Золотые острова - Кузьмин Лев Иванович 4 стр.


— Пробежимся, девчонки? Пробежимся?

И те откликнулись: «Пробежимся!» — лишь спросили, как же взяться за колокольчик нам всем, если он — один.

Николаша в ответ развернулся, окунаясь в глубокий снег чуть не до подмышек, пропахал придорожный сугроб, выломал там ивовый прут. И мы через поддужное колечко навесили колокольчик на середину прута, а сами взялись за концы попарно. Слева Николаша с Нюркой, справа Метка и рядышком с нею — я.

Взялись, засмеялись, колокольчик озорно отозвался, и мы — полетели!

И это был полет — настоящий! Настоящий потому, что несли нас не ноги, несли не озорные наши, молоденькие силенки, а увлекал вперед, как бы подымая нас между светлою в ночи дорогой и яркозвездным небом, удивительно крылатый, колокольчиковый звон!

И вот он ворвался впереди нас в деревню, и там сразу заметались до этого недвижные в окошках огоньки. Там все заждавшиеся было добрых вестей гадальщицы — будущие невесты повысыпали на широкую, на снежную, в звездных отсветах улицу, и — стоят, изумленные, молчат, не шлют нам навстречу никаких вопросительных возгласов. Да зато мы сами по зачину бедовой Метки им кричим:

— Девки! Девки! Ждите, надейтесь! Мы несем, везем вам скорую свадьбу! Свадьбу скорую да удачную!

И тогда все, кто нас расслышал, кидаются с веселым хохотом за нами, но нас не догнать.

Нас вдоль деревни и дальше за деревню ходко, всех вместе уносит колокольчик, который, видно, и в самом деле был и до сей поры остается немножечко колдунским.

Ведь те глубокие, под крещенскими звездами снега давным-давно уже сменились для меня снегами иными, а я все помню Николашу, помню Нюрку и все сердечней вспоминаю ту девочку со странным именем — Металина.

Вспоминаю, наверное, за ее звонкость, за ее смех, так похожие на заветный колокольчик Екимыча.

ЗОЛОТЫЕ ОСТРОВА

Началось все с того, что сидели мы в августовских сумерках — я да мама — на крыльце.

Наш невысокий, в один этаж, многосемейный железнодорожный дом наконец-то угомонился. Настал час, когда в теплых бревнах дома заводит свою пиликалку сверчок, и под его старательную песенку засыпает даже ветер.

Над тихим двором чернеют тополя, в их не-колышимой листве переливаются звезды; духота дня исчезла, воздух легок. На станционных путях как-то особо добродушно перекликаются паровозы.

А когда, щедро пылая огнями окон, к нашей маленькой, затерянной среди полей и темнохвойных лесов станции прибывает пассажирский поезд, то кажется, что уютно уменьшился и весь огромный мир. Неблизкое стало близким, и до нас, здешних скромной станции жителей, как бы вдруг с этими сверкающими вагонными окнами долетает и отсвет всех самых дальних, всех самых прекрасных на свете городов.

А еще кажется: яркий во тьме поезд у перрона замрет, и к нам с него сойдет гость.

Он появится со стороны белого вокзала на едва приметной в сумерках дорожке; и вот мы всё глядим, всё глядим…

Смотрели мы на дорожку и в тот августовский вечер.

И вдруг мама говорит:

— Идет…

Я так и вздрогнул:

— Кто?

— Он… Гость… — говорит мама.

И вижу, сама верит не верит, но со ступеньки привстает, а в полумраке под тополями к нам движется воздушно-светлая, невесомая фигурка.

Мы еще и шагов не расслышали, а она уже близко. Она, покачивая какою-то ношей в обеих руках, нам кричит:

— Что не встречаете?

Тут мама кричит сама:

— Миля! Миля!

Мама срывается с крыльца, тащит меня за собой:

— Гляди, Лёвка: это моя родная сестренка, твоя тетя Миля, приехала на каникулы из техникума, из самого Питера!

И вот они обнимаются, а я на внезапную гостью гляжу и тетей ее назвать не могу. Она даже в моем мальчишеском понятии совсем, совсем молоденькая.

Она и в комнате нашей, когда мы туда с темного двора зашли да включили свет, осталась такой же.

Лицо юное, румяное. Глаза смешливые, серо-синие. Платье белое, легкое. И стоит она — эта тетя Миля — перед нами… босиком!

— Вот так питерка! — ахнула мама. — Зачем туфли-то держишь в руке? Бережешь?

