Новые земли Александра Кубова - Нинель Максименко 9 стр.


Я так сидел, сидел и просидел, наверное, долго, даже, кажется, заснул, потому что помню, как неожиданно прозвучал над головой голос отца:

— Саня, Саня, пойди попрощайся, гости уходят.

Я потянулся и встал. Морису надоело прыгать, и он залез в клетку и сидел там, хоть она была открыта. Я пошёл прощаться с гостями, и мы втроём с отцом и Ксенией Ивановной провожали всех до автобуса. Дядя Николай на прощание снова приглашал меня заходить к нему и насчёт марок и вообще. Гости меня целовали и обнимали, а мне было неудобно, потому что в одной руке у меня была клетка с Морисом.

Мы вернулись домой, я буквально спал на ходу, но завтра, слава богу, не надо идти в школу, потому что я отпросился ещё в субботу. Завтра отец и Ксения Ивановна уезжают в отпуск на целый месяц к её родителям в Харьков.

Тётя Вера и тётя Маруся Кочкина убирали со стола посуду и складывали на тарелки остатки большого пирога, а я даже и не увидел, удивился ли отец этому пирогу и была ли довольна Ксения Ивановна. Буля сидела на табуретке, но всё время порывалась встать, а тётя Вера и тётя Маруся Кочкина снова её усаживали и говорили, чтоб она легла, что у неё неважный вид. Я вспомнил Булины взгляды через стол, когда я потягивал шипучее яблочное вино, и боялся разговора, но Буля ничего не сказала, может быть потому, что мы вошли в кухню втроём и Ксения Ивановна обняла меня за плечи.

А наутро мы завтракали вчетвером. И не на кухне, как всегда, а в комнате. На Ксении Ивановне был длинный блестящий халат с синими и красными большущими цветами, и косы лежали так же короной. Я удивился, что дома надевают такую дворянскую роскошь, как в театре. Моя Буля всегда ходила в тёмно-синем сарафане, который сшила ещё в войну из отцовских брюк, а внизу у неё была моя старая лыжная куртка. Тут я посмотрел на Булю и увидел, что на ней вовсе не лыжная куртка: под сарафаном у неё новенькая белая кофта с отложным воротничком, и даже была пристёгнута брошка-собачка в красную крапинку, как мухомор. Да, конечно, Буля и вчера была в новой кофте, а я даже не заметил. И я спросил Ксению Ивановну:

— А вы заметили на бабушке новую кофту? Это она сама сшила.

Буля непонятно как-то посмотрела на меня, а Ксения Ивановна рассмеялась.

Потом мы собирали в дорогу Ксению Ивановну и отца. Собирала, конечно, Буля, а я крутился у неё под ногами. Буля заворачивала в газету колбасу и пироги с мясом, а Ксения Ивановна протестовала, смеялась и говорила, что им это не съесть за целый год и чтоб мы оставили себе. Ксения Ивановна не знала, что мы с Булей не притронулись ни к этой колбасе, ни к этим пирогам с мясом.

Поезд уходил поздно вечером, и отец говорил, что нам не надо ехать провожать: как мы ночью домой будем возвращаться? Но мы всё-таки поехали.

И вот мы уже распрощались, и Буля велела отцу написать сразу, как только приедут, и уже велели провожающим покинуть вагон, Ксения Ивановна достала из щёлкающей сумочки шоколад «Дирижабль» и дала мне.

Поезд ушёл. Мы с Булей побрели на автобус. В автобусе было битком набито народу, и он, как назло, еле-еле тащился и долго стоял на каждой остановке. Я видел, что Буля устала и ей не по себе, и хотел, чтоб кто-нибудь уступил место, но стеснялся попросить и только гипнотизировал взглядом одного дядьку, чтоб внушить ему мысль на расстоянии, что надо встать и уступить место старой женщине, которая к тому же плохо себя чувствует.

И когда мы, наконец, доехали, и поднялись на свою горку, и Буля взялась рукой за калитку, я испугался, что ей будет так же плохо, как в тот раз, когда мы ехали из больницы. Но ничего. Буля только постояла немного, и мы пошли снова и сразу без чая легли спать.

А ночью Буля меня разбудила. Я сначала ничего не мог понять и совсем запутался в темноте: ведь электричество у нас выключают в двенадцать часов, пока наконец не зажёг фитилёк с постным маслом. Тогда я подбежал к Буле, и мне показалось, что у неё всё лицо чёрное, но это просто свет был такой. Буля держалась за грудь и показывала рукой на швейную машину, а я не мог взять в толк, при чём здесь швейная машина, пока, наконец, Буля каким-то не своим голосом прохрипела: «Ящик».

