Галина Николаевна ДЕМЫКИНА
Весна. Девять часов вечера. Пятница.
Московский двор — старый. И дома старые. Внутри, правда, лепные потолки.
Неходячая старуха бабка Вера сидит на никелированной кровати в закутке, отделенном от большой комнаты шкафом.
— Люся! Люсенька! — Ее руки по-черепашьи копошатся на белом пододеяльнике. — Люся, внученька, что ж ты сделала!
Соседки вбежали, как только отъехала машина «скорой помощи».
— Бабушка Вера, что с ней? Что с Люсей-то вашей?
— Ой, не знаю. Ой, беда! Привели эти двое — Лексей да Мишка с нашего двора… как его… Сироткин… с танцев, а она своими ногами не идет.
— Может, ножами порезана? — Ой, не знаю. Крови не было. Тут и машина. По дороге, что ли, вызвали. Доктор сердечное колоть — а у ней уж и дыханья нет. Померла.
— Да подожди еще, может, выживет.
— А где Нюрка? Дочка твоя где?
— А? К клиентке поехала. Та сына женит, так Нюра невесту причесывать будет. Сказала — на свадьбу останусь. И адреса не дала. Ой, господи…
— Митьку бы хоть найти, все же отец!
— Найдешь его!
Толстые почки тополя — жители всех старо-московских дворов — постукивали в окна второго этажа: «Мы готовы взорваться зеленым, душистым и молодым. Мы затаились в надежде».
Земля двора, не убитая асфальтом, дышала: «Будет!! Прекрасное будет! Может, цветок. Или побег. Жду».
И что-то звенело, звенело в апрельском воздухе, будто маленькие трубачи, бесшумные и таинственные, как гномы, нежно вознеся свои легкие трубы, обходили город весенним дозором.
Город плохо слышит. Он спешит. И глядит плохо. Но ведь кто-то должен возвестить весну?! Весну, как часть бытия. Независимо от того, что в этот час происходит.
А что происходит? Что произошло? Да много чего, в масштабе если не Вселенной, то земли.
Но ведь мы не о Вселенной. Мы — о Люсе, которая пришла с танцев, вернее, ее привели…
Если говорить правду — не было танцев.
Четверо стояли на набережной — девушка Люся Алдарова и трое парней. Девушка худенькая, оживленная, не слишком красивая. А парни — как на подбор!
Люся иногда сама удивлялась: кругом столько девчонок интересных, а у нее вот и ноги тонкие, и не то чтоб она семи пядей во лбу, а гляди ж ты — целая свита! А свита — ее, ее, это уж точно.
Миша Сироткин, самый красивый парень с их двора, год целый ходит за ней след в след. И только разговору у него: Люся Алдарова да Люся Алдарова. Соседка передавала, что он и матери своей сказал: «Женюсь на Люське!» Та — в слезы. «У них, — говорит, — семья непутевая, а на тебя вся наша надежда!» Мишин отец на заводе травму получил, а пенсия все же не зарплата — там и премия была, и прогрессивка. Детей в доме трое, Миша старший, так что — ответственность. Но он сказал строго: «Вам я всегда помогу, а жениться или нет — дело личное». Он серьезный, Миша Сироткин. Второй год уже работает, а после армии в институт пойдет, на вечернее.
Люся подшучивает над ним, зовет женихом, но и гордится немного. Он ей все же нравится.
Сережа Панкин — из Люсиного класса — будущий дипломат: в институт международных отношений готовится, на английские курсы ходит. Он не такой красавец, но умный — что ни спроси, все знает. Его внимание льстит Люсе.
— Ой, Сергей Сергеич! — говорит она хитренько. — До чего я робею перед вами! Все-то вы знаете!
— На собеседовании в институте понравиться бы так, как тебе! — упертый в идею поступления, отвечает он, не замечая своей самонадеянности.
Но Люська-то замечает, меняет тон:
— Разве я тебе сказала, что ты мне нравишься?
— А разве нет?
— Конечно, нет.
— Но ведь и ты мне не нравишься в таком смысле, ну… я не влюблен в тебя.
