Новые земли Александра Кубова - Нинель Максименко 10 стр.


Тётя Вера успокоилась, да, видно, она это так просто наговорила — нервы сдали!

А у меня вся усталость прошла, как будто бы её и не было, я прямо как будто от долгого сна очнулся.

— Тётя Вера, — закричал я как сумасшедший, — дайте мне чистую рубашку, я пойду к археологам!

— Куда же ты, ей-богу, на ночь глядя? Сходил бы завтречка.

— Ой, тётя Вера, да я не дотерплю до завтра.

Я вымылся по пояс под умывальником на улице, растёрся так, что щёки и грудь у меня стали красные, как горный мак, и, схватив рубашку, которую тётя Вера вынесла из дома, побежал к палаткам археологов, на ходу натягивая рубашку.

— Господи ты боже мой, — вслед мне причитала тётя Вера, — вот торопыга-то, рубашку-то хоть бы на месте надел! Разобьёшься же, ей-богу.

А я мчался, сердце у меня стучало, нетерпение было у меня такое, что я еле жив остался, пробежав эти триста метров, которые отделяли от нашего дома палатку археологов.

«Как я мог, как я мог! Почему я не ходил к ним столько времени!»

Я вбежал в палатку, дыша, как загнанная лошадь.

Вбежал и врос в землю, как каменный столб. Сидят в кружок на земле люди, один голову поднял, и я смотрю — ну прямо пират, настоящий пират с нашей вывески: глаз завязан чёрной повязкой, шляпа соломенная с большущими такими полями и ещё шрам через всю щёку. А второй — турок какой-то, что ли, или багдадский вор? Чалма на голове, борода рыжая, а усы чёрные. Ну этого-то я сразу узнал: Александр Григорьевич полотенце на голову намотал, ненастоящие у него только усы — чёрные, углём нарисованные, а борода рыжая. Ну а вот того пирата, Виктора, я, ей-богу, только потом узнал, а сначала даже понять ничего не мог. А у третьего, у художника Геры, лента через плечо и какой-то орден на животе — прямо фельдмаршал Суворов у походного костра, он как раз миску держал в руках, а Коля, который у них вроде и за повара и за всё про всё, накладывал ему в миску из котла кашу.

Я подумал, что, может, Гера картину будет писать — что-нибудь вроде запорожцев, а зачем бы тогда он и сам нарядился? Оказывается, они просто так нарядились, просто они такие весёлые, ну такие весёлые, совсем на взрослых даже не похожи.

Багдадский вор, то есть Александр Григорьевич, поклонился мне и говорит:

— Проходите, достопочтенный, сегодня вам не угрожает быть съеденным, сегодня у нас пшённая каша с тушёнкой, так что не бойтесь, проходите, садитесь, будете самым дорогим гостем на нашем пиру. — И он отобрал ложку у фельдмаршала Геры — и тот только глазами заморгал — и протягивает мне.

И до того у них вкусно пахла пшённая каша с тушёнкой, что я навернул хорошую порцию, хоть — не подумайте — тётя Вера меня кормила что надо.

А потом мы пили чай, который они варили прямо в ведре — вот чудаки! — высыпали туда пачку чаю и яблок нарезали. Ну и вкусный же чаёк получился!

А потом пират Витя взял гитару и стал играть и петь, и все ему подпевали, а песни были такие, что я таких сроду и не слыхал, такие мировецкие и запоминались сразу, прямо сами в голову лезли. Вот, например, что за песенка:

На острове Таити

Жил негр Ти?ти-Ми?ти,

Жил негр Тити-Мити

И попугай Кэкэ?.

          Вставали утром рано,

          Съедали два банана,

          Съедали два банана.

          Валялись на песке.

Ну и смешная, ну такая смешная песенка! И ещё много в таком роде. А то просто всякие объявления и вывески как песню пели.

Тростей, зонтов и чемо-о-данов

Ты на ступени не клади!

Не облокачивайся на перила.

Стой справа, слева проходи!

И как я столько лет на свете прожил, а ни одной такой песенки не знал, обидно даже стало.

А потом они запели песню, которую я знал, — про пиратов из фильма «Остров сокровищ», и я так обрадовался, что знаю эту песню, и вместе с ними стал петь; я знал все слова и стал петь погромче, чтоб они слышали, что я знаю все слова, а припев: «Эге-гей и бутылка рома!» — я так кричал, что в горле больно стало.