И тогда я сразу вспомнил, что Буля держит свои лекарства в ящике для ниток. Я схватил ящик, да так, что он у меня весь выдвинулся и полетел на пол, по полу покатились катушки, но пузырёк с каплями, слава богу, не разбился. Я выбежал на кухню за стаканом, но увидел, что Буля машет рукой, подбежал к ней — она пыталась что-то сказать, но я не понимал что. Наконец, я понял слово «маленькие» и бросился снова к машине, встал на четвереньки и стал раскидывать тряпочки и нитки и нашёл маленькую стеклянную пробирочку, а в ней малюсенькие такие таблеточки, хотел дать Буле несколько, но Буля выпила только одну. Может разве помочь одна такая малюсенькая таблетка? Но Буле почти сразу стало легче. Она смогла говорить и сказала мне:

— Пойди за тётей Верой.

Я побежал к тёте Вере (она жила рядом, через два дома), постучал в окошко и закричал:

— Тётя Вера, бабушке плохо!

Тётя Вера вышла почти что сразу, в одной рубашке, а сверху ватник, и мы побежали снова к нам, и тётя Вера всё повторяла:

— Я так и знала, что этим кончится.

Потом у калитки она остановилась и сказала:

— Знаешь что, не теряй времени, беги в поссовет, там сторож, скажи, что бабушка умирает, пусть звонит в город, вызывает «скорую помощь».

Я прибежал в поссовет; сторож спал на ступеньках и никак не мог сначала понять и спрашивал, кто мы и где живём, но я, наконец, догадался назвать тётю Веру, и он тогда встал, открыл ключом дверь и стал звонить в город.

Когда я прибежал домой, то увидел, что у нас сидела не одна тётя Вера, а ещё и другие соседки. Я подбежал к Буле, но говорить не мог, задыхался, а тётя Вера и не спрашивала, вызвал ли я «скорую помощь». Я сел на край Булиной кровати и взял её руку в свою и вдруг ощутил, что Булина рука такая холодная и такая тяжёлая. И жуткая мысль пришла мне в голову. Нет, Булино лицо было живое. И она как-то странно двигала бровями, будто разговаривала сама с собой и чему-то удивлялась. Я услышал, что кто-то из соседок сказал: «Началась агония». Я знал, что это значит. Но этого не может быть! Она же не болела. Это просто приступ, он пройдёт. Сейчас приедет врач.

Я бросился к дверям посмотреть, не едет ли «скорая помощь», но тётя Вера остановила меня и сказала:

— Не суетись, Саша, попрощайся с бабушкой, она умирает.

Я снова подошёл и сел на Булину кровать. Веки её вздрагивали, как будто она силилась, но не могла раскрыть глаза. Я взял её холодные пальцы и стал растирать их и дышать на них. Тётя Маруся Кочкина сказала:

— Она уже ничего не чувствует.

Но я не верил, ни за что не хотел верить, что Буля может умереть и даже не попрощаться со мной и я не успею ей ничего сказать!

— Буля, бабушка, чем ты была для меня! Я не могу, не могу без тебя, просто даже не знаю, как же я буду без тебя жить!

И я почувствовал, как Буля чуть-чуть сжала мою руку.

* * *

Когда приехала «скорая помощь», Буля была уже совсем, совсем мёртвая, я это уже видел, а всё-таки надеялся: вдруг доктор сделает какой-нибудь укол, может быть, это только она без сознания. Но доктор даже не стала раскрывать своего чемоданчика. Она вошла, взглянула на Булину кровать и сразу спросила, кто тут ближайшие родственники, и села к столу, а тётя Вера стала ей всё объяснять про Булю и про отца, а потом стала говорить, что она так и думала, что так кончится, потому что Александра Васильевна вот нисколечко о себе не думала, а ей было уже очень, очень плохо, ещё когда была свадьба, но она не хотела им портить настроение.

Но доктор её перебила и строго сказала:

— Теперь уж ей ничем не поможешь, лучше подумайте о мальчике и как всё организовать. Кто будет заниматься похоронами?

Тут вмешалась тётя Маруся Кочкина и сказала:

— То-то и оно, что некому. Я говорю, надо зятя вызвать, как же ещё-то…

Доктор сказала:

— Ну, в общем, вот вам справка, по ней получите нужные документы, а там разбирайтесь. — И она уехала.