— Да кто ж тебя просит! — смеется Люся и косит глазами в сторону третьего.
Он из параллельного класса, в их школе недавно и сегодня в этой компании всего третий или четвертый раз.
Он сразу же, как появился в школе, стал глядеть на Люсю. Глядит и глядит. Чудеса прямо! Алексей высокий, сухопарый, какой-то не по-спортивному подтянутый и очень вежливый. «Палата лордов» зовет его про себя Люська. Тут она и вправду робеет. Зачем он только увязался за ними? Вот и сейчас: она, смеясь, покосилась на него и натолкнулась на полупрезрительный взгляд узких, похожих на льдышки глаз — глаз северянина.
Люська любит растормошить, вызвать на разговор, на шутку. Но тут она скована: другим воздухом дышит парень, не подступишься к нему. Не дай бог влюбиться в такого!
А они запросто разговаривают между собой, особенно Сережа Панкин с Алексеем. Им что-то жгуче интересно друг в друге, и Люся чувствует, нет, знает: взаимный интерес имеет отношение к ней. Это счастливит ее и смущает. А они вот про что. Алексей спрашивает серьезно:
— Тебе не претит в дипломатии неточность, отсутствие закономерностей?..
— Ну, ну, ну, — азартно перебивает Сережа, — все там есть, если вдуматься. Ведь развитие человеческого общества имеет свои законы, значит, и взаимоотношение государств тоже. Понимаешь, мне нравится, что за каждой буквой соглашения стоит какая-то подоплека, чье-то дипломатическое прозрение или просчет. Тут нет стоячего болота. А в твоей биологии есть: все идет по заранее заведенному кругу.
— Конечно, стабильнее. Но я люблю стабильность. — И оглядывается на Люсю, боясь, что она не знает этого слова. Боясь, и одновременно злорадствуя, и сердясь на себя за это злорадство и за свой выбор: влюбился о девчонку, с которой надо выбирать слова попроще!
Но вся эта сложная гамма чувств ни к чему: оказывается, Люся не слушала. Она застыла отрешенно, держась руками за каменную плиту парапета. Лицо у нее стало очень обычным в минуту погасшего оживления, и Алексей снова (в который раз!) со страхом подумал: влюбился!
Как это могло случиться? Ведь не нравится она, не нравится. И как может ему понравиться девчонка, которая мечтает (мечтает!) стать парикмахершей? Да, да, она сама сказала, и пресерьезно, даже с вызовом. И этот глупый вызов. Комплексует: вот вы, мол, с Сергеем умники, а я дурочка, ну и что? Бегаете-то вы за мной!
Алексей потупился, потом опять охватил взглядом всю ее — с беспомощными движениями худых рук (лапки прямо!), смешной манерой чуть косолапить, с этими милыми гримасами чересчур, пожалуй, подвижного лица, сейчас почему-то застывшего. Зверушка, зверушка, и все тут! Может, это зверушечье, беспомощное и трогает? Но ведь ясно же, что при таком несходстве… Они разный тип людей, разный склад. Сейчас у нее в фаворе Миша Сироткин, завтра — Сергей Панкин или еще кто-нибудь. А он — никогда.
Алексей недавно нашел у Гейне стихотворение и теперь часто вспоминал его, прикидывая к себе и растравляя себя:
— Умираешь? — спрашивал он. И сам же отвечал: — Ничего, брат, не умрешь!
Тайным чутьем внутренне здорового человека он знал: пройдет!
— Пошли на танцы! — услышал он голос Миши Сироткина. (Сироткин обращался к Люсе.)
— Как все, так и я, — ответила она.
— Нет, я тебя приглашаю…
Что-то в ее лице, продолжавшем оставаться неподвижным, забеспокоило Алексея, но он не решился прервать ее диалога с избранником. А потом началось то, то самое, отчего она оказалась в карете «скорой помощи», и все это напоминало дурной сон.
Люсина мама похожа на цыганку: черноглазая, белозубая, веселая. Бывало, если что — поплачет, а потом засмеется:
— Эх, завьем горе веревочкой!