А потом, когда песню допели, Александр Григорьевич меня и спрашивает, знаю ли я о том, что веселюсь на своих именинах.

— Нет, — говорю я, — веселюсь просто потому, что мне с вами весело, а день рождения у меня уже был, ещё летом.

А они все переглянулись так хитро, и Александр Григорьевич говорит, только, уж не мне, а им, ну то есть всем археологам:

— Так-таки совсем и не догадывается! — И вдруг тут он посерьёзнел и такое сказал, что я чуть не лопнул и от удовольствия и от радости. А сказал он то, что сегодня, оказывается, день рождения нашей экспедиции, и причём не простой экспедиции, а первой послевоенной. — Для тебя первой, — сказал Александр Григорьевич, — а для нас больше чем первой. — Так он и сказал: «…больше чем первой». — Первая послевоенная! Ты хоть понимаешь, тёзка, что это значит?

Оказывается, как раз сегодня они получили ответ из Москвы, что наша экспедиция утверждена и что я (подумать только! Нет, это даже трудно себе представить!) утверждён штатным коллектором.

Я как вскочил, так даже свой чай вылил прямо на орден Геры, ну а орден-то у него на животе висел, так что и Гера вскочил и тоже стал кричать, только, кажется, не от радости.

А я как закричу:

— Дядя Саша!

А Александр Григорьевич даже зубами заскрипел.

— Какой, — говорит, — я тебе дядя? Я начальник твой, и раз уж попал ко мне в подчинение, чтоб дисциплина была, — говорит, — как на фронте.

— Да я, — говорю, — знаете как рад? Это от радости!

А он говорит:

— Знаю, ещё бы ты был бы не рад, ну всё равно это не повод, чтоб панибратствовать.

А Гера тут и говорит:

— Если бы он был не рад, я бы сейчас вот своими руками снял бы ему штаны и так бы ему всыпал по первое число, а потом выпустил бы его без штанов: иди, парень, на все четыре стороны, только к археологам близко не подходи.

А Витя рассказал, что, когда его приняли первый раз в экспедицию, он от радости целых пять минут ходил на руках, а потом задел ногами буфет, и буфет покачнулся, и оттуда выпал любимый мамин сервиз, который она всю войну берегла, не выменяла.

А потом Александр Григорьевич вспомнил про то, как я говорил, что у меня «глаз насквозный», и сказал, что они будут давать меня напрокат другим экспедициям в обмен на тушёнку и сгущённое молоко.

Я, конечно, понимал, что это шутки, но всё-таки немножко обиделся, а Александр Григорьевич засмеялся и сказал, что в археологи принимаются только настоящие мужчины, а настоящие мужчины испытываются двумя вещами — несчастьем и солёной шуткой и что я первое испытание прошёл, а второе ещё не совсем.

И тут вдруг Александр Григорьевич стал какой-то серьёзный и говорит, вот мы, мол, тебя все шуткой испытывали, а если говорить всерьёз, то нашу экспедицию только из-за тебя и утвердили.

А я и говорю:

— Сами говорите, что всерьёз, а сами опять шутите!

А Александр Григорьевич вроде бы совсем стал серьёзный, так что я и не пойму ничего. И Витя тут ещё говорит:

— Точно, старик, из-за тебя.

Ну, а я и совсем ничего не понимаю:

— Как это так?

— А вот так, — говорит Александр Григорьевич. — Всё из-за твоего слоновьего горшочка.

— А я, хоть застрелите меня, всё равно ничего не понимаю: там же хлам какой-то был, ерунда всякая. Свалили в большой горшок, что не нужно, чтоб на свалку тащить, поленился генуэзец какой-то.

— Стоп! — вдруг прогремел тут Александр Григорьевич. — Стоп, машина! Генуэзец, говоришь; был бы генуэзец — не было бы экспедиции. Вот тебе и генуэзец. Нет, брат, тут тебе лет этак на пятьсот пораньше будет, чем генуэзец. Вот это-то всё барахло, которое, ты говоришь, поленились на свалку оттащить, и рассказало нам, что это был не генуэзец вовсе, а киммериец, причём, судя по его скарбу, вполне мирный киммериец, а не вояка какой-нибудь. А почему вдруг киммериец и пифос античный, а? Ответь мне. Не можешь. Этого, брат, и мы сказать пока не можем, а вот покопаем ещё, тогда, может, и скажем. А тебе-то, тёзка, ещё учиться ох как надо!