А тётя Вера и тётя Маруся Кочкина стали спорить, нужно ли вызывать моего отца и Ксению Ивановну или нет. Тётя Маруся Кочкина мне и говорит:

— Ты-то что молчишь, как воды в рот набрал, тебя разве не касается?

А тётя Вера ей говорит:

— Отстань от него, Маруся. Я тебе дело говорю, посчитай-ка — ты сама знаешь, как телеграммы сейчас ходят, — когда они получат, ещё когда билет достанут и доедут.

— Ну, билет им дадут по телеграмме.

— Да всё равно не меньше пяти дней получится. Зачем же зря людей срывать с места, небось всю войну без отпусков воевал. А что мы его без толку будем тягать. Мы с тобой всё и сделаем, а потом уж пропишем в письме.

— Сделаем, сделаем, а деньги-то кто даст?

— А, вот чего тебя беспокоит, ну ты, Маруська, как есть кулачка! Да были бы у меня, я б всё сама дала. Что же ты думаешь, что Лёня-то с Ксеней не отдадут?

— Отдадут, не отдадут, да лишних-то нет.

— Ну это ты, Маруська, брось. Кому ты говоришь? Да я могу тебе сказать, на сколько ты наторговала, а у меня, знаешь, одна зарплата, а сад — дай бог себе повидла сварить хоть бидончик.

Тётя Вера вдруг замолчала, потом говорит:

— Нехорошо так, Маруся… — и заплакала. — У меня завтра получка, я всё отдам, а если не хватит, ты уж добавишь.

Я вроде и слышал каждое слово, что они говорили, но как будто до меня не доходило, а тут вдруг дошло, что они о деньгах заспорили, и я сказал:

— У нас есть деньги, вот здесь.

И я подошёл к швейной машине и выдвинул тот ящик, где у Були лекарства лежали, там, с краю, лежала железная коробочка из-под чая. Я отдал её тёте Вере, а она открыла и говорит:

— Тут только двести рублей, тебе ещё жить и жить до приезда отца. Да ты об этом не думай, Саша, деньги — это ерунда…

Булю похоронили, а тётя Вера так и не пошла к себе, она осталась жить у нас и сказала:

— Сдам тебя с рук на руки отцу.

В посёлке была горячая пора — все убирали свои огороды, варили варенье и всякое такое, и я сказал тёте Вере:

— Тётя Вера, не думайте, что я маленький, я вполне могу быть один, а вы идите к себе и варите варенье.

Тётя Вера сказала, что никуда она не пойдёт, но что верно, то верно — надо нам убрать огород, а то бабушка трудилась, портила себе здоровье… И тётя Вера захлюпала и высморкалась в передник.

Я даже не мог подумать подойти к огородной калитке, ну вот не мог, и всё тут. И я сказал:

— Давайте мы сначала у вас все сделаем, а потом у нас.

Тётя Вера посмотрела на меня и протянула:

— Ну, ла-а-дно.

И мы каждый день, как тётя Вера приходила с работы, отправлялись к ней. У неё был маленький сад и яблони совсем крошечные, но яблок на них полно. Мы собирали яблоки и самые хорошие, крепкие заворачивали в старые газеты и складывали на полки в сарайчике, а те, которые с червоточиной, мы бросали в большой таз.

Потом тётя Вера прямо тут же на улице поставила на ребро два кирпича, а я собрал сухие яблоневые ветки и огуречные плети и подкладывал всё это под таз между кирпичами понемножку, чтобы не было дыма, а то варенье так дымом пропахнет, что и есть не захочешь.

Тётя Вера говорила:

— Ну, всё уже у меня поделано, теперь к вам пошли, а то дожди зарядят и помидоры погниют.

А я оттягивал:

— Как же, тётя Вера, участок надо убрать.

Хватал грабли и начинал сгребать оставшуюся ботву.

В конце концов тётя Вера вздохнула и сказала:

— Вот что, Александр, хватит тебе бабьими делами заниматься, давай-ка за ум берись, а на вашем огороде я сама всё поделаю — невелика работа готовый урожай собрать.