И — в гости. К подружкам. Дочка почти взрослая, а у нее, как у девчонки, подружки. И все с шумом, все с прискоком. Отец, бывало, перехватит ее на бегу, раскружит:
— Ох ты, кочевница, горе мое сладкое!
Так и скажет: «Горе сладкое».
Отец!
Мать рывком да криком, а он, бывало, посадит Люську на колени (это когда она еще маленькая была) и качает. И придумывает:
Люська зальется смехом, в ладоши захлопает:
— Дальше! Дальше! Про себя спой!
Он подумает и доскажет страшным шепотом:
Люська кинется ему на шею, и он обнимет ее, и оба рады, будто что-то соединило их.
Голос у отца теплый, руки добрые, а глаза — большие, серые, чуть навыкате, и все в них меняется: и цвет, и выражение. А уж если возьмет гитару… «Степь да степь кругом…» И опять Люська вместе с ним, и роднее человека нет.
Люся не любит думать об отце. Он предал.
Это ведь с матерью они поссорились, а ушел он ото всех. И как это вышло, даже не понять. Мама, конечно, виновата. Разве так командуют? Ну хорошо, она устает на работе в своей парикмахерской: всю смену не присядет. Вернется — он ей сам и ужин подаст, и таз с водой для ног. «Нюрочка, Нюрочка». А что ж она-то ему сроду не подала? Все баба Вера да Люська. А только команды:
— Хватит тебе на грузовом шоферить. Так и от дому отобьешься. Сутками тебя не видать.
Ну ладно, сдал на таксиста, стал по Москве ездить. И опять:
— Не надоело извозчиком быть? Сдал бы на механика. И деньги мне твои не нужны. Таксисты — самый народ разбитной. Ездила. Знаю. Так и заговаривают, так и поглядывают на тебя в зеркальце.
А уж если выпьет… Он последнее время выпивал. И опять же тихий. Придет, голову наклонит, сядет на диван да там и заснет. Никакого скандала или чего, а мать завела так: он заснет, а она — из дому вон. Наказывает. Вот и наказала. Сперва ушел к своей сестре замужней, письма писал. Мать не показывала, но Люська раз увидела у нее в сумочке конверт. Адрес его почерком. Вынула тайно, прочитала. Отец писал странно: я, мол, виноват, не знаю, хватит ли твоей любви, чтобы простить. Если простишь, вернусь. Ну и о Люсе: береги, не говори обо мне плохо.
А мать вообще ничего не говорила. И не плакала. Только вся почернела. И Люся, хоть и знала, что мать с ней, пятнадцатилетней, не захочет советоваться, заговорила сама: ведь не чужая же она в доме! Заговорила, а ответа нет. Рассердилась. Заплакала:
— Ты, ты виновата! Выжила! Такого человека. Хоть бы обо мне подумала!
— Нечего, дочка, о нем жалеть. У него семья другая.
Тут Люська и прикусила язык.
На стене висела фотография: отец и мать, молодые, сидят рядом, а на руках у них маленькая Люся. Глаза у нее в пол-лица, рот — будто дырочку проткнули, верхняя губа капризно вздернута, волосы до плеч и широкий бант над головой. В то время ее называли «Птица». Она даже имени не знала. Бывало, спросят:
— Девочка, как тебя зовут?
А она:
— Птица.
Так вот взяла она от этой карточки и отстригла ножницами человека, который сидел слева и этак ласково держал ее поперек живота, чтобы не вертелась и не убегала. Вместе с этим человеком отрезался кусок ее щеки и часть банта. А держащая рука осталась. Так что вся карточка получилась нелепая, и пришлось ее со стенки снять.
Мама ничего не сказала. Стрельнула сердито черными глазами, качнула головой, и все.
Она стала еще резче, мать, и почти не бывала дома. Кинет, уходя:
— С работы к Танюшке пойду.
И старалась не глядеть на Люсю. Может, потому, что та была похожа на отца.
А в Люсе будто разбилось что-то. Доброе, ласковое и… растяпистое что-то. То, бывало, к любому подойдет, поможет…
— Вы за хлебом, теть Кать? Давайте сбегаю. Я как раз иду.