Я совсем сник. Хоть Александр Григорьевич говорил со мной совсем просто, без всяких там научных слов, я понял, что я ничегошеньки не знаю, сколько мне всего надо узнать и как я только смогу!

Но Гера снова взял гитару и запел чудесную песню, и мои заботы улетучились. Гера пел песню об археологах и смешную и серьёзную сразу, про то, что вот Колумб ехал открывать новые земли далеко за океан, а мы туда поехать не можем, потому что билет дорого стоит, но зато мы рядом, в своём собственном дворе, открываем новые земли.

И это ведь точно! Как будто бы он пел ну прямо про нас. У нас как раз так и получалось. Мы открыли какой-то новый мир ну совсем рядом, только вот завернуть за дом и пройти двадцать шагов.

Мне стало снова до того хорошо с ними, с моими новыми друзьями, до того легко и весело, что я прямо не знал, что бы мне такое сделать. Вдруг я сорвался, выбежал из палатки, побежал домой, влез на свою кровать и стал отшпиливать вывеску «Приют пиратов» (я её повесил тоже на стенку, рядом с картиной), побежал снова к ним, влетел в палатку и развернул перед ними вывеску — вот!

Они обалдели, конечно.

— Ну, тёзка, — сказал Александр Григорьевич, — ты, оказывается, первоклассный художник, что же ты скромничал и говорил, что рисовать не умеешь?

Мне стало стыдно: я же и не думал это выдавать за своё, и я сказал:

— Нет, это не я рисовал, это… в общем, один человек… Я принёс просто показать. Она на нашем доме висела, и я подумал, что такую же можно и вам повесить на палатку.

Вернее, когда я побежал за ней, я ни о чём таком и не думал, просто ни о чём не думал, а теперь как-то неудобно стало: может, они решили, что я подарить её принёс, а теперь жалею.

— Вы только не подумайте, что мне жалко, — сказал я, — просто я не могу её подарить, а пусть Гера такую же нарисует.

— Не знаю, право, нарисую ли я такую. Это же настоящее! Надо ведь так же чувствовать. — И Гера стал вдруг серьёзным-серьёзным. — Это прямо как у Пиросмани, надо так же любить и чувствовать жизнь, а иначе будет слабая подделка. Посмотрите, Александр Григорьевич, вы оценили буйство красок? Посмотрите на эти гирлянды — вот как человек любит жизнь!

И я стоял и держал развёрнутую вывеску на своей груди. Я никогда не думал так об этой вывеске, а сейчас подумал, как вот Гера говорит о Буле, и мне стало сразу и хорошо и как-то не по себе, что-то у меня внутри живота защекотало, и я сказал им:

— Это моя бабушка рисовала.

Они все молчали, а потом Александр Григорьевич встал, стянул с себя чалму из полотенца и сказал:

— Никогда не забывай свою бабушку, тёзка!

Я пришёл в тот вечер от археологов очень поздно. Тётя Вера ждала меня с ужином. Но я не мог, конечно, есть, и потому что был сыт по горло и по горло был полон всякими новостями. За эти два часа я стал совсем другим человеком, но, наверно, внешне это не очень-то было заметно. Ну, а как это будет заметно, ведь на вид я остался такой же. Тётя Вера стала меня уговаривать съесть ну хоть кусочек и смотрела на меня так жалостливо, а я вдруг спрашиваю её:

— Тётя Вера, а как ваше отчество?

— Вот ещё выдумал! И на что тебе моё отчество? Что, уж тётей не хочешь звать?

— Да нет, не потому, что не хочу, а просто я уже большой, а «тётя» и «дядя» — это так только дошкольники говорят. Это знаете что? Это — панибратство.

А тётя Вера вдруг ни с того ни с сего заплакала.

— Вот, ей-богу, жизнь-то какая пошла. От горшка два вершка, а уж в работу, и слов каких-то нахватался. Ещё выпивать там начнёшь, упаси бог.

Тёте Вере непонятно было то, что у меня сегодня, вот только что, в этот вечер, произошёл такой важный поворот в жизни, так же как и непонятны были все мои переживания до сегодняшнего дня. Она по-своему жалела меня, хотела оградить меня от преждевременных забот. А ведь я ей был совсем-совсем чужой. Делала она это в память Були. И я это понимал.