Миля ставит туфли у порога на пол, опускает рядом маленький чемодан, улыбается:

— Берегу не туфли, а настроение. Соскучилась на городских камнях по живой земле и, как с поезда спрыгнула, так сразу и туфли долой! Нашлепываю к вам прямо по теплой пыли, напеваю от радости сама, и напевает во мне каждый суставчик. Славно у тебя тут, Фаня! Поезда почти у порога, леса да поля почти под окошком… Молодец ты, что устроилась работать в здешней школе!

Она все говорит, она все улыбается. И столько в ней бодрости, напористого настроения, так она — питерская, городская — нахваливает нашу тихую, в общем-то ничем не выдающуюся станцию, наш поселок, что и я улыбаюсь, радуюсь и совсем уж решительно, без малейшего смущения называю гостью не тетей, а просто — Милей.

Когда же она достала из чемоданчика подарки — маме крошечный, в полтора наперстка, флакон духов, а мне цветастую, толстую книжищу под названием «Волшебные сказки», то я, потрясенный, так и вскричал:

— Ой, Милюшка!

Я в эту книгу так и впился глазами, воткнулся носом, а Миля с мамой уселись пить чай.

Меня тоже позвали пить чай. Но мне не до чаев. Я уже за синими морями, за высокими горами в неведомом царстве, в нездешнем государстве разыскиваю царевну-лягушку, а путь мне освещает жароптицево перо.

Лишь со второго или даже с третьего раза мама приводит меня в чувство. Она дергает меня за рубаху:

— Слышишь нас или нет?

— Слышу, слышу…

— Ничего ты не слышишь! Оторвись от книги хоть на минуту… Миля спрашивает: не сводишь ли ее утром по ягоды? Мне самой нельзя, у нас в школе переэкзаменовка двоечникам-осенникам, а ты и без меня знаешь все ягодные полянки.

— Знать-то знаю, — отвечаю я, вполне теперь очнувшись, — знать-то знаю, да вот только…

И тут, если признаться по совести, мне хочется договорить: «Вот только, если идти по ягоды, то это значит — на целый день распроститься с новой книгой!»

Но книгу подарила Миля, и тогда я говорю иначе, но тоже правду:

— Главные ягоды уже почти отошли. Земляника отошла и малина. Ну, разве осталась на Сухом болоте за увалами голубика, да туда идти далеко.

Отвечая так, я надеюсь: Миля, горожанка, напугается. Я рассчитываю: Миля махнет на свою затею рукой. Но она глядит на меня с лукавым прищуром:

— Ох, Лёвка! Кабы я знала, что ты такой хитрец, то и книгу тебе подарила бы не вдруг… Ведь стращаешь ты меня только из-за нее.

— Верно! — сознаюсь я и сам вместе с Милей, вместе с мамой смеюсь.

И вот, чтобы к утреннему походу быть свеженькими, мы убираем со стола чайные чашки, выключаем свет и укладываемся спать.

Миля с мамой в темноте еще шепчутся. В теплой стене со стороны улицы продолжает наигрывать сверчок. А я под собственной щекой, под горячей подушкой трогаю ладонью приятно прохладный, приятно пахнущий краской переплет книги и так, в обнимку с книгой, засыпаю.

Во сне ко мне приходит Сивка-бурка, вещий каурка, волшебный конь. Он клонит точеную, с широкими глазами голову, колышет седым свесом гривы, шепчет: «Встань! Войди в одно мое ушко, выйди в другое!», он обдает меня теплым, совсем живым дыханием.

Я поворачиваюсь на бок, разлепляю сонные ресницы, а это не Сивка, это плещет в наше окно утреннее солнце.

Мамы дома нет. Мама, как видно, в школе. По комнате легко расхаживает Миля.

Она останавливается перед зеркалом, примеряет на голову мамину простенькую, с белым горошком по синему полю косынку. Она повязывает косынку снизу подбородка по-старушечьи, туда-сюда поворачивается, насмешливо кажет самой себе язык.

Вдруг в зеркале видит мои раскрытые глаза, но ничуть не смущается:

— Вот так кавалер! Вот так провожатый! Спишь, пока солнышко в нос не упрется!

Я в самом деле чихаю от солнечного в носу щекотания, и мне опять, как вчера, весело:

— А ты бы не ждала! Ты бы разбудила!