Или:
— Завтра отец на своей таксишке обедать приедет, так не расходитесь, ребята. Обещал до лесу подвезти. А обратно — сами.
А теперь — нет. Теперь никаких этих сантиментов. Особенно первое время. И разговоров никаких. Чтобы чужие не спросили об отце.
Но вот уж почти три года прошло. Поутихло немного. Отца старалась не встречать. Мать утром буркнет:
— Из школы прямо домой приходи, отец к тебе явится.
— Ой, мамочка, у меня собрание.
— Как знаешь. Мне-то что.
Он потом и приходить не стал. А скучала — ну прямо хоть воем вой. И карточку склеила и в свой стол положила: то было раньше, то был ее отец. А тот, что теперь, — чужой человек, и видеть его нечего. Спросила однажды:
— Бабушка, у меня, может, уж и братишки с сестренками есть?
Бабушка подумала и ответила без ожесточения:
— А как же. Есть. Сестра.
И тогда Люська заплакала. Поняла: конец. Она, видно, все еще ждала.
Но зато больше об отце не думала, не вспоминала. Когда вернулась мать, встретила ее ласково и вдруг сказала:
— Мам, чего ты меня своему делу не научишь?
— Что это ты? Ведь отец вроде тебя в артистки прочил.
— То в детстве. А теперь я хочу, как ты.
Мама вдруг заволновалась, посадила ее, как клиентку, на стул (это что же, родную дочку ни разу не причесала!), показала, как намыливать, смывать и накручивать на бигуди волосы. Потом мама легкими, быстрыми руками расчесала светлые Люсины пряди, чуть подначесала их «против шерсти» и крупными локонами уложила, подняв над головой будто корзину с цветами.
— Маркиза, да? — засмеялась Люся. — А, мам? Как тебе твоя дочка?
— Ну и ладно, — ответила себе мама. — Актрисой — там видно будет, а здесь можешь выучиться быстро, вот и кусок хлеба. Завтра на мне сама попробуешь. А я погляжу, какие у тебя руки.
Руки у Люси оказались подходящими.
***
Была белая стена. На ней — белая дверь. Светилась матово. Потом расплылась.
Через какое-то время был шепот и движение теней. И это расплылось. Больше, собственно, ничего не было. Долго не было!
Много позже снова за черным воздухом белая стена. И дверь. И возле — тоже белая спинка кровати. И на белой подушке темная голова. Чужая комната. Чужая кровать. Женщина спит чужая! Вот оно что: больница. В больницу попала.
Как? Когда же? Сразу пришла память: светлые гранитные плиты — парапет вдоль реки, гниловатый запах воды, светлая арка моста неподалеку. Трое парней — Миша Сироткин, Сережа Панкин и тот новенький, Алексей, от присутствия которого Люсю будто сковало.
Миша Сироткин сказал:
— На танцы пойдем? А, Люся?
— Как все, так и я.
— Нет, я тебя приглашаю. Я уже билеты взял.
А ей что-то в этом не понравилось. Что ж, только с ним, значит, и танцевать? И перед ребятами неудобно. И на танцы ей не хотелось, если честно говорить. Она бы пошла домой, полежала, да уж больно там тоскливо. И Люся ответила так:
— Пройди сперва по парапету до моста, тогда уж на танцы.
Миша сердито пожал плечами:
— Ты что, сдурела?
А Сергей сразу:
— А если я пройду, то со мной?
— Конечно. Только в воду не свались.
— Приглашение к подвигу, — будто сам себе проговорил Алексей.
И Люся не поняла, одобряет он ее или осуждает.
Сергей в самом деле начал взбираться по плитам. А Люсе вдруг стало скучно. И тяжело рукам, ногам, спине. Фонари на высоких столбах точно расплющились и поплыли. Вода была рядом, но ее нельзя было пить. А так хотелось пить! Там, неподалеку, автомат с водой. Мишка опять будет смеяться: «Ты меня разоришь на газировке!» Она последнее время все только и глядит, где бы попить. И как будто с каждым стаканом убывают силы. Она хотела сказать: «Пошли, попьем», но Сергей, балансируя руками, шел по стене, и она не решалась, а стала опускаться на землю.