь становился, никого не расталкивал, а оказывался все равно впереди. Академиком был бы… Сколько будущих академиков не дожили даже до института!

Она вновь начала спорить с кем-то отсутствующим:

— Прямолинеен?.. На контрольных во все концы класса спасательные круги раскидывал. Я старалась не замечать: зачем мешать спасению утопающих? — Она обратилась ко мне: — Этого ты не слышал. Договорились?

— Не слышал.

— Нет идеальных? А мои мальчики? А мои ребята?! Вот написано: «С». Это Саша Лепешкин. Стеснялся своей фамилии: одной буквой отметился. Маленьких обожал! И этого тоже стеснялся: украдкой, за школой, первоклассников на санках катал. Мама его уборщицей в школе работала. Так он, бывало, за нее после уроков полы мыл. Этого не стеснялся! Девчонки идут… сама Таня идет, а он моет, трет. Ведра таскает… Жили они скромно — и дома у них было все самодельное: приемник, шкафы, табуретки. Ему-то Андрюша свою куртку со свитером и давал. Нет идеальных? А Саша Лепешкин! Только один человек в классе назвал его «поломойкой». Только один…

— Кто это, Екатерина Ильинична?

— Тот, которого Андрюша отхлестал по щекам. Ладно уж… Поскольку мне предстоит операция с неизвестным исходом, я расскажу тебе. Ты, в конце концов, должен знать. Тем более что этот самый «один в классе» живет с тобой рядом.

— Гнедков? — тихо угадал я.

— Трагический парадокс заключается в том, что и те трое тоже жили на разных этажах твоего дома. И все трое погибли, а он… Встречала его на улице. Кидался с риском для жизни через дорогу, заглядывал в глаза: Валька его учился у меня в классе. Вот уже года три не кидается и не заглядывает: я ведь на пенсии.

— А за что Андрюша его… по щекам? За «бабьего угодника» или за «поломойку»?

— За это Андрюша делал ему внушение. Мягко предупреждал. Гнедков клялся, что больше не повторит, залезал своими словами в доверчивую Андрюшину душу: «Ты мне веришь?» Андрюша, как ты знаешь, не любил говорить «нет». И отвечал: «Ну ладно, последний раз!»

— А потом все-таки бил по щекам?

— В тот день Гнедкова не бить, а убить можно было.

— За что?!

— За то, что Таня погибла.

Екатерина Ильинична властным движением усадила меня на диван:

— Говорят: «В ногах правды нет». Еще одна странная поговорка. Разве не ноги нас по земле носят? Но ты все-таки посиди.

Она боялась, чтобы, услышав ее рассказ, я не зашатался, не рухнул.

— Тебе мама про это не говорила?

Я покачал головой.

— Оберегает тебя. И я вначале хотела. Потому что ты живешь по соседству с Гнедковым. А теперь я как раз поэтому и расскажу! Оберегать — значит готовить к неожиданностям и возможным конфликтам, а не держать в неведенье. Ты согласен? Я слушаю…

— Конечно! Безусловно… А как же!

— Первый раз фашистские самолеты прорвались к городу через месяц после начала войны… Мои ребята, жившие в вашем доме, составили график: кому и когда дежурить на крыше. Разделили ее на квадраты: дом-то длиннющий! Однажды, когда была объявлена тревога, Таня увидела из окна, что Гнедков идет не на пост, а хочет прошмыгнуть вниз, в бомбоубежище. Она окликнула его: уже звякали зажигалки. Он объяснил, что в дождь дежурить не может: рискует свалиться с крыши. А ведь тоже клялся в любви! Трусы могут любить, как ты думаешь?

— Не могут!

— Могут, Петя… Но прежде всего себя! И вообще… страх умерщвляет в них любые другие чувства. Гнедков и спрятался в бомбоубежище. Фронт на крыше был открыт врагу. Я не высокопарно изъясняюсь: это было именно так. Тогда на покинутый пост встала Танюша. На ее «квадрате» находился чердак. Она скинула с крыши все зажигалки. Одну даже вытащила с чердака… вместе с горевшим бельем. В те времена на чердаках сушили белье… Два ближних дома горели. А ваш был спасен! Но взрывная волна от фугаски, упавшей неподалеку, сбросила Таню вниз.

— И тогда наш Андрюша…

— Беспощадно отхлестал труса. Гнедков и тут захлебывался от страха: «Прости, Андрей! Прости!..» Но тот отвечал: «Нет!» Жизнь научила его, наконец, не только любви, но и ненависти. Ненавидеть необходимо… Иначе мы, выражаясь привычным для меня математическим языком, поставим знак равенства между добротою и беспринципностью. «Скажи, кто твой друг, и я скажу, кто ты». Вот это точная поговорка. Но столь же верно прозвучало бы: «Скажи, кто твой враг…» Заговорилась я что-то! — Она помолчала, передохнула. — После Таниной гибели все мои мальчики написали заявления в военкомат. Кроме Гнедкова: сказал, что зрение не позволило. Хотя выгоду свою разглядит за сто километров! Да и вообще… с таким зрением, как у него, многие воевали. Вот и вся история!

— Спасибо, Екатерина Ильинична.

— За что?

Я хотел сказать: «За доверие!», но удержался.

— Во дворе рассказывать про это не надо, — предупредила она. — Ни за какой давностью срока предательство прощено быть не может. Но у Гнедкова есть жена, сын…

— Такой же, как он! — выпалил я.

— Согласна: он принял в наследство кое-что, чего лучше было не принимать. Но мать его, говорят, милая женщина. Я всегда против нападения на семью: при этом страдают невинные. Да и Надежда Емельяновна не знает подробностей.

— И верит Гнедкову! — вновь выпалил я. — Ему ведь известно было, что эти трое, которые обещали жизнью пожертвовать… ею пожертвовали?

— Известно. А что?

— А то, что он упрекал их: дескать, не заходят, Танину мать забыли. Погибших упрекал! Представляете? — Я взмахнул своими ручищами. — Еще бы надавать ему по щекам!

— Воздержись! Сосредоточься лучше на болезни Надежды Емельяновны… Поскольку — Горнист! Кстати, передай, как говорится в дар от меня картину «Неизвестная с портфелем». И тетрадку Володи Бугрова. Тут на обложке написано: «Татьяна, милая Татьяна!» Сам он стихов не писал, но за помощью обратился к великому. «Телеграфный столб»? Запомни, Петя: болото всегда ненавидит гору. И чем выше гора, тем больше это раздражает болото.

Назад Дальше