И сам летаю по комнате, умываюсь, убираю постель, книгу-подарок заботливо кладу поверх подушки. Она, толстенная, сразу там начинает переливаться цветной обложкой, как драгоценный ларец. Она смотрит на меня по-прежнему заманчиво, но мне теперь даже и самому очень хочется повести Милю на хорошее ягодное место, и тем самым сделать ей подарок ответный.

И вот позади не только наш дом, не только тенистый, полным-полный теперь соседской прыгучей, визгучей, юркой малышни двор, но и весь наш поселок.

Начинаясь от окраин его, влево и вправо расплеснулась гигантская долина. В ней синие гривки перелесков, далекие деревеньки, но мы идем, не сворачивая к ним. Мы идем круто вверх по полевому увалу. Мы торопимся напрямик в голубой, с кучевыми облаками небосвод.

Станция — все дальше, станция — все меньше. Ее кудлатые тополя, ее крыши, беленый вокзал и ярко-кирпичная водонапорная башня становятся издали четкими, как хорошо раскрашенная картинка. И там совсем теперь маленькие, совсем игрушечные паровозики выбрасывают из труб летучие клубочки пара, шлют нам вдогон свое приветное: «Ту-ту!»

А дорога — все вверх. Колючим, рыжим, после жатвы просторным полем, резко от нас в сторону уходит трактор. Он тянет плужный прицеп. Вослед за прицепом, за стальными отвалами маслянисто-коричнево лоснится, выкладывается сразу в несколько пластов широкая, пашенная борозда. От борозды — ветерок. И к сухому запаху изъезженной, истоптанной полевой дороги примешивается запах сочной, опять молодой, заново взрыхленной земли.

Он меня будоражит, этот запах. Будоражит и Милю.

Миля сдергивает косынку, машет трактористу:

— Э-ге-гей!

Но тракторист за гулом мотора, за лязгом прицепа или ничего не слышит, или ему совсем не до нас. Да и Миля машет ему просто так.

Миля машет из-за того, что — солнце. Из-за того, что вокруг — простор.

И вот она размахивает косынкой, а я корзиной.

Я размахиваю затем, чтобы Миля посмотрела не только на работягу-тракториста, а еще и на меня. Я показываю ей немудреный ребячий фокус:

— Глянь, Миля! Кладу в корзину узелок с хлебом, кручу корзину вверх дном над самой головой, а узелок держится, не выпадает… Ловко?

— Очень! — соглашается Миля, перекладывает узелок к себе. Она сама накручивает своей корзиной, словно пропеллером. И нам смешно. И мы топаем по дорожной мягкой пыли рядком да ладком, совсем как ровесники.

Причем ровесник-то не я ей, а она мне — девятилетку, мальчишке.

Она во всем держится со мною на равных. Ей со мною интересно, ей со мною весело. Ну, а я-то чувствую себя рядом с ней как на воздушных крылышках!

Чувствую, думаю: «Это у Мили все от славного города, от Питера. Там, в Питере, должно быть, иных людей и нет. Там все такие вот друг к дружке приятственные, открытые и все-все такие, как она, красивые…»

Про красоту я Миле, конечно, не заикаюсь, я лишь с некоторой завистью говорю:

— В Питере, Миля, наверное, каждый день как праздник или как в сказке… Ты радуешься, что приехала к нам, а я хоть сейчас бы полетел туда.

Миля улыбается. Миля широко обводит все синее вокруг раздолье рукой:

— Чудачина! Чем тебе плохо здесь?

— Сейчас-то не плохо, а потом будет ох как скучно… У нас ведь круглый год изо дня в день одно и то ж. Пройдет лето нынешнее, за ним — зима, и опять наступит лето точно такое же… Это лишь говорится, что придет оно новое, а если посмотреть на деле, то мне и по ягоды по этой же самой дорожке шагать, и трактор опять будет гудеть вот тот же самый.

— Ну и прекрасно, — говорит Миля. — Пускай всегда будет так!

— Ха… Так да не так… — путаюсь я в своих рассуждениях окончательно и совсем уж смущенно смотрю в сторону от Мили, хмуро бормочу:

— Так да не так… Сама-то ведь все равно нынче же вернешься во свой Питер и шагать мне по этой дорожке потом одному…

— Да ты что? Да ты — всерьез? — даже приостанавливает шаг, удивляется перемене моего настроения Миля. — Ну, пускай туда вернусь, но через годок, возможно, и у тебя все будет совсем по-другому… Через год еще подрастешь, и, возможно, мама отпустит тебя ко мне в гости. Через год я техникум окончу, начну работать, может, даже получу какую-нито комнатку, и ты вдосталь насмотришься на Питер.