* * *

И вот я стал работать в экспедиции уже не как любитель, а как профессионал. Я был штатным коллектором экспедиции.

Наскоро проглотив после школы обед, я переодевался: надевал старую, выцветшую ковбойку, шаровары и специально купленную на базаре соломенную шляпу с большими полями — на этом особо настоял Александр Григорьевич.

И действительно, очень скоро я понял, что, пока я не работал, я не знал, что такое жара. Потому что одно дело — пройтись вразвалочку, не спеша под солнышком и другое дело — несколько часов копать. Даже октябрьское солнце покажется жарче июльского.

А надо сказать, что копали мы с остервенением. Наш азарт подогревало то, что буквально в первые же часы мы стали что-нибудь находить.

Гера первым нашёл жёрнов, и сплясал какой-то танец наподобие лезгинки, держа жёрнов, как бубен, на вытянутых вверх руках. А Александр Григорьевич сказал:

— Жаль, что этот жёрнов такой маленький, ручной, а не такой, какой ворочали ослы, тогда бы мы посмотрели, как ты с ним поплясал бы.

А потом мы все начали находить жуткое количество осколков глиняной посуды. Но попадалась и совершенно целая. Витя даже сказал: не открыть ли нам на базаре лавочку по сбыту тары для простокваши?

Если сказать по-честному, я здорово уставал вначале. Я, конечно, ни разу не показал виду, но так иногда уставал, что вечером, сидя за уроками, часто засыпал, уронив голову на тетради.

Александр Григорьевич вроде бы не делал мне никаких поблажек — и так я ведь работал не полный день, а только после школы. Но на первых порах он часто под видом каких-либо поручений давал мне возможность немного размять затёкшую спину и ноги. То пошлёт меня к колодцу за свежей холодной водой, то в лагерь за карандашами и бумагой, то попросит зарисовать узор какого-нибудь там найденного горшка.

А вообще Александру Григорьевичу часто приходилось утихомиривать наши страсти, и часто он говорил, что всем надо брать пример с моей степенности. Я не всегда знал, когда он шутит, а когда нет, но вообще-то у меня и раньше такая привычка была: если я найду что-нибудь стоящее, никогда не кричу на весь свет.

Мы находили не только всякие отдельные вещи. В разных местах мы стали натыкаться на каменную кладку. Это были остатки фундамента жилищ, и на этом уровне раскопали задернованный зольный слой (к этому времени я привык уже говорить как наши). Чуть в стороне мы нашли остатки какого-то укрепления, защищённого валом и толстой стеной из большущих необработанных камней.

И вот внутри этого укрепления мы напрасно потеряли целую неделю, а сил столько, что можно было бы, наверно, целый поезд втащить на гору Ай-Петри.

Александр Григорьевич говорил нам, что здесь обязательно будет оружие, и мы так надеялись его найти. Ну и ничегошеньки! Хоть бы один паршивый глиняный черепок нашли, ни одного, а не то что там оружие.

Александр Григорьевич сам копал так рьяно, что я думал: уж он-то, если и не до оружия, до центра Земли докопается. И вихры свои рыжие дёргал и бороду теребил, мне даже жалко его было, а потом он как хлопнет себя по лбу — ну, ей-богу, как контузия у него не случилась, не знаю! — и говорит нам:

— Да уж точно говорят: дурная голова рукам покоя не даёт!

Гера робко сказал:

— Ногам покою не даёт.

А Александр Григорьевич как зарычит, прямо как лев:

— А я говорю — рукам! Не было здесь никакой крепости, не было, даже и рядом не лежала!

А мы все говорим:

— Как же так — не было, а стены?

А он рычит:

— Вал, стены! Да это мы всё о войне думаем, а они за этими стенами свой скот держали, чтоб не разбежался. Так вот. Овечки, козочки, а я — дурак! — И он снова себя хлопнул по лбу. — Время сколько потеряли зря!

А мне тут стало жалко его уже всерьёз, и я сказал:

— Но ведь мы не зря потеряли время. Мы зато доказали, что здесь жили мирные люди, скотоводы.

И Александр Григорьевич положил мне свою руку на плечо, так что я даже присел немного, и сказал:

— Ты молодчина, тёзка, будет из тебя толк.

И хоть я сказал это так просто, ну просто, чтоб его утешить, всё равно мне было очень приятно услышать такое от Александра Григорьевича.

Назад Дальше