И я пошёл в школу. Когда я подумал, что всего-то прошло пять дней, всего пять дней, даже и представить себе невозможно! Больше всего на свете я боялся взглядов, и я так опустил глаза, чтобы видеть только у себя под ногами и больше ничего, и так я дошёл до своего класса и до своей парты. Конечно, я ничего не понимал, что объясняют, и даже ничего не слышал, только думал, хоть бы ничего никто у меня не спросил и про меня не сказали. Только об этом сидел и думал. Я, конечно, понимал, что надо идти в школу, нельзя же теперь вообще бросить школу, но какая это была пытка! Но, кажется, все меня решили оставить в покое. После уроков я выскочил первый из класса, прибежал домой, схватил что-то на ходу, сбросил форму и надел свои сатиновые шаровары, взял клетку с Морисом и ушёл. Я боялся, что вот-вот должна была вернуться с работы тётя Вера. В этот день я даже и её не мог видеть.

Я вышел из посёлка и пошёл по дороге в горы. Был конец сентября, и стояли ещё такие жаркие дни, каких у нас в Москве не бывает даже и в разгар лета. Время от времени я останавливался, чтобы нарвать кизила, он был чуть переспелый и такой душистый и сладкий.

Чуть в стороне от дороги росла старая дикая груша. Я подошёл. Какая приятная лёгкая тень под деревом, до чего вкусные маленькие твёрдые дикие груши. Я выпустил Мориса из клетки, пусть он поест вволю груш, вон их сколько в траве, а сам лёг под дерево.

Земля была такая сухая и горячая, я чувствовал её, как будто прижался спиной к печке.

Не переставая стрекотали кузнечики, жутко пахло полынью, горячо грело солнце. Всё это было так, я понимал, что это так, но совершенно ничего не чувствовал, как будто я смотрел на всё это через толстое стекло.

Низко-низко пролетел самолёт, незнакомый шум, наверно, испугал Мориса, и он со всех ног бросился ко мне, уткнулся носом мне под мышку и прижался к моему боку. Я чувствовал, как дрожит всё его тело. И тут я заплакал. Я заплакал первый раз. Я плакал, и тело моё тряслось, наверно, ещё сильнее, чем у Мориса, а он поднял на меня глаза, он, наверно, ничего не понимал и только двигал ушами…

С того дня у меня так и пошло. В школе я еле-еле отсиживал уроки, и учителя почему-то меня не спрашивали, а потом я брал Мориса и уходил в горы. Я облюбовал одно такое местечко, меня никто там не видел, зато я видел всё. Это было что-то вроде неглубокой пещеры в скале, которая висела прямо над морем. К моей пещере вела чуть заметная тропиночка, кругом росли кривые перекрученные сосны и колючие маленькие дубки, так что мою тропиночку и совсем не было видно. Я полюбил там сидеть и часто сидел часами и смотрел на море до того, что у меня начинали болеть глаза. Но сколько ни смотрел я на море, мне ни разу не привиделся больше тот белый парусник, который привиделся мне однажды, и я думал, будет ли ещё в жизни хоть что-нибудь хорошее, и почему, почему так быстро всё кончилось, а я и не знал, как мне было хорошо раньше.

Возвращения отца и Ксении Ивановны я ждал со страхом, я знал, что они сейчас счастливы, а мне казалось, что я уже никогда, никогда не буду счастлив, и я думал о них со снисхождением, как будто я взрослый, а они дети.

Единственный человек, который, наверно, понимал всё, что во мне происходит, был Пал Палыч, но я бегал от него, как от огня. Почему-то с ним мне было тяжелее, чем с кем-нибудь другим. Не знаю сам почему. А тётя Вера, при всей своей доброте, не могла понять, да и просто не знала всех моих бед.

Однажды я вернулся домой с гор усталый и разбитый своим непосильным одиночеством. Мне казалось, что сил у меня хватит только дотащиться до своей кровати.

Вдруг я вижу: посреди двора стоит тётя Вера, явно меня поджидает.

— Послушай-ка, Саша, — говорит она. — К нам заходил рыжий этот, Александр Григорьевич, что ли? Говорит, что хочет тебя оформить на работу. — И тут вдруг тётя Вера засуетилась, вытащила из кармана фартука платок, высморкалась и начала причитать: — Вот что значит без бабушки остаться, отцы, они что, им лишь бы скорей кусок хлеба зарабатывать! А учиться!..

Я прямо обалдел.

— Тётя Вера! — закричал я. — Что это вы говорите, какой кусок хлеба! И какие там отцы! Вы же знаете, что отец и не знает ничего, а школа тут ни при чём, они же ненадолго приехали. Что я не могу вечером, что ли, уроки делать?

Назад Дальше