— Долго… — вздыхаю я. — Целый год — долго… Лучше бы найти мне, как в твоей книге, шапку-невидимку, ковер-самолет, и я бы — вжик! — безо всяких-яких оказался там, где захотел. Не только в Питере, а где-нибудь за тридевять земель отсюда, в каком-нибудь никому еще не известном царстве, небывалом государстве.

— Ну-у! — улыбается Миля. — За тридевять земель я бы слетала тоже… Ты бы меня взял?

— Спрашиваешь! — захлебываюсь я от счастливой готовности, и на миг мне кажется: ковер-самолет у нас с Милей уже есть.

Хорошее настроение ко мне возвращается.

Распаханный полевой увал остается тем временем позади. Длинный спуск уводит нас от синего раздолья, от свободно гуляющего над пашнею ветра в тихую низину. Там сначала суходол, а дальше хвойною стеною встает перед нами лес. Торная дорога, словно не решаясь, словно не умея эту стену пробить, вьется по лесному закрайку, а я все же отважно ныряю в самую чащу.

— За мной, Миля, за мной! Я знаю тут все прямушки!

Миля мне верит, Миля от меня не отстает.

Над нами густые навесы еловых лап. Сквозь них кое-где видны лишь далекие световые пятнышки. Едва здесь приметная стёжка, по которой я веду Милю, вся устлана бархатом влажноватого мха, перевязана черными, скользкими узлами древесных корней. Стёжка обвалована то там, то тут вздыбленными по-звериному пнями-выворотнями. Воздух, как в заброшенном погребе. Он пропитан грибным духом, он неподвижен, сыр, густ. Вблизи не слыхать ни птичьего писка, ни ветрового шороха, ни даже наших собственных, приглушенных мягкостью мха шагов.

— Ну и ну, — не выдерживает Миля, — ничего себе ягодное местечко…

А я только таких слов и жду, мне Милю подбодрить приятно, от этого я кажусь себе взрослей:

— Шагай, Миля, шагай! Скоро уже…

И вот после глухоты, после мрака — солнце в глаза, как золотой взрыв!

В темном ельнике словно бы распахнулись настежь ворота, и перед нами опять просторный свет.

Миля жмурится, Миля смотрит из-под ладони.

Навстречу нам — яркие под солнцем острова сосен. Меж островов, где каждая сосна как великанская в небо стрела, где каждая хвойная крона как зеленое облако, убегают, манят нас в даль широкие разливы сухоболотных трав. Тут все кипит живой жизнью, тут все пенится белым цветом, а по белой кипени — сизые кусты.

И сизеют кусты не от росной тяжелой влаги, а оттого, что усыпаны крупными ягодами. На гладколистых, плотно перепутанных ветках ягоды висят чуть ли не сплошь. Местами, где солнышка больше, их диковинная сизость переходит почти совсем в темную синеву. Даже безо всякой пробы видно, что они полны спелой сладости, и Миля опять кричит, как девчонка-школьница, опять ахает. Причем кричит не по-городски, а прямо-таки по-нашенски, по-деревенски:

— Ой, что голубики-то! Ой, что голубики-то! Чистая страсть! А ты еще, Лёвка, зачем-то привирал: все лучшие ягоды отошли.

— Я не привирал. Я сам сюда заглядывал только раз, да и то в прошлом году со старшими ребятами.

— А теперь так быстро нашел путь? Так сразу отыскал тропку? Удивительно!

— Память у меня на лесные тропки — ого! — хвастаюсь я.

Мы говорим, а руки наши давно уже работают. Руки наши так и снуют, так и летают. Мы обираем за кустом куст. Через минуту-другую пальцы и ладони у нас в голубичном соку. Измазаны и губы, потому что когда ягоду-голубику срываешь, то она должна сорваться с плодоножкой, с такой тоненькой розоватой палочкой, а если палочка осталась на ветке, то ягода в пальцах вмиг лопается и ее поневоле суешь в рот.

Но тем не менее корзины наши наполняются заметно. Голубика — ягода набористая. За ней не надо даже наклоняться. Ну, разве если совсем зажадничаешь, если сам полезешь под низ куста. Да и там собирать удобно, там можно сидеть на корточках, а ягод возле тебя и над тобой видимо-невидимо.

Назад Дальше